Оценить:
 Рейтинг: 0

Байкал – море священное

Серия
Год написания книги
2020
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
8 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

А потом старуха снова слушала Бальжийпина, который говорил о своей душевной боли, о том, что не поймет, отчего люди бывают так жестоки, словно бы нету в них бога, и его тревога постепенно передавалась ей, и, когда лицо у него делалось особенно напряженным и возле губ проступала матовая бледность, она неслышно подносила руки к глазам и шептала:

– О бурхан!..

Но вот Бальжийпин замолчал, опустил голову, задумавшись, старуха не потревожила его и малым словом, ждала, когда он снова посмотрит на нее, и уж потом сказала негромко:

– Пей чай, я приготовлю постель…

Поднялась, прошла в дальний угол юрты, развернула постель, взяла в руки подушку, чтобы взбить…

Бальжийпин не понял, о чем сказала старуха, и все же взял в руки чашку, отпил из нее.

Глава 5

Христю Киша и Филимона Лохова определили в артель, которая вела просеку близ Байкала, в сорока верстах от рабочего поселка. Они не знали, что им предстоит делать, да и не думали об этом, довольные тем, что так счастливо все обошлось. Правду сказать, и не надеялись благополучно выйти из передряги. Однако ж вышли, и теперь никто из них не хотел вспоминать, что перечувствовал, когда приблизились к дому сибирского промышленника, ведя под руки голого мужика. И храбр Христя и своеволен, а, увидев на высоком, ладно пригнанном – и щербинки не приметишь – крыльце с чудными расписными узорами на боковых, просмоленных стенках бравого жандармского ротмистра в белых перчатках, заробел, замедлил шаг, мысленно на все лады ругая проклятое крапивное семя, которое в великом множестве расплодилось на русской земле. А уж что до Филимона, у того и вовсе ноги сделались деревянные, и не помнил, как дошел до крыльца, очнулся, когда подле ротмистра оказался кто-то еще, большой, и, по всему чувствуется, сильный, и не злой вроде бы, спросил о чем-то… Киш сделал шаг вперед, ответил… Лохов не разобрал слов, а все ж уловил, что не было в голосе у сотоварища привычной насмешливости, погрустнел голос, поскучнел…

– А хозяин ничё… – уже потом говорил Христя, и Филимон слушал и дивился, и не только решению подрядчика, про которое узнал позже, а еще и тому, что открылось глазам, когда вышли из поселка и очутились в гавани: высоченная каменная дамба была выдвинута далеко в море, и как держится, не потонет, а чуть в стороне от дамбы, защищенной со стороны моря ряжевыми стенками, находилась широкая ровная площадка – пристань, и была пристань зажата двумя высокими молами, рассеченными наподобие вилки и выдвинутыми далеко в открытое море. Около молов, на дальних выбросах которых в вечернем сумерке сияли сигнальные портовые огни, покачивался на волнах огромный ледокол.

– Дивы-то! Дивы!..

За этими словами не стояло ни восторга, ни восхищения, а лишь удивление и робость. И она была не меньше той, которую испытал при встрече с жандармским ротмистром. С малых лет привыкший к простоте и ясности всего, что окружало, Лохов терялся, когда сталкивался с чем-то иным. Впрочем, к этому иному относился по-разному, могло и понравиться, но чаще оставался равнодушным, говоря:

– И чё токо не придумают люди? И главное дело, на што?..

Но в любом случае полюбить это иное не умел и сердился на тех, в ком чувствовал восторг и радость, и недоумевал, с тоскою вспоминая отчую деревню с милыми сердцу задворьями, на которых росла высокая кустистая крапива.

Но то, что увидел на берегу древнего сибирского моря, было много удивительнее всего, что знал, непонятнее:

– Дивы-то! Дивы!..

Он повторял эти слова до тех пор, пока не отошли от Байкала и не углубились в тайгу, держась узкой каменистой тропки. Густые кроны деревьев смыкались над головою, и тропка едва проглядывала, ухали, перекликаясь, таежные птицы и натренькивал свиристель. Все это помнилось с малых лет и успокаивало. А когда оказались на полянке, прилепившейся краешком, густо заросшим зеленотелым ивняком, к быстрой горной речке, и вовсе хорошо сделалось.

– А в тот год мы с батяней взяли на монастырских полях с чети по чердаку ржи, и маманя была довольна, сказала: даст бог, служители не обидят – и проживем зимушку…

Христя посмотрел на него с усмешкою, но промолчал. Зато тот, третий, прозваньем Сафьян Крашенинников, в красной рубахе навыпуск и в серых, стершихся на коленях шароварах да в броднях, на правый глаз кривой – левый-то все подмигивает, подмигивает, а правый не шевельнется даже, – заговорил торопливо, однако ж с тем внутренним достоинством в хрипловатом голосе, которое и после маеты, принятой им, не истаяло и которого сам Лохов был лишен совершенно, о девяносто седьмом годе, то есть о том самом, какой имел в виду и Филимон. Тогда в Забайкалье случилось наводнение, Селенга вышла из берегов и уничтожила урожай хлебов.

«Ишь ты, угадливый», – не без одобрения подумал Лохов, но еще приятнее стало, когда Крашенинников сказал о городке Дородинске, поднявшемся при государыне императрице Екатерине II.

– Так теперь нету городка, смыло, разрушило окаянной водою, и домика живого не сыщешь на том месте. Ездил недавно, глядел… Нету! И детишек моих нету, и женушки. Сгибли. А сам-то я с чего бы живой остался? В тайгу пошел промышлять… Когда ж вернулся…

Лохов слушал и со все большим участием кивал головою, но это было вызвано не тем, что Сафьян исстрадался, измаялся – кого нынче этим удивишь? – а тем, что Крашенинников, получается, сибиряк, а Лохов про него думал, что из Расеи… с-под помещика… лапотник! Оттого и скрутили, и привязали к дереву на съедение муравьям.

Филимон не был исключением из общего ряда коренных жителей Сибири и с великою опаскою и недоверием, а то и с откровенным небрежением относился к пришлым, полагая их людьми никудышными и слабыми, от которых одна морока. Случалось, хаживал в соседнюю деревню, где жили те: чистое голье, в избушках, поставленных неумело, на скорую руку, и корку хлеба не всякий раз увидишь, – и чего только там не вытворял об руку с дружками-приятелями, бросая косые взгляды на худородные, даже в самые урожайные годы, сразу же за деревнею неярко чернеющие поля.

– Дурной был год, – сказал Филимон. – Многие, слыхать, в округе перемерли. И у нас в деревне то ж… Под монастырем наши земли, ближе к горам. Монахи баяли: бог не обидит служителей, дарует им благо. Здря баяли…

Присели передохнуть у быстрой горной речки, дальше отпала надобность идти в гору, минуя увалы и распадки. Сафьян вытащил из переметной сумы кусок ржаного хлеба, разломил, подал сотоварищам по ломтю:

– Подкрепимся, братцы!..

Съели торопливо, запили холодной, в зубах аж заныло, водою, прилегли в теплую осожную траву. Смеркалось. Звезды проступили красные, и была одна из них, маленькая, с острыми, словно бы обломанными краями, всего ближе к ним, и Христя смотрел на нее, и доброе виделось, ясное. Будто-де стоит подняться и пойти дальше, как на душе сделается легко и весело, только не подымешься, сил не осталось, вялость в теле… Вот и лежал на спине и смотрел в небо и видел ту звезду. Пацаном, случалось, битый-перебитый, в рваной курмушке с чужого плеча, надетой на голое тело, вдруг да и остановится посреди улицы, глянет вверх и застынет… Чудное всякий раз зрилось в дальней вышине, жизнь какая-то и не маетная вовсе, и люди не злые, всем сердцем тянулся он в ту даль, где плавали в теплой бледной синеве, как жиринки в молоке, желтые звезды. Порою срывался с места и долго, задыхаясь, бежал… А очутившись на городской окраине, прислонялся к чужому забору и, плача, смотрел на недосягаемую звезду.

Мысли в голове ворочались тоже вялые, и не сразу скажешь, о чем они… Христя закрыл глаза и долго лежал так, но вот поднял голову, дотронулся рукою до Крашенинникова.

– Чего?.. – спросил Сафьян с неудовольствием. Видать, и его разморило.

– Помнится, ты говорил о каком-то городке…

– О Дородинске. Оттуда я родом.

Дородинск… Матушка там похоронена. Все собирался съездить туда, отыскать на старом городском кладбище у лысой горы матушкину могилу, прибрать, небось заросла полынь-травою. Однако ж так и не съездил.

Больно сжал пальцами плечо Крашенинникова:

– А что, городок снесло?

Странно, он с самого начала знал, о чем сказывал Сафьян, но чувства словно бы отупели и не хотели воспринимать ничего, что было бы неприятно, и только теперь, отмякнув, вспомнил про те слова…

– А у меня там матушка похоронена. И я в Дородинске жил мальцом еще, тянул нужду… Потом сбежал, очутился в Верхнеудинске, славен город, да места в нем не нашлось для меня. Подался на Север…

Слова были тусклые, слабые, совсем не о том, что на сердце. А на сердце неуютно и горько, вина какая-то перед матерью пришла нежданно-негаданно и уж не отпустит, и про чувство светлое, которое испытал, подавшись с Баргузинского прииска, не вспомнит даже.

Приисковые порядки
Для одних хозяев сладки,
А для нас беда.
Как исправник с ревизором
По тайге пройдут с дозором —
Ну, смотри тогда!..
Один спьяну, другой сдуру
Так отлупят тебе шкуру,
Что токо держись!..

– Ну, чего заскулил?..

Христя посмотрел на Лохова и не сразу догадался, что это он сам тихонько запел грустную приисковую песню. Стало досадно, поднялся с земли:

– Ну, мужики, двинули!

Пошли. Сафьян впереди, тайга знакома ему, не раз хаживал ее тропами, и на мыске близ Байкала, где нынче ведут просеку, тоже бывал. Легко Сафьяну с сотоварищами, по нраву ему Киш, отчаянный и души, видать, доброй, не поопасся, подбежал к дереву, развязал, а потом привел к самому хозяину и говорил с ним. Сафьян ни за какие посулы не осмелился бы рта раскрыть при подрядчике. Впрочем, и он слыхал, что Студенников, хошь и строг, без пути не обидит, однако ж привык: не всякому слову верь, особливо про сильного мира сего…

Жил Сафьян раньше на вольной волюшке, когда сам себе хозяин, в деле, пожалте, проверяйте, все без обману, а когда дело слажено, уж увольте от всяких дряг-передряг, что хочу, то и верчу. Мое время… Так, думал, будет и на новом месте, куда пришел не по нужде – по печали. Все осиротевшие из Дородинска подались на железку, и он тоже… Что делать-то, где горе мыкать?.. С малых лет знал: в работе найдешь успокоение и не станет маетно на сердце, когда охота зубами грызть землю и выть волком. Девчоночка у него была, восьми годов от роду, русоголовая, большеглазая, «тятенька, тятенька, возьми меня на ручки, ты уж ух скоко не брал!..» Души не чаял в девчоночке, замешивает ли на кирпичном заводе глину, бредет ли усталый по прибитой пылью городской мостовой, а мысли все про нее, и радость такая… бог мой!.. Вот приду домой, а она навстречу: тятенька, тятенька!.. И от этих мыслей спокойно на душе делается, да нет, пожалуй, щемяще спокойно, хрупкость какая-то во всем чувствовалась, недолговечность, ловил себя на мысли: а что если?.. И страшно становилось, и больно, бежал домой, брал девчоночку на руки и долго стоял так, тяжело, с присвистом дыша, а потом, когда в груди отпускало, говорил негромко:

– А что с нами сдеется? Станем жить долго. Иль не правый я?

Видать, был не правый, коль случилось несчастье, свет померк в глазах, и жизнь показалась невыносимою. Уехал. Но и в чужих краях не сыскал покоя, и уж не только ночью, а днем вдруг увидится белое и какое-то удивительно тонкое, как простынка, облачко, все ниже облачко, ниже, а скоро уж и не облачко вовсе, девчоночка милая, и тянет к нему ручонки, просит:

– Тятенька, тятенька, возьми меня…

Вот в такую-то пору, когда на душе горько, а перед глазами наваждение, милое сердцу, шел Сафьян по рабочему поселку и повстречал стражника Назарыча и не узнал его, потому ли, что тот на железке всего ничего, по другой ли какой причине, и уж прошел было мимо, да стражник догнал, остановил, сказал что-то зло. Это не понравилось Сафьяну. «Ты чего?!» – крикнул, а потом схватил Назарыча за грудки, ударил в большое, изжелта-серое, с темными мушиными крапинами лицо. Стражник растерялся, но скоро опомнился, дюжой оказался, крепче Крашенинникова, заломил ему руки за спину, связал красным кушаком.
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
8 из 13