Оценить:
 Рейтинг: 4.6

12 историй о любви

Год написания книги
2015
Теги
<< 1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 154 >>
На страницу:
25 из 154
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

При этом злосчастном вопросе секретарь не мог удержаться от смеха, а вслед за ним и публика разразилась таким громким, всеобщим, заразительным смехом, что и глухой судья, и глухой подсудимый не могли не заметить его. Квазимодо оглянулся, презрительно пожав горбатыми своими плечами, между тем, как судья Флориан, не менее удивленный, предполагая, что этот взрыв хохота со стороны аудитории был вызван каким-нибудь непочтительным ответом подсудимого, и, находя подтверждение этому своему предположению в замеченном им пожатии плечами, счел уместным рассердиться и сделать подсудимому строгое замечание.

– Ты, негодяй, ответил на мой вопрос так, что тебя бы следовало за это высечь! Знаешь ли, с кем ты говоришь?

Это новая выходка судьи, понятно, еще более рассмешила всех присутствующих. Она показалась всем до того странной и рогатой, что даже полицейские стражи покатились от смеха как бы по команде. Один только Квазимодо сохранил серьезный вид по той простой причине, что он не понимал ничего из того, что происходило вокруг него. Судья, сердясь все более и более, счел нужным продолжать тем же тоном, в надежде напугать подсудимого и этим способом косвенным образом подействовать и на аудиторию и заставить ее держать себя приличнее.

– Ах ты, негодяй, разбойник! Так ты осмеливаешься обращаться к суду, установленному его величеством королем для пресечения всяческих проступков и преступлений и для охранения всеобщей безопасности! Да знаешь ли ты, что меня зовут Флориан Барбедиенн, что я помощник г. судьи и, кроме того, комиссар, следователь, контролер, и что власть моя распространяется не только на Париж, но и на весь околоток его?

Понятно, что глухой может говорить с глухим без конца. Бог весть, где и когда остановился бы судья Флориан, пустившись в перечисление своих титулов и должностей, если бы в это время не отворилась дверь позади судейского стола, и в залу не вошел парижский старшина самолично. Однако приход его не мог остановить потока красноречия расходившегося судьи. Повернувшись к новоприбывшему в пол-оборота и несколько понизив тон, которым он только что громил Квазимодо, он обратился к нему со словами:

– Г. старшина, я прошу вас наложить на этого подсудимого то наказание, которое вы признаете нужным, за возмутительное неуважение к суду.

И он снова уселся на свое место, весь запыхавшись, вытирая пот, крупными каплями выступивший на лбу его и падавший, на подобие слез, на разложенные перед ним бумаги.

Между тем Робер, д’Эстутевилль нахмурил брови и сделал по направлению к Квазимодо жест до того повелительный и внушительный, что глухой отчасти его понял. Затем он спросил его строгим голосом:

– Почему тебя привели сюда, бездельник?

Бедняга, полагая, что его спрашивают, как его зовут, решился, наконец, нарушить молчание, которое он хранил обыкновенно, и ответил своим хриплым, горловым голосом:

– Квазимодо.

Ответ этот до того мало соответствовал вопросу, что снова раздался всеобщий хохот, а г. д’Эстутевилль воскликнул, покраснев от злости:

– Что же, ты и надо мной смеешься, негодяй!

– Звонарь в соборе Богоматери, – ответил Квазимодо, полагая, что его спрашивают о его звании.

– Звонарь! – перебил его старшина, который, как мы уже объясняли выше, «встал в это утро в достаточно дурном расположении духа, для того, чтобы нужно было еще увеличивать его раздражение подобными ответами. – А, Звонарь! Вот я велю отзвонить на твоей спине прутьями трезвон на каждом из парижских перекрестков! Слышишь ли, негодяй?

– Если вы желаете знать мой возраст, то я скажу вам, что около Мартынова дня мне минет, кажется, двадцать лет.

На этот раз терпение вопрошающего окончательно лопнуло.

– А-а! Ты смеешься над судом, мерзавец! Сержант, отведите этого бездельника на Гревскую площадь и в течение часа допрашивайте его под розгами. Я ему задам, бездельнику! И когда вы будете вести его на площадь, то пусть герольд, в сопровождении четырех трубачей, выкрикивает на площадях всех семи парижских кварталов, что этого негодяя ведут наказывать за явное неуважение к суду.

Секретарь тотчас же принялся заносить в свой реестр этот строгий, но справедливый приговор.

– Вот так праведный суд, черт возьми! – крикнул из своего угла Жан Фролло-дю-Мулен.

Старшина снова повернулся к Квазимодо и сверкнул на него глазами.

– Мне кажется, – произнес он, – что этот бездельник позволил себе воскликнуть: «Черт возьми!» Г. секретарь, прибавьте еще двенадцать су штрафа за произнесение в суде неприличных слов, с тем, что половина этого штрафа пойдет в пользу церкви св. Евстафия. Я особенно забочусь об интересах этой церкви.

В несколько минут приговор был написан. Содержание его было коротко и ясно. Существовавшая в те времена в Париже и в его округе практика не подверглась еще реформе, произведенной в ней впоследствии президентом Тибо Балье и королевским прокурором Рожером Бармом. Она не была загромождена в то время бесчисленными параграфами и статьями судопроизводства, которые ввели в нее оба эти юриста в начале XVI столетия. Все было в ней ясно, просто, несложно. Юриспруденция шла в то время прямо к цели и в конце каждой тропинки, не вившейся извилинами и не покрытой кустарником, виднелись виселица, колесо и позорный столб. Тогда люди знали, по крайней мере, на что они идут.

Секретарь подал председателю написанный им приговор. Тот приложил к нему свою печать и вышел из залы, чтобы председательствовать в других отделениях суда, в таком расположении духа, при котором не мудрено было переполнить в один день все парижские тюрьмы. Жан Фролло и Робен Пусспен посмеивались себе в кулак. Квазимодо смотрел на все, происходившее вокруг него, равнодушным и удивленным взором.

Однако, секретарь, в то время, когда Флориан Барбедьенн, в свою очередь, прочитывал приговор, прежде чем подписать его, почувствовал некоторое сострадание к несчастному осужденному, и, в надежде добиться смягчения произнесенного над ним приговора, нагнулся как можно ближе к уху Флориана и сказал ему, указывая на Квазимодо:

– Человек этот глух.

Он надеялся, что этот общий и осужденному, и судье органический недостаток возбудит участие со стороны первого к последнему. Но, во-первых, как мы уже говорили, Флориан более всего стремился к тому, чтобы никто не замечал его глухоты, во вторых, он был до того туг на ухо, что не расслышал ни слова из того, что сказал ему секретарь. Однако, желая сделать вид, будто он расслышал, он ответил:

– А-а! Это другое дело. Я этого не знал. Так пусть он за это простоит лишний час у позорного столба. – И затем он подписал измененное в таком смысле решение.

– Молодец! – воскликнул Робен Пусспен, питавший злобу против Квазимодо, – в другой раз он не будет поступать так грубо с публикой.

II. Крысиная нора

Да позволит нам читатель снова привести его на Гревскую площадь, которую мы покинули вчера вечером вместе с Гренгуаром, чтобы следовать за Эсмеральдой.

Десять часов утра. Все здесь напоминает вчерашний праздник. Мостовая усеяна обломками, лентами, лоскутками, перьями от шляп, каплями воска от свеч, остатками народного угощения. Значительное число граждан «фланируют», как говорят в наше время, туда и сюда, вороша ногами головни погасших костров, останавливаясь перед «Домом со столбами» в воспоминании о вчерашней великолепной драпировке его и доставляя себе сегодня последнее удовольствие – посмотреть на торчащие в стене его гвозди. Продавцы сидра и пива пробираются со своими тележками сквозь толпу. Несколько поглощенных своими делами и делишками прохожих снуют взад и вперед. Торговцы переговариваются и перекидываются словами, стоя у дверей своих лавок. Вчерашний праздник, фландрские послы, Коппеноль, шутовской папа – вот предметы всеобщих разговоров. Все судачат напропалую, все громко хохочут.

А между тем четыре конных полицейских сержанта, ставших вокруг позорного столба, успели уже собрать вокруг себя немалое количество зевак, рассеянных на площади, которые добровольно осуждают себя на продолжительную неподвижность и скуку в ожидании предстоящей экзекуции.

Если теперь читатель, бросив взгляд на эту оживленную и шумную сцену, разыгравшуюся на Гревской площади, обратит свой взор к этому старинному, полуготическому, полуроманскому дому Тур-Ролан, образующему на западной стороне площади угол с набережной, то он увидит на углу фасада довольно большой общественный требник, раскрашенный яркими красками, защищенный от дождя небольшим навесом, а от воров – решеткой, позволяющей, однако, перелистывать его. Возле этого требника – небольшое, стрельчатой формы окошечко, с двумя крестообразно прикрепленными полосами, выходящее на площадь. Это единственное отверстие, сквозь которое может проникнуть немного света и воздуха в небольшую каморку, не имеющую дверей, образовавшуюся из углубления, пробитого в нижнем этаже старого дома. Царствующие здесь спокойствие и тишина тем более поразительны, что вокруг шумит и гудит толпа, наполняющая самую людную и самую шумную площадь Парижа.

Часовня эта пользовалась известностью в Париже уже в течение целых трех столетий, с тех пор, как госпожа Роланда де-ла-Тур-Ролан, горюя об отце своем, погибшем в одном из крестовых походов, велела вырыть ее в стене собственного своего дома, для того, чтобы уединиться здесь на-веки, оставив себе из всего обширного дворца своего только эту келийку, дверь которой была замурована и оставалось открытым, летом и зимою, одно только окошечко, и раздав все остальное свое имущество Богу и бедным. И в этой-то могиле, в которой она похоронила себя заживо, госпожа Роланда целых двадцать лет ждала смерти, молясь днем и ночью о спасении души отца своего, лежа на куче пепла, не имея даже камня для изголовья, одетая в какой-то черный мешок и питаясь только тем скудным количеством хлеба и воды, которые сострадательные прохожие клали и ставили на окошко, и пользуясь таким образом милостыней после того, как она сама оказывала ее в таких широких размерах. Перед смертью, прежде чем перейти в настоящую могилу, она завещала келью на веки вечные огорченным женщинам, матерям, вдовам или дочерям, которые будут чувствовать потребность особенно много молиться за себя или за других, и которые пожелали бы похоронить заживо свое великое горе или свои великие прегрешения. В свое время бедняки устроили ей великолепные похороны, блиставшие не внешним блеском, а богатые слезами и благословениями; но, к великому их огорчению, благочестивая отшельница не могла быть причислена к лику святых за недостатком протекции. Те из них, которые были более свободномыслящие, утешились тем, что это сделается в раю легче, чем в Риме, и просто обращались с своими молитвами за покойницу к Господу Богу, не имея доступа к папе. Большая же часть ограничилась просто тем, что отныне стала считать память Роланды священною и хранила кусочки ее лохмотьев, как святыню. Город, со своей стороны, заказал, в память покойницы, общественный требник, который и был прикреплен возле окошечка кельи, с тем, чтобы прохожие, останавливаясь здесь порою для молитвы, во время молитвы вспоминали о необходимости творить милостыню, и чтобы бедные отшельницы, наследницы склепа госпожи Роланды, не были окончательно забыты и не умерли в своем склепе от голода.

Впрочем, в средневековых городах подобного рода могилы для заживо-погребенных не составляли особенной редкости. В то время часто можно было встретить, даже на самых людных улицах, на самой шумной и толкучей площади, так сказать, под копытами лошадей и под колесами повозок, какой-нибудь подвал, колодец, какую-нибудь замурованную и закрытую решетками конурку, в которой днем и ночью молилось какое-нибудь человеческое существо, добровольно осудившее себя на какое-нибудь вечное печалование, на какое-нибудь великое искупление. И все те размышления, которые вызвало бы в нашем уме это странное зрелище, эта ужасная келья, представляющая собою промежуточное звено между домом и могилой, между кладбищем и поселком, это живое существо, добровольно отлучившееся от человеческого общества и считающееся отныне в числе мертвых, этот светильник, пожирающий в полутьме свою последнюю каплю масла, этот остаток жизни, мерцающий в подземелье, это дыхание, этот голос, эта вечная молитва в ящике, это лицо, навсегда обращенное к другому миру, этот глаз, в котором отражается другое солнце, это ухо, прильнувшее к могильному своду, эта душа – пленница тела, это тело – узник темницы, и под этой двойной оболочкой плоти и гранита – вечное жужжание тоскующей души – ничего из всего этого не проникало до толпы. Мало размышлявшее и не мудрствовавшее лукаво благочестие той эпохи не усматривало столько граней в поступке, внушенном глубокою религиозностью. Оно смотрело на вещи проще, оно чтило подобную жертву, благоговело перед нею, пожалуй, видело в ней нечто священное, но не вдумывалось в причиняемые ею страдания и она не внушала ему жалости. Оно по временам приносило бедному затворнику кое-какую пищу, оно заглядывало в скважину, чтобы удостовериться, жив ли он еще, но оно не интересовалось узнать его имя, оно не знало, наверное, как давно тот собирался умирать, и если кто-либо принимался расспрашивать относительно этого живого скелета, гниющего в своем подземелье, вопрошаемый просто отвечал, если то был мужчина: – «это затворник», а если то была женщина – «это затворница».

В те времена на все смотрели, таким образом, просто, без всякой метафизики, без преувеличений, без увеличительных стекол, невооруженным глазом. В те времена еще не был изобретен микроскоп ни для материальной, ни для духовной природы. К тому же, хотя на них никто и не обращал внимания, но примеры подобного рода затворничества были в то время в действительности весьма часты, как мы только что говорили. В то время в Париже было немало таких келий, посвященных исключительно покаянию и молитве. Впрочем, нужно заметить, что и духовенство заботилось о том, чтобы они не пустели, в видах поддержания рвения к религии у своей паствы, и когда не было кающихся, то в них заключали прокаженных. Кроме Гревской клетки, в то время существовали такие же в Монфоконе, на кладбище невинно-избиенных младенцев, и еще где-то, кажется, в Клишонском квартале. От этих подземных келий сохранились следы; предания же передают о многих, им подобных. В университетском квартале тоже были подобные подземные скиты. На горе Св. Женевьевы какой-то средневековый Иов распевал в течение целых тридцати лет семь покаянных псалмов на куче навоза, в глубине колодца, начиная сызнова по окончании последнего псалма, возвышая голос по ночам, и еще поныне любителю древностей, при входе в улицу «Говорящего колодца», кажется, будто он слышит его голос.

Возвращаясь к келье при доме Тур-Роланд, заметим, что в ней никогда не было недостатка в затворниках. После смерти г-жи Роланды она редко пустовала в течение года или двух. Немалое число женщин запирались здесь, чтобы до самой смерти своей оплакивать своих родителей, своих возлюбленных, свои прегрешения. Злоязычные парижане, любящие вмешиваться во все, даже в то, что их менее всего касается, утверждают, что здесь перебывало только мало вдов.

Согласно тогдашнему обычаю, латинская надпись на стене объясняла грамотному прохожему благочестивое назначение этой кельи. До самой половины XVI столетия сохранялся обычай объяснять назначение известного здания кратким девизом, выведенным над входной дверью. Так, и до сих пор еще во Франции можно прочесть над калиткой бывшей феодальной тюрьмы в Турвиле слова: «Sileto et spera» (Молчи и надейся); в Ирландии под гербом над главными воротами дворца Фортескью: «Forte scutum, salus ducum» (Крепкий щит – спасение вождей); в Англии, над главным входом в гостеприимный замок графов Коуперов: «Tuum est» (Твое есть). Дело в том, что в те времена целое здание являлось олицетворением одной мысли.

Так как замурованная келья при доме Тур-Роланд не имела дверей, то над окном ее была изображена крупными латинскими буквами следующая надпись:

Tu, ora (Ты, молись).

Читая эту надпись, простой народ, который, при всем своем здравом смысле, не в состоянии бывает проникнуть в глубь вещей, который склонен переводить надпись на воротах «Людовику Великому» словами «Ворота Сен-Дени», прозвал эту черную, темную и сырую келью «Крысиной норой» (Trou aux Rats), прибегнув к несколько вольному переводу латинской надписи «Tu, ora». Характеристика, быть может, менее возвышенная, но за то более образная.

III. История одной лепешки из пшеничного теста

В эту эпоху, к которой относится настоящий рассказ, келья при доме Тур-Роланд была занята. Если читатель пожелает узнать, кем именно, то ему придется только прислушаться к болтовне трех кумушек, которые, в ту минуту, как мы остановили внимание его на «Крысиной норе», направлялись как раз в ту же сторону, идя вдоль набережной реки от Шатлэ к Гревской площади.

Две из этих женщин были одеты настоящими парижскими мещанками. Их белые, полотняные косынки, их юбки из полосатой, сине-красной сермяги, их белые, вязаные чулки, вышитые по краям цветными нитками, плотно обхватывавшие ноги, их топорной работы башмаки из желтой кожи с черной подошвой, и в особенности головной убор их, напоминавший собою сделанный из мишуры рог, увешанный лентами и мишурой, в роде тех, который и до сих пор еще носят крестьянки в некоторых провинциях, и весьма похожий на головной убор одного из полков русской гвардии,[23 - Автор разумеет здесь головной убор солдат и офицеров л. – гв. Павловского полка. // Примеч. перев.] свидетельствовали о том, что они принадлежали к классу зажиточного купечества. они не носили ни серег, ни колец, ни каких-либо других драгоценностей; но не трудно было догадаться, что они делали это не из бедности, а просто из нежелания платить штраф. Третья женщина была разряжена почти так же, как и первые две, но во всей ее фигуре и ее манерах было что-то такое, что напоминало жену провинциального нотариуса; даже по одному тому, как повязан был ее пояс, не трудно было догадаться, что она лишь очень недавно прибыла в Париж. Прибавьте к этому косынку в складках, бантики из лент на башмаках, полосы юбки, идущие в ширину последней, а не в длину ее, и тысячи других мелких отступлений от хорошего вкуса.

Первые две шли тем особым шагом, который свойствен парижанкам, показывающим Париж провинциалкам. Провинциалка вела за руку толстого мальчугана, который в другой руке держал огромную лепешку. К великой нашей досаде, мы должны прибавить, что, по случаю холодной погоды, он пользовался языком своим вместо носового платка.

Мальчугана приходилось тащить за собою; он шел неверными шагами и поминутно спотыкался, за что его мать каждый раз бранила его. Правда и то, что он смотрел больше на лепешку, чем себе под ноги. Вероятно, какая-нибудь серьезная причина мешала ему атаковать лепешку зубами, ибо он довольствовался тем, что с нежностью поглядывал на нее. Нужно было иметь немало жестокости, чтобы подвергать этого маленького пузана таким Танталовым мукам.

Все три особы («барынями» называли в то время только женщин благородного происхождения) говорили разом.

– Пойдемте поскорее, госпожа Магиетта, – говорила младшая из трех женщин, которая была в то же время и самою толстою, провинциалке: – я очень боюсь, как бы нам не опоздать. В Шатлэ нам сказали, что его сейчас, поведут к позорному столбу.

– Ну, вот еще! Что вы там толкуете, госпожа Удард Мюнье! – перебила ее другая парижанка. – Ведь он останется привязанным к позорному столбу в течение целых двух часов. Еще успеем. А что, вам доводилось когда-нибудь видеть, как выставляют к позорному столбу, милая г-жа Магиетта?
<< 1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 154 >>
На страницу:
25 из 154