Оценить:
 Рейтинг: 0

Байкал – море священное

Серия
Год написания книги
2020
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
12 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Давно это было, и мало кто уцелел из разбойных людишек, пали, пронзенные стрелами, а кто уцелел, в страхе подались в другие края, предав проклятью землю холодную, неласковую. Вряд ли живы и те охотники, время безжалостно… Но тогда отчего нет-нет и прилетит черная стрела из глухого сумрака леса и трепетно станет на сердце, жутко?.. А может, это дети иль внуки охотников, чудом не принявшие смерть в огне, все еще вершат суд?.. Одному Богу известно сие…

Велика Сибирь-матушка, идешь ли по степи, по таежной ли тропе, час идешь, другой, вольготно на душе, светлое чувство все ширится, растет, оттого что видишь глазам открывающийся простор и скоро позабудешь про невзгоды и печали, словно бы не было их сроду. Но вдруг затомит на сердце, и уж не так привольно… Долго не поймешь, откуда томление, все вроде бы хорошо: вон и солнце греет, и жаворонки ввинчиваются в бледную синеву неба, и кроны деревьев негромко пошумливают, и шальной ветерок ластится. Но томлению все нипочем, делается больше, больше, пока не сверкнет смущенною мыслью: а ведь оттого и неспокойно на душе, что слишком уж много простору, и не привычного глазу, а всякий раз неожиданного, смутного какого-то, и расшибиться об него недолго. Вот такое чувство, а идет оно от неумения принять дивное и таинственное, что видится на каждом шагу. Привыкши принимать за истину только ясное разуму, человек теряется среди всей этой неуемности и почти живого напора грез и видений, которые вдруг начнут тревожить, а потом и окончательно овладеют им, и уж бог весть что станет видеться, а чаще грозное и сминающее, будто ты и не человек, а так себе, тварь божья, и разные дьявольские силы проносятся над тобою, и каждое мгновение ждешь, что вот-вот коснутся твоей слабой плоти и раздавят, изничтожат, превратят в прах… Сильный ли ты духом человек, слабый ли, в любом случае, только в разное время – днем ли раньше, позже ли, – ты поддашься этому чувству, после чего на сердце появится робость, и будет она всегда с тобою: даже в большой радости пребывая, вдруг тень растерянности промелькнет в лице, и ты посмотришь вокруг с горьким удивлением, и обожжет сердце тот, от веку, непокой…

Так и Христя Киш… Минуту-другую назад ему было приятно глядеть на муки давнего недруга, тешила мысль: сколь веревочке ни виться, концу быть… Видать, переполнилось чье-то терпение, и на конце стрелы отмщение… Но стоило глянуть на темные, одно к одному, с искривленными кронами деревья, на поросшую мхом землю, от которой исходил приторно-сладкий дух, на низкое сумрачное небо, еще не остывшее, но уже и не теплое, с белыми, почти прозрачными пятнами облаков над дальними, в снежном кружеве, гольцами, как сделалось неспокойно, а недавнее удовлетворение истаяло, позабылось, и уж на Назарыча, который идет чуть в стороне, широкий в кости, неловкий, только и посмотрит и незлобливо усмехнется:

– Чё ты, как лапотник, об каждую кочку спотыкаешься?..

Томление на сердце у Киша, но не это, от робости, другое… Скучно, горько, и дальнее видится, будто бы идет он, малец еще вовсе, по берегу Селенги-желтой реки, а обочь трусит мужичок никудышный, в лохмотьях, но с душою светлою. Говорит мужичок, яснея смуглым лицом:

– И до чё дивно глядеть на эту землю, мать вашу! Так бы все шел и глядел, и ничего-то больше не надо.

Не верит малец, смеется:

– А когда со вчерашнего не жрамши, тогда как?..

Замолкает мужичок, и глаза грустные делаются, потом говорит:

– Правду сказать, и сам не знаю, а токо думаю: надо б приловчиться брюхо держать в узде, чтоб не напоминало про себя каждую минуту. Я приловчился, могу и неделю не жрамши…

Тощой, бледный, в чем только душа держится, сказывал, что с Уралу, на заводишке робил, и все б ничего, да мастер попался злыдень, невзлюбил, по случаю, а чаще просто так, острастки ли ради, собственного ли удовольствия для, «казнил» штрафами и уж до того довел, что и получать стало нечего. Бежал с заводишка, весь в долгах, очутился в Забайкалье, хотел устроиться на роботу, да, слава богу, добрые люди отговорили: зачем?.. Иль много человеку надо?.. Стал бродить по земле, в крестьянстве ли кому пособит за краюху хлеба, на железнодорожной ли станции из вагона поможет выгрузить, за то грош… Голодно, страсть как, однако ж на вольной волюшке: мой день – моя радость… И мысли услужливые, без насилия над собою, нашептывали: глянь-ка на этих, которые в тепле и в сытости, иль ладно им, скажешь?.. Отчего же тогда грызутся как волки и на людей глядят люто? Иль ведома им дальняя дороженька, чтоб шел по нескончаемой да солнышко над головой видел, яркое и теплое, и чтоб птички пели дивные песни?..

Чудной был мужичонка, умел сказать слово ласковое, вскружил голову мальцу, один-одинешенек тот посреди большого мира, никто не держит, хочешь – иди с мужичком, хочешь – оставайся в городишке, промышляй правдами и неправдами на пропитание себе. Пошел с мужичком. Нынче в одну деревню забредут, завтра в другую, случалось, в кармане грош заводился, и тогда радости не было предела, заявлялись на торжок и долго выпытывали: почем обувка на мальца?.. Случалось, выторговывали, и тогда ходил малец кум королю и неусыпно говорил мужичку про свою радость… А тому это приятно, порою прижмет к груди голову мальца и долго стоит так… А придя в себя, станет сказывать про племя гордое, смелое, будто жили люди на берегу Байкала, промышляли зверя, никому не чинили обид и горестей, сами по себе, с душою чистою… Но пала напасть, и мало кто остался в живых, да и те поменялись, уж нету в душе у них доброты и света, одна ярость, и с этой яростью стали преследовать врагов. Случалось, находили черные стрелы в груди недоброго человека.

– Однажды и я сыскал такую же… Глянь-ка!..

И показывал стрелу в желтом оперении. Малец долго дивился на нее и про разное спрашивал, мужичок охотно отвечал. Выходило по его словам, что только злому выпадет смерть от стрелы, а человеку доброму нечего бояться ее. И лютый зверь не тронет, с понятием, а уж тот, кто вершит месть, и подавно…

Чудной был мужичок, и жить бы ему вечно, радость от него и тепло, но забрели как-то в сытенькую деревню, в одном дворе побывали, в другом, нигде не понадобились их руки, слышали суровое:

– Подь отсель!.. Подь!..

И взыграло ретивое у мужичка, вытащил черную стрелу с-под пазухи, начал грозиться:

– Недолго вам еще изгаляться над слабым и сирым, настанет день – и падет на ваши неразумные головы страшная кара!..

Деревенские увидали стрелу, нахмурились, а ближе к ночи оцепили место близ лесной рощицы, где мужичок с мальцом разожгли костер и сидели подле огня, навалились… Били мужичка молча, отталкивая друг друга локтями, норовя дотянуться до скрюченного тела. А малец стоял тут же, у костра, и кричал, просил жалобно:

– Дяденьки, не надо!.. Дяденьки!..

Словно бы не слышали и все били, били теперь уже слабое и податливое, бездыханное тело. А потом разошлись так же молча, стараясь не глядеть на мальца, но спустя немного вернулся один из них, черный, нахмуренный, подумал малец, что это его смертушка, закричал страшно, но тот и не посмотрел на него, долго искал что-то в поблекшей, сделавшейся рыжей от крови траве, а когда толстые, упрямые пальцы нащупали стрелу, поднялся с колен, ухмыльнулся недобро, переломил… Пошел к деревне.

Малец проревел до утра, а когда рассвело, сел подле мужичка, начал тормошить. Тихо было вокруг, только лесные птахи щебетали и воздух полнился утренней росной прохладою. Понял, не подымется мужичок, вытащил у него из курмушки нож, стал ковырять землю. И по сию пору не знает, что собирался делать? Рыть могилу для убиенного?.. Но пришли из деревни бабы, спешно, обрывая о толстые черенки пальцы, сподобили яму, положили туда мужичка, забросали землею. Велели мальцу не мешкая уходить:

– Как бы беды не случилось. Мужики-то на деревне страсть как обозленные…

Подался малец из тех мест, обломок черной стрелы прихватил, долго еще носил с собою, потом потерял… А к могилке много лет спустя приходил и все думал про мужичка: кто он и почему у него очутилась черная стрела?.. Но ни до чего не додумался, поправил уже почти сравнявшийся с землею холмик, пообрывал траву вокруг, погоревал и ушел.

Томление на сердце у Христи, и горько ему, и сладостно: повидал-таки и он на своем еще недолгом веку, а все вроде б мало… Взял бы и пошел по лесной тропе хотя бы вон к тем гольцам, обрывистым, ярым, с белой снеговою шапкою. А может, и не туда вовсе, в другую сторону, лишь бы не находиться на одном месте. Скучно!..

Идут артельные, негромко говорят про черную стрелу и у Киша, случается, спрашивают про что-то, и он, не сразу совладав с томлением на сердце, ответит и тогда увидит подле себя Лохова, Сафьяна и того мужичка из Расеи, который все бы выпытывал, а еще Назарыча и долго не поймет, почему лицо у него бледное, словно бы дрожащее каждою своею жилочкой. А когда поймет, спросит с досадою:

– Откуда ты родом? Уж не из этих ли мест?..

– Верно, из этих… А чё?..

– Знать, не зря в тебя пущена стрела черная, – скажет и недобро усмехнется.

– Сколь времени прошло, – с удивлением говорит Лохов, – а стрела все ищет обидчиков. Случается, находит…

– А я-то чё? – вздыхает Назарыч. – Малой был и не помню, разве что от батьки слыхал про давнее. Иль повинен я?

– За другое повинен, – сурово говорит Христя. – Злыдень, каких земля не держала. Достанет и тебя. Бойся!

Подходят к балагану. Филимон сказывает рядчику про то, что случилось у кривой березы, поглядывает на Назарыча и, странное дело, уж не испытывает перед ним робости. Лицо у рядчика делается растерянное, однако ж одолевает в себе неладное, велит артельным идти на просеку:

– Неча, неча, вон сколь времени ухлопали зря!

До позднего вечера Филимон храбрится и все вспоминает про женушку, которая ждет, поди, не дождется: староста давно как прописал, чтоб возвращались в родную деревню. Когда ж луна выкатывается на небо и артельные бросают наземь топоры, пилы, Лохов заметно скучнеет, пребывает в сомнении, которое пало на душу: стоит ли идти на ночь глядя, может, погодить?.. И все ж, когда рядчик спрашивает, как думает добираться он до деревни – таежной ли тропою, проселком ли торным, что тянется берегом Байкала, а потом сворачивает в степь, – отвечает негромко:

– Знамо, таежной тропою. Тут ближе.

Мужичок расейский крутится подле Филимона, прислушивается, а когда узнает, что тот не минует рабочего поселка, говорит:

– И меня возьми с собою, слышь-ка. Вдвоем веселее. – И добавляет с тоскою: – Лютые здеся края, непонятные.

Лохов доволен: вдвоем и впрямь веселее… Все ж не показывает виду, наскоро прощается с артельными, закидывает тулунок за спину, медленно идет по тайге, мужичок поспешает за ним. Филимон замечает: и у него мешочек в руке. Интересно, что в нем? Иль припас какой?.. Но скоро забывает про это, в тайге глухо и дремотно, ветка не шевельнется. Неспокойно на сердце, и чудится, будто вон там, у пенька, стрелок сидит с длинным луком, глядит хмуро, дожидается, когда подойдут поближе… Лохов невольно замедляет шаг и все норовит сойти с тропы. Мужичок примечает его нерешительность, тычется ему в спину:

– Ты чё? Чё?..

Это успокаивает Лохова, шаг его делается тверже, увереннее. Все ж до тех пор, пока не блеснет впереди, рыже посверкивая в тусклом лунном свете, байкальская волна, он чувствует себя не в своей тарелке, робость одолевает.

Подходит к Байкалу, сбрасывает со спины тулунок, зачерпывает ладонью студеную воду, пьет, и на душе делается не так тревожно. Не знает, отчего эта перемена, да и не думает об этом, вспоминает о родной деревне, но уже без опаски, что вот промелькнут перед глазами греющие сердце картины и навсегда исчезнут. Верит: не исчезнут, никто не собьет с тропы.

Копится в душе уверенность, копится, и уж на мужичка глядит с недоумением, словно бы не помнит, отчего тот увязался за ним. Да нет, помнит и про него, и про других… Приходили в деревню такие же, вроде этого, просили Христа ради, случалось, подавали им. А бывало, гнали из деревни и уж там, за околицею, с неохотою били…

Глядит на мужичка и улыбается, но нету в улыбке радости, что-то досадливое, словно бы копившаяся в чалдонском сердце неприязнь к пришлым захлестнула, не совладаешь с нею. Верно что не совладаешь. Не долго мешкает, ощерясь зло, начинает сказывать, как бивали на деревне пришленьких и как те просили отпустить их с миром. Но не отпустят сразу. Лют сибирский мужик на расправу, собирается долго, зато и ездит быстро…

Слушает мужичок и сначала дивуется, а потом меняется в лице и со страхом смотрит на Лохова:

– О Господи!

Филимон тоже смотрит, но не на мужичка, на мешочек, который у него в руке, мужичок замечает этот взгляд, прячет мешочек за спину.

– А ну покажь!.. – хмуро говорит Лохов, с удивлением прислушиваясь к тому, что в душе, а там черт-те что, смута какая-то, ярость, сам себя не узнает, и хотел бы приглушить все это, смять, а только не в силах, мешает что-то, неподвластное разуму. – Покажь, чё в мешке?!

Когда ж мужичок падает на колени и слабыми пальцами начинает развязывать мешочек, что-то пуще того яростное подымается из души, захлестывает, кричит Филимон:

– Ты чё подумал?! Чё?! – И пинает мужичка в живот и, пошатываясь от нахлынувшей слабости, идет по мягкому, влажному песку.
<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
12 из 13