– Да? – сказал сын.
– Да, – подтвердил отец. Так тебя зовут. Гм… А Виллац – твое сокращенное имя.
– Да?
– Ты можешь звать себя и Морицем, если тебе это нравится.
– Нет, зачем же?
– Я говорю, если тебе нравится.
– Да, но мне это не нравится.
– Разве, живя в Германии, не удобнее называться Морицем? Твоя мать… Мы должны чтить ее память…
– Но я уже записан именем Виллац, – возразил сын.
– Твоя мать называла тебя Морицем.
– Я не помню, чтобы слышал это когда-нибудь.
– Когда ты был маленький.
– А в последнее время никогда.
– Хорошо. Так нечего и говорить об этом, Гм… Ты извинишь, что я не пригласят никого к обеду сегодня?
– Конечно.
– Мы не могли сделать этого.
– А что, если бы ты поехал сегодня со мной, отец.
– Некогда, дитя. Впрочем, ведь ты теперь взрослый. Веди себя хорошо, Виллац. И счастливого пути.
ГЛАВА XVII
Если бы все было, как в старину, поручик поставил бы памятник на могилу фру Адельгейд; а что ему было делать теперь? Он, правда, заказал большую красивую бронзовую плиту, но это разве был памятник? Он, наверное, подарил бы церкви золотую чашу, если бы у него хватило средств на это? Итак, у него не хватало средств?
Но могло ли быть иначе? Ему уже пришлось отказаться от органа. Ему не удалось даже заказать портретов Адельгейд для галереи своих предков! Это глубоко оскорбляло его. И потом тут был маленький Готфрид – надо было сделать что-нибудь для него. А Паулина? И ее нельзя было обидеть.
А лопарь Петер, он ведь был когда-то рейткнехтом фру Адельгейд!
Ах, да! хорошо, что Адельгейд вовремя умерла. Она не вынесла бы этого; ее пение умолкло бы. Бывают несчастья в семьях, которые превращаются в настоящее благословение. Небо оказывает милосердие, отнимая у людей тех, кто им дорог.
Так говорят гуманисты.
Но когда консул Фредерик спросил, вернется ли юный Виллац в Берлин, это было уже смешно.
Куда же ему было деваться, не оставаться же дома, чтобы любоваться несчастьем отца? Бедному Фредерику не повезло в жизни. Он не мог понять даже того, что дело шло о молодом Виллаце Хольмсене, который жил заграницей и только изредка приезжал домой.
Но поручик никогда не жаловался. Он молчал из гордости, как подобает воину и светскому человеку с твердой волей.
Может быть, поручику не было никакого дела до жизни! О, тогда он не думал бы об этом целые дни и не ворочался бы в своей постели целые ночи. Траурный год еще не прошел, как он уже начал заводить свои порядки; его терпению пришел конец. Он решил опять устраивать литературные вечера.
Маленькая Паулина была у него горничной, кто-нибудь должен же был быть горничной, а она была такая милая и тихая, и у нее были такие хорошие голубые глаза. Поручику для перемены опять захотелось быть пашой; он позвал Давердану.
Она явилась не скоро; он лежал на диване и с удовольствием думал, что она теперь моет руки. Она вошла, сильно раскачивая на ходу бедрами и пробудила в нем самые опасные надежды. Он лежал, засунув обе руки в карманы, грубый и злой. Она хотела уйти и принести книгу, потом вернулась и все раскачивала бедрами.
Настал светлый летний вечер, он начал озираться в комнате, смотреть на мебель и картины, и увидел большой портрет Адельгейд, азбуку и игрушки юного Виллаца, – все старые вещи… Ушло время.
Ушло.
Он разжал кулаки в карманах и стал думать о том времени, которое ушло. Сколько лет проживет он еще? Он стал такой сухой и костлявый!
Когда он услышал, что Давердана вернулась, он вскочил и встал прямо и гордо. Что он с ума сошел? Его прежняя горячность овладела им, он стоял прямо и неподвижно. Когда Давердана вошла, он сказал ей, что она ловкая девушка, что она всегда была ловкой девушкой, одним словом, гм…
Его припадок прошел, и он кончил тем, что сказал:
– Подожди немного, останься здесь!
И поискав в столе, он вынул кредитную бумажку и дал ей.
Давердана покраснела, поклонилась и поблагодарила. Всякое слово поручика, – похвала или порицание, – имели свой вес. Давердана была так удивлена, что продолжала стоять после того, как он уже кивнул ей. Разве не нужно было читать или играть в шашки? И поручику опять пришлось кивнуть и сказать:
– Больше ничего. Дело было сделано.
Как однажды он решил по отношению к жене: «Это будет в последний раз! – так решил он теперь о своей жизни. Отчего все его зрелые годы были так пусты? Он мог сделать единственное, что остается сделать старику, чтобы не быть в тягость себе и другим: он мог стоять прямо и гордо. Стоило ли браться за дело теперь и устраивать себе нищенский обед за большим столом? Он был гостем, которого изгнали, но он не хотел ссориться со слугами из-за остатков пира, он ушел прямо и гордо. Он не хотел добиваться теперь того, чего он не получил раньше. Была ли это месть самому себе? Да, месть – себе и всем, и всему – прямо и гордо. Это было в последний раз.
Маленькая Паулина осталась горничной. Но так как у поручика была потребность тратить деньги при всяком удобном случае, то и Паулина получила такую же бумажку, как Давердана. Это была одна из тех новеньких бумажек, которые ему было почти стыдно отдавать.
– Неужели ты так довольна? – сказал он Паулине. Поручик иногда разговаривал с ней.
– Да, благодарю, – отвечала Паулина.
– Хочешь еще такую же?
– Нет, благодарю, нет.
И он продолжал говорить с ней о том, чему она будет учиться.
– Подумала ты об этом? Хочешь учиться шить, например?
Нет, Паулина предпочитала стать экономкой.
– Ты хочешь? Экономкой? Так! Так этому тебя может поучить иомфру Сальвезен, это очень неплохая мысль. Я поговорю с иомфру Сальвезен.
Подобные же разговоры он вел с телеграфистом Бардсеном о маленьком Готфриде; он думал о том, не учить ли мальчика телеграфному ремеслу. Он был такой маленький, из него не могло выйти порядочного рыбака. А фру так хорошо выучила его языкам…