– Господь милосердный. А воскресенье? Нет, у вас день отдыха. Понедельник?
– Годится.
– Еще бы, в понедельник-то в городе народу полно.
– Значит, договорились: в понедельник в «Пеликане», – сказал я. – Кстати, купил только что Малапарте.
– А, ты у букиниста? Он хороший.
– И дневники Делакруа купил.
– Они тоже вроде славные. Тумас о них говорил, помню. Еще что нового?
– Звонили из «Афтенпостен». Хотят интервью-портрет.
– И ты не сказал нет?
– Нет.
– Вот и идиот. Тебе пора с этим делом завязывать.
– Я знаю. Но в издательстве сказали, что журналист очень толковый. И я решил дать им последний шанс. Вдруг получится хорошо.
– Не получится, – сказал Гейр.
– Да я и сам знаю. Ну, один хрен. Я уже согласился. А у тебя что?
– Ничего. Попил кофе с булочками и социоантропологами. Потом явился бывший декан с крошками в бороде и ширинкой настежь. Он пришел поболтать, а из всех сотрудников один я его не гоняю. Поэтому он приперся ко мне.
– Это тот крокодил?
– Ага. Теперь он больше всего боится, что у него отнимут кабинет. Это его последний рубеж, ради него он ведет себя как душка и зайчик. Главное, правильно себя настроить. Жесткость – когда можно, мягкость – когда нужно.
– Я попробую завтра к тебе заскочить, – сказал я. – У тебя как со временем?
– У меня, блин, отлично. Только Ванью с собой не тащи.
– Ха-ха! Слушай, я на кассе, мне надо заплатить. До завтра.
– Давай. Линде и Ванье привет.
– А ты Кристине.
– До связи.
– Ага.
Я разъединился и запихал телефон обратно в карман. Ванья по-прежнему спала. Антиквар сидел за прилавком и рассматривал каталог. Поднял на меня глаза, когда я подошел к кассе.
– Все вместе тысяча пятьсот тридцать крон, – сказал он.
Я протянул ему карточку. Чек убрал в задний карман, потому что оправдать такого рода траты я мог единственно тем, что они подпадают под налоговые вычеты; два пакета с книгами я положил в сетку под коляской и выкатил ее на улицу под звук дверного колокольчика прямо в уши.
Времени было уже без двадцати четыре. Я не спал с половины пятого утра, до половины седьмого сидел вычитывал для «Дамма» проблемный перевод, и при всем занудстве работы, состоявшей исключительно в сличении текста с оригиналом предложение за предложением, она давала мне больше и была в тысячи раз интереснее отнявших всю остальную часть утреннего и дневного времени ухода за ребенком и ритмики для малышей, в которых я теперь уже не видел ничего, помимо траты времени. Такая жизнь меня не то чтобы истощала, ничего такого, она не требовала от меня особых усилий, но поскольку в ней не было ни малейшего проблеска вдохновения, я тем не менее от нее сдулся, как если бы меня, например, прокололи. На перекрестке с Дёбельнсгатан я свернул направо, поднялся на горку у церкви Святого Иоанна, красным кирпичом стен и зеленью медной крыши напоминающей сразу и бергенскую церковь Святого Иоанна, и церковь Святой Троицы в Арендале, затем дальше по Мальмшильнадсгатан, вниз по улице Давида Багаре, и вошел во внутренний двор нашего дома. Два факела горели у дверей кафе на другой стороне. Воняло мочой, потому что ночью, возвращаясь со Стуреплан, народ останавливается здесь отлить за решетку, и несло мусором от составленных вдоль стены контейнеров. В углу сидел голубь, обитавший здесь и два года назад, когда мы сюда въехали. Тогда он жил наверху, в дырке в кирпичной кладке. Потом дыру заделали, на все ровные поверхности наверху насажали шипы, и он переместился на землю. Крысы здесь тоже бегали, я иногда ночью видел их, когда выходил покурить: черные спины мелькали в зарослях кустов и вдруг опрометью проскакивали открытое освещенное пространство курсом на безопасные цветники через дорогу. Сейчас во дворе курила, болтая по телефону, парикмахерша. Лет ей было сорок, наверное, и мне показалось, что она выросла в маленьком местечке и считалась тамошней первой красавицей, во всяком случае, она напоминала тип женщин, которых летом можно увидеть в Арендале на открытых верандах ресторанов, – сорок плюс, крашеных жгучих блондинок или жгучих брюнеток, со слишком загорелой кожей, слишком кокетливым взглядом, слишком громким смехом. У парикмахерши был хриплый голос, растянутый сконский выговор, а одета она в тот день была во все белое. Увидев меня, она кивнула, я кивнул в ответ. Хоть мы за все время едва перекинулись парой слов, я относился к ней тепло; она не походила на остальных людей, встречавшихся мне в Стокгольме, которые или пробивались наверх, или уже пробились, или считали, что пробились. Их перфекционизма не только в одежде и покупках, но и в мыслях и публичной позиции она, мягко говоря, не разделяла. Я остановился у дверей, чтобы вытащить ключи. Из вентиляционного отверстия над окном постирочной в подвале бил запах порошка и выстиранного белья.
Я отпер дверь и вошел в подъезд, соблюдая максимальную осторожность. Ванья так хорошо знала все эти звуки и их очередность, что почти гарантированно просыпалась. Так она сделала и сейчас. На этот раз с криком. Не отвлекаясь на ее плач, я открыл дверь лифта, нажал на кнопку и смотрел на себя в зеркале, пока мы ехали наши два этажа. Линда, видимо услышавшая вопли, ждала нас в дверях.
– Привет, – сказала она. – Как вы сегодня поживали? Ты только проснулась, радость моя? Иди ко мне, давай посмотрим, что у нас там…
Она расстегнула ремень и взяла Ванью на руки.
– Поживали мы хорошо, – сказал я, завозя пустую коляску в квартиру; Линда уже успела расстегнуть вязаную кофту и двинулась в сторону гостиной, чтобы дать Ванье грудь. – Но на ритмику я больше не ходок.
– Все было так плохо? – сказала она, с улыбкой взглянула на меня и опустила глаза на Ванью, одновременно прижимая ее к голой груди.
– Плохо? Ничего хуже я в жизни не видел! Я ушел оттуда в бешенстве.
– Понимаю, – сказала она, сразу потеряв интерес.
Насколько иначе она нянчит Ванью. С полной самоотдачей. И совершенно естественно. Я убрал продукты в холодильник, горшочек с базиликом поставил в миску на подоконнике и полил, вытащил из сетки под коляской книги и расставил их на полке, сел перед компом и открыл почту. Я не заходил в нее с утра. Одно письмо оказалось от Карла-Юхана Вальгрена, поздравление с выдвижением на премию; он писал, что книгу, к сожалению, пока не успел прочитать, но пусть я звоню, как только мне захочется поболтать с ним за пивом. Карла-Юхана я по-настоящему любил, его экстравагантность, которую некоторые находят отталкивающей, снобской и глупой, я высоко ценил, особенно после двух лет в Швеции. Но пить с ним пиво – не мой жанр. Я буду сидеть и молчать, я знаю, я уже два раза пробовал. Одно письмо от Марты Норхейм по поводу интервью в связи с присуждением мне премии радиостанции Р2 за лучший роман. И одно от дяди Гуннара, он благодарил за книгу, писал, что собирается с силами прочесть ее, желал мне удачи в скандинавском литературном чемпионате и закончил постскриптумом – как ему жаль, что Ингве и Кари Анна собрались разводиться. Я закрыл почту, никому не ответив.
– Есть что-нибудь интересное? – спросила Линда.
– Ну так. Карл-Юхан поздравил. Норвежское телевидение – NRK – просит об интервью через две недели. И еще Гуннар прислал письмо, представь себе. Просто поблагодарил за книгу, но это уже немало, вспомни, как он бесился по поводу «Вдали от мира»[4 - Ute av verden (1998) – роман К. У. Кнаусгора.].
– Конечно, – сказала Линда. – Так ты думаешь позвонить Карлу-Юхану и где-нибудь с ним посидеть?
– У тебя сегодня хорошее настроение? – спросил я.
Она насупилась:
– Я всего лишь стараюсь не быть занудой.
– Я вижу. Прости. Окей? Я не со зла.
– Ладно.
Я прошел мимо нее и взял с дивана второй том «Братьев Карамазовых».
– Я пошел, – сказал я, – пока.
– Пока, – ответила она.
Теперь в моем распоряжении имелся час времени. Это было единственное условие, которое я выставил, берясь отвечать за Ванью в дневное время, что мне нужен будет час в одиночестве во второй половине дня, и хотя Линда считала это несправедливым, поскольку у нее сроду никакого такого часа не бывало, но согласилась. Причину отсутствия у нее такого часа я видел в том, что она ни о чем таком не подумала. А причину этого, в свою очередь, видел в том, что ей хотелось быть не одной, а с нами. Но мне не хотелось. Так что каждый день я целый час сидел в каком-нибудь кафе, читал и курил. Я никогда не ходил в одно заведение больше четырех-пяти раз подряд, иначе ко мне начинали относиться как к завсегдатаю, то есть подходили здороваться, старались блеснуть знанием моих предпочтений в еде, охотно и дружелюбно комментировали свежие новости. Но для меня весь смысл жизни в большом городе – в том, что я могу находиться в полном одиночестве, окруженный со всех сторон людьми. Но – людьми с не знакомыми мне лицами! Бесконечный поток новых лиц, в нем можно купаться, он никогда не иссякает, и есть для меня главная радость жизни в большом городе. Метро с его мельтешением всевозможных типажей и персонажей. Рынки. Пешеходные улицы. Кафе. Большие торговые центры. Дистанция и еще раз дистанция, мне всегда ее не хватало. Так что, когда бариста, завидев меня, приветливо здоровается и не только начинает готовить кофе раньше, чем я успеваю заказать, но и предлагает бесплатный круассан, я понимаю, что кафе пора менять. Найти замену не было проблемой, мы жили в самом центре, в десятиминутном радиусе от нас располагались сотни кафе.
В этот день я двинулся вниз по Рейерингсгатан в сторону центра. Улица была забита народом. Шагая, я думал о красивой женщине, ведущей детской ритмики. О чем именно думал? Мне хотелось переспать с ней, но я не надеялся, что такая возможность представится, а если бы и подвернулась, я бы ей не воспользовался. Тогда почему меня задело, что я вел себя у нее на глазах как женщина?
Тут можно было бы многое сказать о восприятии себя, но формируется оно не в холодных высоких галереях разума. Мысли могли бы прояснить дело, но сил справиться с проблемой у мыслей нет. Восприятие себя учитывает не только каким человек был, но и каким он хотел бы быть, мог бы стать или бывал когда-то, потому что в том, как я себя вижу, нет различия между реальностью и гипотетической возможностью. В образ себя встроены все возрасты, все чувства, все желания. Гуляя по городу с коляской, тратя день за днем на уход за собственным ребенком, я не то чтобы добавлял что-то своей жизни, обогащал ее, наоборот, от нее что-то отнималось – та часть меня, которая связана с мужской самостью. Я дошел до этого не умом, потому что умом я понимал, что намерение мое правильное, я делаю это, чтобы мы с Линдой были равноправны в отношении ребенка, но эмоционально меня переполняло отчаяние, что я таким образом заталкиваю себя в слишком мелкую и тесную форму и мне уже не шелохнуться. Это вопрос параметров, из которых исходить. Если мы исходим из параметров равенства и справедливости, тогда нечего возразить против того, что мужчины повсеместно с головой погружаются в уютный домашний мирок. Как и против аплодисментов на сей счет, поскольку по параметру равенства и справедливости эти изменения безусловно суть прогресс и улучшения. Но имеются и другие параметры. Один из них – счастье, другой – полнота жизни. Возможно, женщины, строящие карьеру почти до сорока, в последний момент рожающие ребенка, который через несколько месяцев перепоручается мужу, а далее определяется в детский сад, чтобы оба родителя могли развивать свою карьеру дальше, в целом счастливее женщин предыдущих поколений. Возможно, мужчины, сидя полгода дома в декрете и ухаживая за своим грудничком, тем самым способствуют полноте своей жизни. Также возможно, что женщин действительно возбуждают эти их мужчины с тонкими руками, широкими бедрами, бритыми головами и черными очками дизайнерских марок, мужчины, которые равно увлеченно спорят как о сравнительных достоинствах слингов и кенгуру, так и о предпочтительности домашней еды для малыша или покупной экологичной. Возможно, женщины хотят их всем телом и всей душой. Но даже если и нет, не это главное, потому что равенство и справедливость – козырный параметр, он бьет все остальное, из чего состоит жизнь и отношения. Это вопрос выбора, и выбор сделан. В том числе мой. Желай я устроить все иначе, я должен был сказать Линде до того, как она забеременела, что, знаешь, я хочу ребенка, но не планирую садиться дома и нянькать его. Тебя устраивает? Что заниматься им придется тебе? Она могла бы ответить мне «нет, конечно, не устроит» или «да, конечно, устроит», и мы бы планировали наше будущее исходя из этого. Но я не поставил вопроса так, не блеснул дальновидностью и поэтому теперь должен был играть по действующим правилам. Для людей нашего круга и культурного кода это означало, что мы на пару исполняем роль, ранее именовавшуюся женской. Я оказался привязан к ней, как Одиссей к мачте: я мог, если хотел, освободиться, но лишь ценой потери всего. В результате я катал по улицам Стокгольма коляску, как заправский современный феминист, а в душе у меня бесновался и ярился мужик девятнадцатого века. Впечатление, производимое мной, менялось по мановению волшебной палочки, стоило мне взяться за ручку коляски. Я всегда засматривался на встречных женщин, как все мужчины, – загадочный, по сути, ритуал, поскольку привести он может максимум к ответному взгляду, – а если женщина была по-настоящему красива, я мог и обернуться ей вслед, украдкой, но тем не менее – для чего? Какую встроенную функцию имеют все эти глаза, рты, груди, талии, ноги и задницы? Почему на них невозможно не пялиться? Если я через десять секунд, максимум минут, навсегда о них забуду? Иногда женщина встречала мой взгляд ответным взглядом, и у меня все внутренности затягивало в воронку, стоило ему продлиться лишнюю микросекунду, потому что это был взгляд из толпы, из людского месива, я ничего о женщине не знал – откуда она, как живет – ничего, тем не менее мы увидели друг друга, вот в чем фокус, но тут же все и кончалось, она шла дальше и навсегда исчезала из моей памяти. Но когда я вез коляску, ни одна женщина в мою сторону не глядела, как будто меня и не было. Ты же сам недвусмысленно давал понять, что не свободен, в этом все и дело, скажете вы; но когда я шел за руку с Линдой, разве я не это же сообщал миру? Однако это нисколько не мешало им смотреть в мою сторону. Возможно, они просто считали нужным поставить меня на место и обращались со мной, как я того заслуживал: ишь, пялишься на девушек на улице, а у тебя дома своя женщина, она родила тебе ребенка!