Оценить:
 Рейтинг: 4.6

12 историй о любви

Год написания книги
2015
Теги
<< 1 ... 23 24 25 26 27 28 29 30 31 ... 154 >>
На страницу:
27 из 154
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Все это очень хорошо, – сказала вполголоса Жервеза, – но причем же во всем этом цыгане?

– Сейчас, сейчас, – ответила Магиетта. – В один прекрасный день в Реймс прибыли какие-то странные люди. Это были бродяги и нищие, слонявшиеся по всей провинции, под предводительством своих атаманов и старост. Все они были смуглые, курчавые, у всех в ушах были серебряные серьги. Женщины были еще менее красивы, чем мужчины. Лица их были еще более смуглы, головы их ничем не были покрыты и волоса всклокочены; одеты они были в рваные, пестрые юбки, на плечи их были накинуты сплетенные из бечевок плащи, и волосы их ниспадали с головы, точно конский хвост. Дети, копошившиеся у наших, могли бы напугать даже обезьян. Вся эта ватага прибыла в Реймс прямо из Нижнего Египта, через Польшу. Уверяли, что папа исповедал их и наложил на них епитимию, в силу которой они должны были в течение семи лет кряду странствовать по белу свету, не ложась в постель. В Реймс они прибыли для того, чтобы гадать гражданам и гражданкам, которые пожелали бы узнать свою будущность. Понятно, что их не впустили в город. Тогда весь этот табору расположился в поле, за Брэнскими воротами, на том пригорке, где стоит мельница, возле заброшенных известковых ломок. Все жители Реймса стали посещать их табор. Они смотрели вам на руку и делали самые удивительные предсказания; они готовы были бы предсказать Иуде, что он сделается папой. Однако, вскоре относительно их стали ходить разные недобрые слухи, говорили, будто они таскают из карманов кошельки, воруют детей и даже едят человеческое мясо. Люди, желавшие казаться благоразумными, говорили более неосторожным: «не ходите к ним», – а сами отправлялись к ним втихомолку. Словом, все точно с ума сошли. Дело в том, что они предсказывали будущее не хуже любого пророка. Матери не могли достаточно нагордиться дочерями своими, с тех пор, как цыганки вычитали у последних на ладони разные чудеса, написанные по-тарабарски или по-турецки, что ли, – хорошенько не знаю. Одна должна была выйти замуж за короля, другая – за папу, третья – за капитана. Бедную Пахиту тоже разобрало любопытство. Ей захотелось узнать, не сделается ли и ее Агнеса в один прекрасный день царицей Армении или чем-нибудь в этом роде. И вот она отправилась с нею однажды к цыганам. Цыганки стали любоваться ребенком, ласкать его, удивляться его маленькой ручке, целовать его своими смуглыми губами, – а бедная-то мать радовалась. Особенно восторгались они ножками, и башмачками Агнесы. Ребенку в то время не было еще и одного года отроду; но он уже начинал лепетать, звонко смеялся, глядя на свою мать, был пухленький и толстенький, словом, походил, ни дать, ни взять, на райского херувимчика. При виде цыганок, он очень испугался и заплакал. Но мать стала еще крепче целовать его и ушла в восхищении от предсказаний гадалок ее милой Агнесе. Судя по этим предсказаниям, ей суждено было быть красавицей, добродетельной, королевой. Она возвратилась на свой чердак в улице Фолль-Пен, гордая тем, что несет на руках своих будущую королеву. На следующее утро она воспользовалась тем, что ребенок спокойно спал на ее кровати – она всегда клала его спать возле себя, и, не заперев двери, побежала рассказать одной своей соседке, жившей на улице Сешессри, что когда-нибудь наступит день, в который ее дочери будут прислуживать за столом король английский и герцог эфиопский, и сотни других подобных глупостей. Возвращаясь и не слыша на лестнице детского плача, она проговорила про себя: – «Отлично! Ребенок еще спит». Дверь оказалась отворенною настежь, а между тем она отлично помнила, что притворила ее. Стремительно войдя в комнату, бедная мать кинулась к постели, она оказалась пустою, ребенка не было на ней! Она выбежала из комнаты, сбежала с лестницы и стала биться головою об стену, крича: – «Дитя мое! Где мое дитя? Кто взял мое дитя?» – Улица была довольно пустынная, дом стоял особняком – никто ничего не мог сообщить ей. Она обошла весь город, обшарила все улицы, пробегала целый день в каком-то исступлении, нюхая у дверей и у окон, точно дикий зверь, у которого украли его детенышей. Она еле дышала, волоса ее растрепались, на нее страшно было взглянуть, глаза ее горели, но плакать она не могла. Она останавливала прохожих, восклицая: – «Моя дочь! Моя дочь! Моя миленькая дочка! Если кто возвратит дочь мою, я сделаюсь его рабой, его собакой, пусть он съест мое сердце!» – Она встретила священника церкви Сен-Реми и сказала ему: – «Г. священник, я готова пахать землю ногтями моими, но возвратите мне моего ребенка!» – Уверяю вас, Ударда, что сердце обливалось кровью при виде ее, и я видела даже человека с весьма черствым сердцем, прокурора Понса-Лакабра, который при этом не мог удержаться от слез. – Бедная мать! – Вечером она возвратилась домой. Во время ее отсутствия одна из ее соседок видела, как две цыганки пробрались в ее комнату с каким-то узлом под мышкой, и затем, немного погодя, поспешно удалились, заперев за собою дверь. После ухода их в комнате Пахиты стало раздаваться что-то вроде детского плача. Бедная мать весело рассмеялась, скорее взлетела, чем взошла по лестнице, изо всех сил толкнула дверь, вошла… И представьте себе, Ударда, ее ужас! Вместо хорошенькой, свеженькой, розовенькой Агнесы, вместо этого Божьего благословения, на кровати валялся, ревя изо всей мочи, какой-то маленький уродец, безобразный, хромой, кривой, горбатый! – «Неужели?.. – воскликнула она в ужасе, зажмуривая глаза, – эти ведьмы превратили мою дочь в этого ужасного урода! – Соседки поспешили унести этого колченожку, опасаясь, что она сойдет с ума при виде его. Это маленькое чудовище родила, конечно, какая-нибудь цыганка, связавшаяся с самим дьяволом. Ему на вид было года четыре, и он лепетал на каком-то языке, который не был похож на человеческий язык; он произносил какие-то совершенно невозможные-слова. – Что касается Пахиты, то она, увидев валявшийся на полу башмачок Агнесы, – все, что ей осталось от ее дочери, – припала к нему губами, и в таком положении так долго оставалась неподвижная, немая, не переводя дыхания, что со стороны ее можно было бы принять за мертвую. Вдруг она вздрогнула всем телом, стала покрывать башмачок какими-то неистовыми поцелуями и разразилась, такими сильными рыданиями, что можно было бы подумать, будто сердце ее разорвалось на части. Уверяю вас, что и мы все рыдали. Она кричала:

– О, моя дочка, моя милая дочка, где ты?..

И этот крик переворачивал нам всю внутренность. Я и теперь не могу вспомнить об этом без слез. Ведь наши дети – плоть от плоти нашей, не так ли? – Милый мой Эсташ! Какой он красавчик! Если бы вы знали, какой он милый! Не далее, как вчера, он говорит мне:

– Я хочу быть жандармом!.. О, Эсташ, что было бы, если бы я лишилась тебя!

И вдруг Пахита вскочила и стала бегать по всему городу, крича во все горло:

– В цыганский табор! В цыганский табор! Нужно сжечь ведьм!

Но оказалось, что цыгане уже ушли, а ночь была так темна, что нечего было и думать о том, чтобы преследовать их. На следующее утро, в двух милях от Реймса, на полянке, поросшей вереском, между Тиллуа и Ге, найдено было несколько лент, принадлежащих ребенку Пахиты, и замечены остатки большого костра, несколько капель крови и козлиный помет. В виду этого, для городских жителей не оставалось сомнения в том, что на этой самой полянке цыгане справляли свой шабаш и что они сожрали ребенка в сообществе с Вельзевулом. Когда бедная Пахита узнала эту ужасную весть, она не заплакала, а только пошевелила губами, как бы желая говорить, но не могла произнести ни слова. На следующее утро она совершенно поседела, а через день она куда-то исчезла.

– Действительно, ужасное приключение, – заметила Ударда, – способное заставить расплакаться головореза.

– Теперь я уже не удивляюсь тому, – присовокупила Жервеза, – что вас разбирает такой страх перед цыганами.

– И тем более благоразумно было с вашей стороны, – продолжала Ударда, – что вы, намедни, ушли оттуда с вашим Эсташем, что и эти – польские цыгане.

– Нет, – сказала Жервеза: – говорят, что они прибыли сюда из Каталонии, в Испании.

– Из Каталонии?.. Может быть, – согласилась Ударда. – Я всегда смешиваю Каталонию, Польшу и Валонь. Но верно только то, что это – цыгане.

– Да еще и такие, которые не побрезгают жрать маленьких детей, – присовокупила Жервеза. – Я нисколько не удивлюсь тому, если узнаю, что и эта их Эсмеральда своим маленьким ротиком тоже кушает детское мясо. Ее белая козочка проделывает слишком мудреные штуки для того, чтобы все это могло обходиться без колдовства.

Магиетта шла молча, погруженная в задумчивость, являющуюся как бы продолжением грустного рассказа и прекращающуюся только тогда, когда поднятые этим рассказом волны достигли самых отдаленных уголков сердца. Но обращенный к ней вопрос Жервезы: «И что же, так и не узнали, что сталось с Нахитой Шан- флери»? Магиетта ничего не ответила. Жервеза повторила свой вопрос, окликнув ее по имени и потряся ее за руку. Магиетта как будто проснулась от глубокого сна. – Что сталось с Пахитой Шанфлери? – машинально повторила она слова, прозвучавшие в ее ушах; затем, сделав над собою некоторое усилие, чтобы вдуматься в смысл этих слов, она с живостью ответила:

– Нет, это так и осталось неизвестным. – И, помолчав немного, она продолжала: – Одни уверяли, будто видели, как она в сумерки вышла из Реймса в ворота Флешамбо; по другим – она вышла на рассвете в старые ворота Базэ. Какой-то нищий нашел золотой крестик ее повешенным на каменный крест, водруженный на лужайке, на которой происходит ярмарка. Этот-то самый крестик и погубил ее в 1461 году: это был подарок виконта Кормонтрейля, первого ее любовника. Пахита никогда не соглашалась раз статься с ним, в какой бы нужде она ни находилась; она, казалось, дорожила им столько же, сколько и жизнью. Поэтому мы все, увидев этот крестик, сразу подумали, что она умерла. Однако, прислуга кабачка Ле-Ванта утверждала, будто видела ее проходившею босиком по большой парижской дороге. Но в таком случае она должна была выйти в Вельские ворота, а это не совпадает с остальными показаниями.

Что касается меня, то я полагаю, что она, действительновышла из Вельских ворот, но не для того, чтоб отправиться в Париж, а для того, чтоб отправиться на тот свет.

– Я вас не понимаю, – сказала Жервеза.

– Вельские ворота, – ответила Магиетта с печальной улыбкой, – ведут ведь к реке.

– Бедная Пахита! – воскликнула Ударда, содрогаясь. – Значит, она утопилась!

– Да, утопилась… – произнесла Магиетта. – И мог-ли думать отец ее, добряк Гюиберто, когда он проезжал в лодке под мостом, распевая песни, что в один несчастный день и его дорогая Пахита пройдет под мостом, но только не в лодке и не распевая песен.

– А башмачок? – спросила Жервеза.

– Он пропал вместе с матерью, – ответила Магиетта.

– Бедный башмачок! – произнесла Ударда.

Ударда, толстая и чувствительная женщина, готова была удовольствоваться тем, что вздохнула вслед за Магиеттой. Но Жервеза, как женщина любопытная, не удовлетворилась этим.

– Ну, а что же уродец? – вдруг обратилась она к Магиетте.

– Какой уродец? – спросила та.

– Да тот маленький цыганский уродец, которого эти ведьмы оставили Пахите взамен ее дочери?.. Что с ним сделали? Надеюсь, что и его утопили?

– Ничуть, – ответила Магиетта.

– Как же так – ничуть! Ну, значит, сожгли? Оно, впрочем, так и следовало поступить с отродьем ведьмы.

– Ни того, ни другого, Жервеза. Г. архиепископ принял участие в цыганском ребенке, выгнал из его тела злых духов и дьявола, окрестил и благословил его и отправил в Париж для того, чтобы он был положен там на деревянную кровать в соборе Парижской Богоматери, предназначенную для подкидышей.

– Уж эти мне епископы! – с неудовольствием пробормотала Жервеза. – Они думают, что потому, что они люди ученые, им следует поступать иначе, чем поступают другие люди. Ну, на что это похоже, Ударда? Подкидывать дьявольское отродье в Божьем храме! Ибо не подлежит сомнению, что этот уродец был отродье дьявола… – Ну, и что же, Магиетта, с ним сталось в Париже? Я уверена, что его не пожелал принять к себе ни один добрый христианин.

– Не знаю, – ответила Магиетта. – Как раз около того времени муж мой получил должность сельского нотариуса в Берю, в двух милях от города, и мы совсем было позабыли об этой истории, тем более, что между Берю и Реймсом возвышаются два пригорка, из-за которых не видать даже реймсских колоколен.

Среди этих разговоров три почтенные женщины дошли до Гревской площади. Заболтавшись, они прошли, не останавливаясь, мимо часовенки возле дома Тур-Ролан, и машинально направились к позорному столбу, вокруг которого толпа становилась все гуще и гуще. По всей вероятности, зрелище, привлекавшее в это время все взоры, заставило бы их совершенно забыть о Крысиной норе и о том, что они собирались сделать возле нее привал, если бы шестилетний толстяк Эсташ, которого Магиетта все тащила за руку, не напомнил им вдруг ближайшей цели их странствования.

– Мама, – сказал он, как будто какой-то инстинкт подсказал ему, что Крысиная нора осталась позади него, – могу теперь съесть лепешку?

Если б Эсташ был похитрее и менее обжорлив, то он подождал бы еще, и только по возвращении к себе домой, в университетский квартал, в улицу Баланс, на квартиру Анри Мюнье, когда его лепешку отделяли бы от Крысиной норы целых два рукава Сены и пять мостов, он рискнул бы сделать этот робкий вопрос:

– Мама, могу я теперь съесть лепешку?

Теперь же этот вопрос оказался как нельзя более неосторожен, ибо он напомнил его матери то, о чем она совсем было забыла.

– Ах, кстати! – воскликнула она, – а мы совсем и забыли про затворницу. Покажите-ка мне вашу Крысиную нору, чтобы я могла отдать затворнице эту лепешку.

– Сейчас, сейчас, – сказала Ударда. – Этим вы сделаете доброе дело.

Но это вовсе не входило в виды Эсташа.

– А-а а! Моя лепешка! – захныкал он, подергивая плечами, что, как известно, обозначает у детей высшую степень неудовольствия.

Все три женщины вернулись назад, и когда они подошли к часовенке, Ударда сказала остальным двум:

– Нам не следует глядеть в окошечко всем троим разом, иначе мы испугаем затворницу. Вы обе сделаете вид, будто вы молитесь, пока я загляну в оконце. Затворница меня немножко знает. Я сделаю вам знак, когда можно будет подойти.

И она одна приблизилась к оконцу. Как только она заглянула в него, на лице ее разлилось выражение глубокого сострадания, и ее веселая и открытая физиономия так же быстро изменилась в цвете, как будто она разом вошла из полосы, освещенной солнцем, в полосу, освещенную лунным светом. Глаза ее покрылись влагою, а губы ее скривились, как будто она готова была разрыдаться. Минуту спустя она, приложив палец к губам, сделала Магиетте знак рукой. Магиетта тотчас же приблизилась на цыпочках, молча и взволнованная, точно она подходила к постели умирающего.

Действительно, невеселое зрелище представилось взорам обеих женщин, которые, не смея ни пошевельнуться, ни вздохнуть, глядели в заделанное решеткой оконце.

Каморка была тесная, более широкая, чем глубокая, со сводом, и несколько напоминала своей формой верхнее отверстие в митре католического епископа. На голых плитах, служивших ей полом, в углу сидела, или, вернее сказать, скорчилась женщина. Она упиралась подбородком на колена свои, которые она, обхватив обеими руками, крепко прижимала к груди. В такой позе, облеченная в какой-то коричневого цвета мешок, ниспадавший с тела ее широкими складками, с длинными, седыми волосами, ниспадавшими вдоль ее туловища и ног до самого пола и закрывавшими ей лицо, она, при первом взгляде на нее, представляла собою какую-то странную массу, еле выделявшуюся на темном фоне кельи, какой-то черноватый треугольник, который луч света, пробившийся сквозь оконце, резко разделял на две половины, – одну темную, другую освещенную. Она походила на одно из тех привидений, наполовину озаренных светом, наполовину темных, которые встречаются на картинах Гойи, бледных, неподвижных, мрачных, сидящих на какой-нибудь могиле или прислонившихся к решетке темницы. Это не была ни женщина, ни мужчина, ни живое существо, ни определенная форма: это была просто какая-то фигура, какое-то видение, в котором действительное сливалось с призрачным, подобно тому, как в сумерках свет сливается с тьмою. Под ее свесившимися до полу волосами с трудом можно было разглядеть исхудалый и строгий профиль; из-под ее платья едва выглядывал носок босой ноги, упиравшийся в холодный и сырой пол. То немногое, что глаз зрителя мог разглядеть из-за этой траурной оболочки, заставляло его содрогаться.

Можно было бы подумать, что фигура эта наглухо прикреплена к плитам, – до того она была неподвижна; даже незаметно было, чтоб она дышала. Пребывая дни и ночи в одном только дырявом мешке своем, босоногая, в январе месяце, на гранитных плитах, без огня, в сырой дыре, сквозь маленькое оконце которой проникал только ветер, но не проникал ни один солнечный луч, – она, однако, казалось, не только не страдала, но даже ничего не чувствовала. Она как будто окаменела вместе с камнем, на котором сидела, обледенела вместе с врывавшимся к ней ледяным ветром. Глаза ее были неподвижно устремлены в одну точку, руки ее были сложены, как бы для молитвы. При первом взгляде на нее ее можно было бы принять за привидение, при втором – за истукана. Только от времени до времени ее посинелые губы слегка приоткрывались, чтоб испустить вздох, и дрожали, но оставались и при этом столь же безжизненны и машинальны, как осенние листья, уносимые ветром. По временам же ее потускневшие глаза бросали взгляд, но взгляд какой-то мрачный, упорный, глубокий, устремлявшийся всегда в одну и ту же точку, в угол конуры, которого нельзя было разглядеть снаружи, – взгляд, который, казалось, связывал все мрачные мысли, роившиеся в этой опечаленной душе, с каким-то таинственным предметом.

Таково было существо, которое народ прозвал, в виду ее обиталища, «затворницей», а в виду ее одеяния – «мешочницей».

Все три женщины, – Жервеза успела присоединиться к Магиетте и Ударде, – глядели в оконце. Их головы мешали проникнуть в конуру и тем слабым лучам света, которые пробивались в него сквозь оконце; но несчастная, которую они таким образом лишили его, казалось, не обращала на них ни малейшего внимания.
<< 1 ... 23 24 25 26 27 28 29 30 31 ... 154 >>
На страницу:
27 из 154