– Тебя учил отец?
– Нет. Скажем так, я научился этому сам. И сегодня я открою тебе эту тайну, так что ты уедешь отсюда не с пустыми руками.
Его голос перешел в торжественный шепот. Это актерство меня рассмешило. Я не мог не признать, что в этом он большой мастер. Мне даже пришло в голову, что я имею дело с прирожденным артистом.
– Давай, – покровительственным тоном сказал дон Хуан. – Записывай. Ты ведь без этого жить не можешь.
Я взглянул на него, и в моих глазах, должно быть, мелькнуло скрытое замешательство.
Он хлопнул себя по ляжкам и с довольным видом рассмеялся.
– «Всю личную историю следует стереть для того…» – медленно, как бы диктуя, произнес он.
Я лихорадочно записывал.
– «…чтобы освободиться от ограничений, которые накладывают на нас своими мыслями другие люди».
Я не верил своим ушам. Он не мог этого сказать. Я был буквально подавлен, что, должно быть, отразилось на моем лице. Он не преминул этим воспользоваться.
– Вот ты, например, – продолжал он. – В данный момент ты недоумеваешь, гадая, кто же я такой. Почему? Потому что я стер личную историю, постепенно окутав туманом свою личность и всю свою жизнь. И теперь никто не может с уверенностью сказать, кто я такой и что я делаю.
– Но ты-то сам знаешь, разве не так? – вставил я.
– Я-то, будь уверен… тоже нет! – воскликнул он и затрясся от смеха.
Прежде чем сказать «тоже нет», он выдержал довольно длинную паузу, и я был уверен, что он скажет «знаю». В его неожиданном ответе было что-то угрожающее, и я вновь почувствовал страх.
– Это и есть та маленькая тайна, которую я намерен тебе сегодня открыть, – тихо произнес дон Хуан. – Никто не знает моей личной истории. Никому не известно, кто я такой и что делаю. Даже мне самому.
Прищурившись, он смотрел в пространство за моим правым плечом. Он сидел скрестив ноги и выпрямившись, однако его тело казалось полностью расслабленным. В этот миг он был сама суровость: ни дать ни взять – могучий вождь, «краснокожий воин» из книг моего детства. Я поддался романтическому воображению и вдруг отчетливо ощутил противоречивость своего отношения к этому человеку: он очень меня притягивал и в то же время до смерти пугал.
Так он сидел, глядя в пространство перед собой, довольно долго.
– Откуда мне знать, кто я такой, если все это – я? – спросил он, движением головы указывая на все, что нас окружало; потом он взглянул на меня и улыбнулся.
– Ты должен постепенно создать вокруг себя туман, шаг за шагом стирая все вокруг до тех пор, пока не останется ничего гарантированного, однозначного или очевидного. Сейчас твоя проблема в том, что ты слишком реален. Реальны все твои намерения и начинания, все твои действия, все твои настроения и побуждения. Но все не так однозначно и определенно, как ты привык считать. Тебе нужно взяться за стирание своей личности.
– Но зачем? – ошеломленно спросил я.
До меня вдруг дошло, что он мне указывает, как себя вести. Сколько себя помню, я всегда терпеть не мог, когда кто-либо пытался учить меня жить. Сама мысль о том, что мне собираются указывать, что я должен делать, немедленно вызывала во мне защитную реакцию.
– Ты говорил, что тебя интересует информация о растениях, – спокойно сказал он. – Ты что же, думаешь получить ее даром? Как это, по-твоему, называется? Мы ведь условились – ты задаешь вопросы, а я рассказываю тебе то, что знаю. Если тебя это не устраивает, то нам больше не о чем говорить.
Меня раздражала его ужасная прямота, но я поневоле был вынужден признать, что он прав.
– Скажем так: если ты хочешь изучать растения, то должен, кроме всего прочего, стереть свою личную историю.
– Но каким образом? – спросил я.
– Начни с простого – никому не рассказывай о том, что в действительности делаешь. Потом расстанься со всеми, кто хорошо тебя знает. В итоге вокруг тебя постепенно возникнет туман.
– Но это же полный абсурд! – воскликнул я. – Почему меня никто не должен знать? Что в этом плохого?
– Плохо то, что те, кто хорошо тебя знает, воспринимают твою личность как вполне определенное явление. И как только с их стороны формируется такое к тебе отношение, ты уже не в силах разорвать путы их представлений о тебе. Мне же нравится полная свобода неизвестности. Никто не знает меня с полной определенностью, как, например, многие знают тебя.
– Но в этом уже присутствует ложь.
– Ложь или правда – мне до этого дела нет, – жестко произнес он. – Ложь существует только для тех, у кого есть личная история.
Я возразил, что мне не нравится намеренно мистифицировать людей или вводить их в заблуждение. Он ответил, что я и так ввожу в заблуждение всех, с кем имею дело.
Старик затронул больной вопрос. Я даже не спросил, что он имеет в виду или почему он решил, что я постоянно всех мистифицирую. Вместо этого я тут же пустился в объяснения – все мои родственники и друзья почему-то считают меня человеком ненадежным, и это причиняет мне боль, так как за всю жизнь я ни разу не солгал.
– Но ты всегда знал, как это делается, – заметил он. – Тебе не хватало одного – ты не знал, зачем следует лгать. Теперь знаешь.
Я запротестовал:
– Неужели ты не понимаешь – я сыт по горло тем, что меня считают ненадежным?
– Но ведь это так, – убежденно сказал он.
– Да нет же, черт возьми! – воскликнул я.
Вместо того чтобы отнестись к этой моей вспышке серьезно, он захохотал, как безумный. Я чувствовал, что ненавижу его. Но, к сожалению, он снова был прав.
Угомонившись, он продолжил:
– Если у человека нет личной истории, то, что бы он ни сказал, это ложью не будет. Твоя беда в том, что ты вынужден всем все объяснять и в то же время хочешь сохранить ощущение свежести и новизны от того, что делаешь. Но оно исчезает после того, как ты рассказал кому-нибудь о том, что сделал, поэтому, чтобы продлить это, тебе необходимо выдумывать.
Я был ошеломлен таким оборотом нашей беседы и старался как можно точнее все записать. Для этого мне пришлось полностью сосредоточиться на его словах, оставив в стороне свои собственные возражения и возможный скрытый смысл того, о чем он говорил.
– Отныне, – сказал он, – ты просто должен показывать людям то, что считаешь нужным, но никогда не говори, как достиг этого.
– Но я не умею хранить тайны! – воскликнул я. – Поэтому то, что ты говоришь, для меня бесполезно.
– Ну так изменись! – резко бросил он, ярко сверкнув глазами. Он напоминал странного дикого зверя, но в то же время был очень последователен и мыслил исключительно точно. Мое раздражение сменилось состоянием замешательства.
– Видишь ли, – продолжал он, – наш выбор ограничен: либо мы принимаем, что все реально и определенно, либо – нет. Если мы выбираем первое, то в конце концов смертельно устаем и от себя самих, и от всего, что нас окружает. Если же мы выбираем стереть личную историю, то все вокруг нас погружается в туман. Это восхитительное и таинственное состояние, когда никто, даже ты сам, не знает, откуда выскочит кролик.
Я возразил, что стирание личной истории лишь усугубит чувство неуверенности и незащищенности.
– Когда отсутствует какая бы то ни было определенность, мы все время начеку, мы постоянно готовы к прыжку, – сказал он. – Гораздо интереснее не знать, за каким кустом прячется кролик, чем вести себя так, словно тебе все давным-давно известно.
Он замолчал и, кажется, целый час не говорил ни слова. Я не знал, что спросить. Наконец он встал и попросил подвезти его в соседний городок.
Почему-то от этой беседы я устал и мне хотелось спать.
Он попросил меня остановить машину и сказал, что, если мне нужно отдохнуть, я должен взобраться на плоскую вершину холма у дороги и полежать на ней ничком, головой на восток.