Оценить:
 Рейтинг: 0

Байкал – море священное

Серия
Год написания книги
2020
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
11 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Это и по сию пору чудно Мефодию Игнатьевичу. А еще чудно, что люди спознаются с каторгою. Жалеет их страсть как… На руках кандалы, потом и того хуже – узкие, с парашею, камеры и оконцы с решетками… Не волен управлять собою, делать, что хочется. Страшна участь! Но зачем тогда не жалеют себя? Зачем?.. Случается и нынче: выйдет на Сибирский тракт, слушает кандальный звон, подолгу вглядывается в худые изможденные лица, и на душе делается тревожно. «Слаб ты, – случалось, говорил отец. – Это от матери, та всю жизнь так и проходила, кого ни попадя жалея…»

Мефодий Игнатьевич и дня не смог бы выдержать, окажись он на месте каторжников. Волю он любит пуще всего на свете, чтоб простору вокруг было много, чтоб солнце сияло. Ему по этой причине в российских столицах, что в северной, что в срединной, скучно. Едва очутившись там, торопится уехать оттуда в Сибирь-матушку, где версты немерены и где злат-горы сверкают в дикой красоте.

Сибирь, для кого-то она, верно что, матушка, угостит дарами тайги, напоит родниковой прозрачной водою, приветит ласковым щебетом лесных птах, но для кого-то и не матушка вовсе – мачеха, не подступись, обовьет ноги путаньком-травою, напустит сухой ковыльный ветер – с места не сдвинешься, а глянешь вокруг – и ничего не увидишь, только степь, ровную, гладкую, скучную, и больно станет на сердце и страшно, Господи, скажешь, что за дикий край сей!..

Может, и впрямь дикий, но лишь для тех, кто чужою властною силою пригнан сюда, у кого зачерствело сердце от великих обид, от несбывшихся мечтаний, а для коренного жителя этих мест, прозванного во всех краях Российской империи чалдоном, нет ничего тороватее и добрее отчего края.

Мефодий Игнатьевич немало знает про Сибирь-матушку, и не только того, что греет сердце, а и горького, трудного, во что и верить порою не хочется. Но как же не верить, коль все так и есть?.. К примеру, сказывают, суровый народ – чалдоны, к приезжему люду неласковый. И ответил бы: «Ничего подобного!..» Но лишь вздохнет и постарается перевести разговор на другое. Случалось и на его памяти: встречали чалдоны на таежной тропе каторжных и, как на диких зверей, устраивали на них облаву, а потом, когда те оставались лежать на земле, бездыханные, похвалялись друг перед другом своим молодечеством. Истинно: чужой люд для сибиряка ровно что зверь – долго станет к нему приглядываться, прежде чем заговорит о чем-либо, а уж руки не подаст никогда, люд этот до скончания века будет для него чужой.

Но все ж есть и другое, и об этом тоже помнит Мефодий Игнатьевич: на сибирской заимке, окажись там в самую лютую стужу, непременно отыщешь вязанку хворосту, кусок черствого хлеба и ломоток сала… Не для себя оставлено – для людей. И пользуются этим беглые и мысленно поблагодарят человека, с которым стараются не встречаться на таежной тропе.

Темна душа сибиряка, неугадлива. А что ж, чья-то душа понятна с первого слова?.. Студенников вздохнул, поглядел по сторонам. Улигершин уже положил на теплый земляной пол хур и устало провел ладонью по маленьким тусклым незрячим глазам.

Мефодий Игнатьевич увидел старейшину улуса не сразу, тот сидел в стороне от других, желтоволосый, с худыми впалыми щеками.

Был он в бурятском дыгыле, унтах, сшитых из оленьей кожи, в цветной тюбетейке, сдвинутой набок. Мефодий Игнатьевич подсел к нему, заговорил о деле, которое привело его сюда.

– Ладно, буду помогать, – выслушав Студенникова, сказал старейшина. – Дам подводы.

Глава 7

– Поезжай в деревню, погляди, чего там… В отчем доме наведи порядок. Небось запущено, – говорит Ознобишин и, посмеиваясь, глядит на Лохова. А тот рад – когда б дозволено было, ручку б поцеловал у рядчика.

– Петр Иннокентьевич… Петр Иннокентьевич… – говорит Филимон и преданно глядит на Ознобишина, а потом бежит к балагану, подле которого у рыжего, посверкивающего костерка, подложив под себя курмушки и зипуны – кое-где в проблеск с желтой травой лужицы, – сидит едва ли не вся артель. Артель приметила нетерпение в движениях Лохова, спрашивает, что случилось. Но тот молчит, улыбается.

– Иль староста отпустил домой?.. – говорит Христя Киш. Филимон кивает в ответ, заходит в балаган, отыскивает под соломою, у входа, узелок со всякой всячиной: здесь и черные, в клубок смотанные, нитки, и бабий цветастый плат, есть и леденцы… на прошлой неделе с Христей и с Сафьяном ходил в рабочий поселок, в хозяйскую лавку, там и приобрел по случаю. Сказано было рядчиком: отписал твоей непутевой бабенке на прииск, чтоб верталась с мальцами в родную деревню, не медля… Оттого и приобрел, что знал: скоро и сам появится на вотчине, так чтоб не с пустыми руками…

Недолго мешкает Филимон, выходит из балагана с узелком в руке, шустроглазый, говорит, заискивающе глядя на мужиков:

– Значит, я того… пойду, однако? Прощевайте покудова!

– Э, погодь-ка!

Оглядываясь, видит рядчика, глаза у него веселые, да и с чего бы ему печалиться: дела в артели – надо б лучше, да некуда. Артельные делают урок засветло и, помимо урока, много чего успевают. На прошлой неделе приезжали из конторы и были довольны.

– Погодь, погодь!.. Потемну пойдешь. Чего день ломать без путя?

Филимон скисает, однако ж супротив слова не скажет, мелконько кивает головой. А когда рядчик уходит, подсаживается к костерку. Сафьян подгребает в его сторону запеченные картофелины:

– Ешь…

Лохов словно бы не слышит. Христя негромко ругается, потом говорит с привычной усмешкой:

– Ничё!.. На зореньке застанешь жену в кровати… тепленькую. Отведешь душу!

Мужики смеются, и Филимону делается легче: ладно, потерплю!

Идут на лесную делянку, рубят просеку. Лохов с Сафьяном делают на деревьях подрезы, а Христя где руками, где длинным, с железным ржавым наконечником, гибким шестом правит сосну, чтоб не упала в другую сторону. А то прибежит рядчик, заставит оттаскивать сосну. Поначалу так и случалось. Но теперь приловчились. Невелика наука!..

Работает Филимон, а сам все на солнце посматривает, большое, красивое, чудится: и с места не стронется. Неторопливое уж больно, солнце-то, а Лохову нынче надо, чтоб по-другому… Спасу нет, до чего нетерпелив, в груди все ходуном ходит, страсть что за непокой – куда ж от него денешься-то?..

Сотоварищи примечают его душевное состояние, посмеиваются незлобиво, бывает, что и скажут:

– Эк-ка распирает мужика!..

Видится Филимону женушка, теплая, ласковая, в глазах у нее радость: пришла-таки!.. А еще и слезы, куда ж бабе без них, хотя бы и в радости… И мальцы видятся, глазенки – во!.. – большущие, смотрят на отца, а сами за материну юбку держатся: не признали… Да и то – сколько времени не виделись. Но да Бог милостив, наладится еще, вон и Петр Иннокентьевич говорит, что наладится, а он мужик башковитый, знает жизнь…

Сотоварищи, бывало, недоумевали: чего ты, Филька, липнешь к рядчику, иль сват?.. Отмалчивался, робея, а мог бы и сказать: «Потому и липну, что Ознобишин сильненький, при его-то власти уж так придавит, не подымешься».

Все ж неловко делалось Лохову, случалось, ловил себя на мысли: «А ну его подальше, старосту! Иль я не сам-перст, повидал кое-чего и маленько смыслю…» Но проходило время, и мысль эта отступала, а потом и сам робел, стоило вспомнить про нее, делался еще расторопнее, коль близко оказывался рядчик, старался угодить.

Гудит лесная делянка людским разноголосьем, прилипает к обуткам колючая чепура, норовит зацепить, ухают сосны, ударяясь оземь, желтая пыль зависает в воздухе и долго еще не исчезнет… И вдруг в эту, уже сделавшуюся для людей привычною, развороть врывается чей-то пронзительно-длинный и жалобный крик, люди застывают на месте, с минуту со страхом глядят в ту сторону, откуда донесся крик, а потом не сговариваясь бегут к темной стене леса. У многих в руках топоры, палки, а Христя с длинным шестом, размахивает им, кричит что-то, в глазах бесовская удаль, ему словно бы по душе случившийся переполох. А и впрямь по душе, все минута-другая не рядчика – своя… Вроде б недолго Киш в артели, с месяц, быть может, а уж поднадоело изрядно, вдруг да и навалится печаль-тоска, и начнет крутить-маять, и привидятся дальние дороги, про которые только и слышал, вот ступил бы сейчас на тропу и пошел, пошел… Ах, Господи хорошо-то как!.. Уж и к тому, с хитрой лисьей мордочкой, с западу, что и по сей день не ушел еще, все приглядывается, подкатывает: ладно ли там, в евошных далях?.. Знал, чего уж там ладного, когда б по-другому, не пришел бы сюда мужичок. Знал, а спрашивал и жадно ловил каждое слово… Смутно на душе, ох как смутно!..

Легок на ногу Христя, вот уж и впереди всех… А деревья стоят плотно, одно к одному, тут не то что с шестом, с палкою едва ль продерешься. Недолго мешкает, бросает шест, углубляется в чащу, а скоро видит у старой, с изогнутой кроною, изжелта-белой березы плосколицего мужика с густыми рыжими бровями, признает в нем Назарыча и с удивлением глядит на него, скулящего.

Подбегают остальные.

– Ты, подлое семя?.. – спрашивает Киш.

Назарыч замолкает и какими-то мутными, словно бы неживыми глазами смотрит на мужиков, а потом опять начинает скулить.

– Браты, а он же в аккурат причпиленный к дереву! – восклицает ходак из Расеи. – Оттого и с места не сдвинется, гляньте-ка!

И лишь теперь Христя замечает, что Назарыч и вправду будто прирос к дереву, а правая рука у него как-то неестественно поднята. Тут же стрела торчит, длинная, черная, с рыжими перьями… Видно, стрела насквозь пронзила руку Назарыча, оттого и не стронется с места, скулит.

Не по себе делается Кишу, отходит в сторону, а скоро рядом с ним оказываются другие, тоже смущенные, стоят, стараясь не глядеть друг на друга.

– Родненькие, да вы чё? Пособите!..

Молчат, словно бы не слышат, и не потому, что не хотят помочь, а просто не знают, как это сделать, небось стоит прикоснуться к стреле – и пуще того закричит Назарыч, и тогда хоть на край света беги… Вроде бы ладные мужики, а тут сробели. И Христя знает, отчего это… Всех смутила черная длинная стрела. Недобрый знак… грозный…

Но вот Сафьян подходит к Назарычу:

– Ну-ка!..

Долго держит ладонь на стреле, потом с силою дергает ее. Назарыч вскрикивает, тоненькая струйка крови бежит по его руке.

– Нехристи, чтоб их!.. – ругается он, глядя на мужиков. В глазах плещется страх, когда он говорит: – А что как стрела отравлена? – Разрывает рукав зипуна, разглядывает ранку на плече. – Может, надобно сделать надрез, а?..

Мужики отворачиваются.

– Нужон ты больно, – произносит Христя. – Пошто станут руки марать об такую падаль и змеиный яд переводить?..

Идут к балагану. Мужичок из Расеи шустер, про все-то ему знать надобно: отчего да откуда стрела прилетела?.. Но молчат артельные, слова не вытянешь, хотя каждый из них знает, откуда напасть, с малых лет наслышаны от дедов да отцов, бывало, что самих пужали: вот придет охотник с черными стрелами, уж он задаст, побалуешь тогда!.. И разом присмиреет малец, задумается…

Что же случилось в те, теперь уже неближние времена?.. А то и случилось, что стоял улус на берегу Байкала, напротив Саймоновской вышки, чуть в стороне от места, где нынче рабочий поселок. И жили там охотные люди, промышляли зверя в прибайкальской тайге, растили детей, учили их понимать повадки соболя и горностая. Все у них ладно было, однако ж появились подле улуса разбойные людишки, велели сниматься с места: дескать, земля у Байкала нам надобна. Но жители улуса не захотели уйти. Да и куда?.. А людишки, взросшие на разбое и грабеже, умело направляемые не то властью Степной нойонской думы, не то свитскою, белого царя, властью, оказались настырные, ни днем ни ночью нету от них покоя. Однако ж мужчины в улусе тоже не робкие, с малых лет привыкли держать в руках охотничьи луки, колчаны со стрелами. Не давали спуску… Но случилось однажды охотникам быть вдали от родных юрт, на облавной охоте. Тем и воспользовались разбойные людишки, подожгли улус со всех сторон, и мало кто ушел из огня.

Вернулись охотники, а от родного улуса остались головешки. Тогда и поклялись предать лютой казни всех, кто поднял руку на их жен и детей.
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
11 из 13