Оценить:
 Рейтинг: 0

Байкал – море священное

Серия
Год написания книги
2020
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 13 >>
На страницу:
6 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Ну и баба!

– Ты чё, берешь орех иль нет?

– На кой мне орех? – сказал. – А что, сама и добываешь?

– Кто ж еще?.. Одинокая я, бесталанная. Был мужичок, да сбежал куда-то, лишь осталась сума и от портков заплата.

Мефодий Игнатьевич подивился ее откровенности. Понравилась ему бабенка веселостью своею, грустью помеченной, что в пронзительно-синих глазах взблескивала, бойкостью нараспашку, неутайною.

– Где живешь-то?

– В тереме под чистым небом.

Он отошел от торгового ряда. Но на следующий день снова наведался на торжище, издали полюбовался на полнотелую бабенку, а вернувшись домой, велел «секретных дел мастеру» разузнать, откуда и кто есть удалая грудастая бабенка в голубом с красными яблоками сарафане… Оказалось, местная, живет по-над рекою в ветхом домишке, брошенная.

Поздно вечером постучал в черный, потрескавшийся ставень. Приняла. Приветила как могла. С того и пошло…

Уже давно нету ветхого домишки, стоит на том месте добротный пятистенок, а живет в нем не прежняя Сашка-торговка – Александра Васильевна, возлюбленная известного сибирского промышленника.

…Она ждала Мефодия Игнатьевича, знала, что придет, хотя и не предупреждал. Пошла ему навстречу, радостная, приветливая.

– Чё покинул-то высокого гостя? – Шально глядели глаза потемневшие, сбились набок волосы, уложенные рыжим узлом на голове. – Иль дня не можешь прожить без меня? – Прильнула к нему, нахолодавшему, большим сильным телом. – Дай согрею бедолажного, небось драгоценная-то супруженька, красавица-дворяночка, и согреть путем не умеет.

Мефодий Игнатьевич с трудом освободился из ее объятий.

– Отстань, Сашка, не липни…

– Ох, да как же не липнуть? Посиди-ка цельный день одна-одинешенька, то ли будет?.. – Вскинула голову, горделивая. – Вот заведу полюбовника пожарчее… Чё, не посмею? Иль не баба?..

– Заводи. Мне-то что?..

Его и вправду не очень трогало это, для него важнее другое… чтоб имелось место, где можно отдохнуть душою и телом и хоть на минуту стать тем, кем наверняка был бы, если б не дело: тихим и незлобливым мужиком, которому отпущено от бога жить мирно, не сквернословя и не обижая себе подобных. К тому же Мефодий Игнатьевич знал, что его сожительница едва ли заведет полюбовника: не такая женщина, чтоб размениваться… Впрочем, кто скажет? Чужая душа – потемки, в это он твердо уверовал, потому как и в своей собственной по сию пору не разобрался. Вдруг да и найдет – и тогда бог весть что может вытворить. Уверовал, что неуправляема душа, чья б ни была…

Студенников зажмурился от удовольствия, оглядывая просторную комнату, стены которой обиты темно-желтыми обоями. Прозрачный свет канделябров, сливаясь с тусклыми дневными лучами, пробивающимися сквозь зашторенные окна, создавал приятный розовый полумрак.

Подсел к столу, на котором стояли хрустальные штофы, фарфоровые чаши с желтобокими китайскими яблоками.

– Давай, Сашка, выпьем, – сказал, разливая вино в хрустальные рюмки. – Душа затомилась глядеть на генерал-губернатора и его слуг.

– Чё, шибко сердитый? – встревожилась.

– Если бы!.. Нет, тут другое… Ума, по-моему, недалекого, приехал с инспекцией, а ни в чем не разобрался. Везет России на сановных дураков!

– Ты поосторожней на слово, миленочек. Слово-то не воробей, не зря сказано. И прибрать могут, приласкать, не гляди, что Студенников.

– Донесешь?

– Ой, дурачок, и не совестно? Я о том, значитцо, что у властей ухи-то везде и надо бы остерегаться.

– Я тоже власть! – рассердился.

Но она сделала вид, что не услышала, обняла за шею, запела:

Ямщик лихой, он встал с полночи,
Ему взгрустнулося в тиши,
И он запел про ясны очи,
Про очи девицы-души…

Вот за это она и нравилась, за то, что умела бог знает как уловить малейшую тревогу в душе и как пепел после пожарища развеять по ветру, и тогда всякий раз становилось легко, и он с благодарностью смотрел на нее…

Ямщик лихой, он встал с полночи,
Ему взгрустнулося в тиши…

А потом была любовь, жаркая и страстная, она словно бы делала его сильнее, заставляла, пускай и ненадолго, забыть, что ему скоро сорок, а это, хочешь того или нет, возраст, когда ни о чем другом, как только о деле, уже не думается. Ах, отчего же не думается? Нет же, нет… Мефодию Игнатьевичу много чего хочется, в том числе и любви, той самой, которою одаривает Александра Васильевна. С нею он чувствует себя крепким и уверенным человеком, и этому человеку немало отпущено от бога. И если он пока по какой-то причине не сделал всего, то в недалеком будущем непременно сделает. Кому ж еще открыто смотреть в день завтрашний и надеяться на лучшее, как не ему? А вот с женою, в спальню которой он, случается, заходит, Мефодий Игнатьевич чувствует себя по-другому. Нет, не то чтобы она была менее страстной, вовсе нет, только у нее все это получается как-то подчеркнуто изысканно, когда ни на секунду не забываешь, кто рядом с тобою, и по этой причине и сам становишься похожим на себя и невольно думаешь о том, чтобы скорее все это кончилось, не так уж много времени отпущено на любовь, и в конторе дожидаются дела, не терпящие отлагательства.

Александра Васильевна лежала подле него, успокоенная и разом сделавшаяся вялою, слабою, и он слышал ее дыхание, и это дыхание еще долго было прерывистым и горячим, а потом она заговорила не о себе, нет, о красавице Марьяне, о том, что она хотела бы стать такою же и чтобы на нее тоже заглядывались мужчины; и то, о чем она говорила, Студенников уже не однажды слышал, и это не вызвало ни досады, ни раздражения, напротив, нравилось, что Александра Васильевна худого слова не скажет о жене, словно бы ей незнакомо чувство ревности, но ведь что-то ж должно оставаться на душе, осадок какой-то… Может, и так, только ничего подобного Мефодий Игнатьевич ни разу не замечал, а подчас хотелось бы, чтобы она сказала: «Дура твоя Марьяшка, и чё возишься с ею?..»

Это выглядело бы по-человечески понятно, и он, пожалуй, не рассердился бы и постарался сделать так, чтобы она недолго досадовала. Правду сказать, порою то же самое, но уже от жены в адрес Александры Васильевны ему хотелось бы услышать, а потом внимательно посмотреть в ее глаза и отыскать в них что-то еще, кроме всегдашнего, холодного и какого-то рассудочного безразличия ко всему, что ее окружает, в том числе и к мужу… Но, увы, и этого ему не суждено увидеть. То и обидно. Случается, Мефодий Игнатьевич спрашивает у себя:

– Иль мы и впрямь очерствели душами и не сыщем среди близких даже покоя?..

Он кладет под голову руки и закрывает глаза, и сейчас же накатывает сон, а может, и не сон еще, а легкая дрема. Зрится низенький, толстенький генерал-губернатор с инспекционными бумагами в руках, губы у него дрожат в негодовании, когда он спрашивает:

– А скажи-ка, милейший, отчего у вас по поселку нагишом бродят? Что еще за мода такая?..

Мефодий Игнатьевич силится ответить, но не сразу вспомнит, о чем теперь надо говорить, и не скоро еще на ум приходит происшествие, случившееся неделю назад пополудни. Становится неприятно, что забыл о том происшествии, а еще о своем обещании примерно наказать стражника. Да, да, неприятно! Однако ж отчего именно он должен обо всем помнить, а что же тогда станут делать другие, все те полицейские чины, которые приставлены к строительству железной дороги и в чьи обязанности входит следить за порядком? Он вроде бы сказал кому-то, чтоб сделали невозможным повторение того, что так возмутило не только его, всех, кто стал свидетелем происшествию. Сказал и тотчас забыл о своем распоряжении, есть дела поважнее. Впрочем, так ли? Не было ли тут стремления избегать того, что способно возмутить душевное спокойствие, вывести из состояния озабоченности общим ходом строительства, не вдаваясь в подробности и не вникая в детали, стремления жить как бы наособицу? Наверное, было и это. Он не хотел бы ничего знать, кроме дела, не очень-то понимая, откуда появляется прибыль, и что стоит за нею, и отчего он подчас ловит на себе недовольные, а подчас явно враждебные взгляды тех, кого принято называть работными людьми и кто в иные дни в великом множестве проходит перед глазами, не оставляя заметного следа на сердце. По натуре Мефодий Игнатьевич не был черствым человеком, но дело, которое перешло к нему от отца и которое, в силу того что удачливо, если не сказать счастливо, складывались обстоятельства, Студенников сумел расширить и укрепить, это самое дело не оставляло времени на эмоции, требовало подчеркнутой сухости в обращении с людьми и намеренного нежелания интересоваться чем бы то ни было, кроме дела.

Мефодий Игнатьевич упустил из памяти недельной давности происшествие, несмотря на всю его внешнюю незаурядность, потому что оно не укладывалось в привычные рамки, там ему не нашлось места, и теперь было непросто ответить на вопрос генерал-губернатора, хотя ответить надо бы: не хочется портить отношения с одним из сановных людей, которых он презирает, – уж что-что, а палки в колеса они научились вставлять отменно. И он силится ответить, и в голове уже вроде бы что-то выстраивается, как вдруг другое отвлекает внимание: мысленно видится путешествующий цесаревич, окруженный пышною свитою. Цесаревич в офицерском одеянии, с большою звездою на груди и с яркою лентою через плечо, волосы на голове аккуратно зачесанные, гладкие. Он идет по Большой улице Верхнеудинска, которая сплошь засыпана цветами. В ее устье белеет каменная арка, дома вдоль улицы глядятся торжественно и даже величественно, как будто они прониклись ощущением важности происходящего. И это не остается не замеченным цесаревичем, он о чем-то одобрительно говорит свите, и та охотно кивает и улыбается одною на всех светлою и горделивою улыбкою. Там, где идут почетные граждане города, не слышно, о чем говорит цесаревич, а им очень хочется знать, о чем он говорит, и они напряженно вытягивают шеи, стремясь уловить хоть одно слово, странно, что и он, Студенников, тоже приподымается на носки и тоже намерен знать… Это ощущение слитности со всеми неприятно, но избавиться от него не так-то просто, и все же это удается, он заставляет себя думать о другом, а вовсе не о том, о чем говорит цесаревич, – к примеру, о самодержавном повелении приступить к строительству железной дороги через всю Сибирь, вспоминаются слова из письма его императорского величества, добрые и славные слова, как с самого же начала считал Студенников, а вместе с ним все купеческое и промышленное сословие города Верхнеудинска:

«Душевно рад, что сближению далекой окраины с сердцем России положено начало и что исполнителем заветной моей мечты явился наследник-цесаревич. Радуюсь вместе с вами и молю бога, чтобы благословил наши труды…»

В те дни образ цесаревича в представлении только что вступившего в права наследия Мефодия Игнатьевича был неразрывно слит с великим предприятием, которое начато по велению его императорского величества на могучих окраинных просторах Российской империи. Думал, цесаревич умен и близко к сердцу принимает все, что связано с нуждами России.

К сожалению, надеждам не суждено было осуществиться. Взошедши на престол, бывший цесаревич с каждым годом стал все меньше внимания уделять строительству Сибирской железной дороги, и это не могло не отразиться на ходе начатого предприятия. Тем не менее остановить строительство уже не сумел бы никто, даже сам государь император, если бы у него вдруг возникло такое желание.

Все эти мысли пронеслись в голове у Мефодия Игнатьевича в какие-то считаные минуты, и он не сразу понял, отчего вдруг вспомнил именно о цесаревиче, уж, конечно, не потому, что многовато тогда возникло толков и пересудов вокруг царствующей особы, соизволившей прибыть в славный город Верхнеудинск. Вовсе не поэтому… Мефодию Игнатьевичу в высшей степени наплевать, кто и что говорит, его не волнует даже и то, что плетется вокруг него самого. Но все-таки что-то же сделалось побудительною причиною этих раздумий. Что же именно?.. Скорее, перемены, происшедшие в строительстве дороги в последнее время, которые не радовали и которые по большей части были вызваны бестолковыми распоряжениями властей, вносящими сумятицу в, казалось бы, хорошо поставленное дело. Студенников вздохнул, повернулся на бок, открыл глаза, хотел уже сказать о том, что маяло, Александре Васильевне, но в последний момент раздумал.

Глава 4

Уж неделю Бальжийпин живет у старухи, а оглянется назад – и кажется, что всего-то день на исходе, тот самый, первый… Подошел тогда к войлочной юрте, долго стоял, разглядывая и дожидаясь, когда кто-либо выйдет из нее. Не дождался, открыл полог, проскользнул… И опять долго стоял, обвыкаясь с тихим синим полумраком, потом увидел старуху, в длинные седые волосы были вплетены серебряные монеты, в руках она держала сандаловые четки и неторопливо, бормоча что-то, перебирала их, сидя в дальнем углу юрты на темной, изрядно стертой кошме. Бальжийпин поздоровался, но она словно бы не услышала, продолжала перебирать четки. Он не знал, что делать: уйти ли, остаться ли, – и тут почувствовал на себе взгляд старухи, смотрела на него как-то вскользь, с грустною вяловатостью, и не было в этом взгляде ни удивления, ни досады, ни просто интереса. И все же она смотрела на него, и уже одно это успокаивающе подействовало на Бальжийпина, рядом находился живой человек, который ждет чего-то – может, объяснения того, как он тут оказался… Помедлив, начал говорить о том, что он хотел бы пожить в тайге, в степи сделалось очень опасно для него – хувараки рыщут повсюду, и будет худо, если нападут на его след.

Старуха смотрела на него, и Бальжийпин продолжал говорить, хотя как раз и не хотелось этого, порою казалось, что зря совершает над собою насилие, старуха, наверно, и не слушает, не помнит о нем ничего. Впрочем, это даже лучше, что не слушает. Но почему же лучше?.. И опять непросто ответить. В своем душевном развитии нынче он вроде бы подошел к той черте, за которою все неясно и смутно, когда даже самые простые истины вызывают недоумение, а подчас и не кажутся таковыми, а только ничего не стоящими, просто за длительностью своего существования сделавшимися привычными.

Бальжийпин ошибался, когда думал, что старуха не слушает. Нет, она слушала, а только не хотела бы ничего знать, с самого начала решила, что пришел не чужой человек, а ее муж, Баярто, который принял другой облик, но в этом она не увидела ничего особенного, после смерти люди меняются, вот и ее муж сделался так непохож на себя прежнего, но ее не обманешь, нет, и она слушает и на свой лад переводит все, о чем говорит муж, сделавшийся после смерти белым человеком, только и осталось у него от давнего – желтый халат с синими заплатами.

«Я иду по канату времени, – говорит муж, который при жизни был шаманом, потом пришли ламы, стали требовать, чтобы он покорился им, а он не пожелал менять себя, и тогда они привязали его к сухому дереву и сожгли. – Вижу нарядных женщин в халатах из далембовой ткани, мальчиков, скачущих на резвых длинногривых скакунах. Мне хочется остановиться, поговорить с тенгриями, но я не делаю этого. Иду дальше к самой большой юрте, где живет владыка добрых тенгриев. Еще издали до меня доносится его голос, и – останавливаюсь в трепете. Долго не могу понять, к кому обращен этот голос. Наконец догадываюсь: ко мне… И падаю на колени, прижимаюсь лицом к теплой земле. Я слушаю голос:

– Нельзя сдвинуть горы, если они обращены вершинами к вечному синему небу, невозможно пройти по канату времени в царство добрых тенгриев, если твоя душа застыла в грехе. Ты прошел и потому слышишь мой голос. Знаю, что нужно тебе, и помогу. В подземном царстве Эрлик-хана восемьдесят восемь темниц, в них томятся души людей, тебе надо пройти туда, но сделать это трудно. Страшен в гневе Эрлик-хан, и, если ты ошибешься в пути, не сумеешь обмануть его верных нукеров – заянов, тебя ждет большая беда: опустит твою душу Эрлик-хан в самую дальнюю темницу, откуда еще никто не выходил, и ты не узнаешь тайну, которую дано услышать только тебе…»
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 13 >>
На страницу:
6 из 13