На станцию W подходил поезд.
16
Братья, прибывшие в монастырь одновременно со мной, стали для меня особенными. Связь с ними не сравнилась более со связью ни с одним человеком в мире.
В Бенедиктинский орден в тот год нас вступало восемь человек. Наставляющий нас отец-магистр, пожилой немец, вроде классного руководителя в школе, частенько, собрав всех нас и цокая языком, выговаривал нам на корейском, со все еще дававшим о себе знать немецким акцентом:
– Впервые вижу таких невозможных учеников, которые не слушаются. В этом году все прямо как на подбор. Монахи должны быть покорными и смиренными. Зарубите себе на носу: слова «человек» – humanitas, «прах» – humus и «смирение» – humilitas произошли от одного латинского корня!
Нам и самим было понятно, что не очень-то мы покладистые, поэтому по большей части безмолвно слушали его внушения с опущенными головами.
Только позже мы узнали, что наставник из года в год повторял всем одни и те же слова. Все кандидаты до нас, понурив головы, точно так же переживали минуты покаяния, думая про себя: «Мы и вправду далеки от совершенства…» Над ними и нами подтрунивали, мол, это своеобразная традиция для Бенедиктинского монастыря.
До первой Профессии – первых временных обетов, то есть до дачи торжественного обещания «Я буду здесь жить!», три года проходили в тяжелом труде. Нам практически не предоставлялось ни личного времени, ни пространства. И сработаться с теми, с кем судьба столкнула тебя впервые, было совсем нелегко. Кроме пятикратного моления, тихих часов размышлений и общих богослужений, в остальное время приходилось ох как не сладко. Тишина во время молитв в перерывах меж трудовыми послушаниями помогала отвлечься, облегчая трудности плотного графика, смягчая непонимание, раздражение и охлаждая гнев между людьми, которым приходилось постоянно находиться бок о бок. Однако, слава Богу, было то, что объединяло всех нас, какие бы конфликты ни возникали во время различных послушаний, будь то стирка, подготовка мессы или уборка. Хотя бы в одном все мы, восемь кандидатов, сохраняли единодушие, а именно – прием пищи и распитие вина…
В год нашего поступления Бенедиктинский орден основал обитель в Китае. Все монастыри должны были достичь автономности благодаря труду, и до нас дошли слухи, что та обитель занялась производством вина. А так как там спрос на вино был еще не высок, наш монастырь решил поддержать заграничную братию и закупил два контейнера их продукции, чтобы использовать во время месс и одаривать благотворителей. Два контейнера – это несказанно много. Винное хранилище было буквально завалено бутылками. И все мы, восемь братьев, при каждом удобном случае захаживали туда и прихватывали с собой пару лишних бутылок под разными предлогами, коих искать – не переискать: то потребовалось вино для мессы, то по просьбе наставника… Пожилой брат, немец, ответственный за хранение и раздачу вина, то ли действительно верил нам на слово, то ли, переживая, что до наступления конца света запасы не успеют истощиться, всегда без каких-либо затруднений выдавал нам бутылки, сколько бы мы ни запрашивали.
После комплетория – заключительной молитвы в восемь часов – в обители наступало время великой тишины, и длилась она до утрени на рассвете. Послушники должны были погасить свет в общей комнате и сделать это не позднее половины десятого. Именно в это время отец-магистр проверял, потушен ли свет в дормитории, и уходил в свою келью. После этого наша восьмерка один за другим вскакивала с постелей, завешивала одеялами окна в общей комнате, чтобы свет не просочился наружу, и наливала вино до краев в огромную миску, утащенную нами из столовой и предназначенную вообще-то для холодной лапши. В эту металлическую посудину влезала целая бутылка вина. В полутьме мы пускали эту миску по кругу и отпивали по очереди. Нам, молодым здоровым парням, и одного круга хватало для того, чтобы опустошить эту бадью. Порой мы закусывали добытыми из кухни колбасками, а иногда обходились и вовсе без ничего.
Оглядываясь назад, я думаю, что, хоть это вино и не было освящено, нам оно служило гораздо большим утешением, чем вино освященное. Бывало, мы потешались, пародируя престарелых братьев, а порой у нас разгорались жаркие споры на почве веры. Мы могли поплакать над рассказом брата про его мучительные переживания из-за проблем, оставленных им дома, а могли проворочаться без сна до утра из-за воспоминаний о матерях, речь о которых случайно заходила во время таких вот посиделок… Так помаленьку мы избавлялись от следов мирской жизни, оставленной нами за стенами монастыря, познавали всю тяжесть труда и устремляли свои взоры туда, куда можно вознестись, лишь отдав себя этому без остатка. Ежедневно на рассвете в четыре сорок проезжал тот самый поезд, сотрясая окрестности, а ровно в пять с колокольни изливался по небу звон.
По воскресеньям после окончания мессы нам позволяли отдохнуть несколько часов. И, возможно, поэтому к утренней трапезе в этот день на каждом столике появлялось по бутылке вина – то есть бутылка на четверых. А раз нас было восемь, то, получается, полагалось целых две. Однако нам, уже поднаторевшим в распитии вина, этого явно оказывалось мало. Выхлебав за один присест положенное, словно воду, мы только распаляли свой аппетит… Пожилые братья, закончив трапезу, как бы невзначай молча ставили свои недопитые бутылки нам на стол и, подмигивая, уходили. Так в нашем распоряжении оказывалось бутылок пять. Помимо того, что это была возможность пить вино открыто за столом из стаканов, каждый из нас мог спрятать и унести по бутылке.
Но какими бы молодыми и заядлыми ночными выпивохами мы ни были, выпитое средь бела дня вино, конечно же, заливало краской наши лица и заплетало языки. И вот однажды, подняв головы от стола, мы обнаружили выросшего как из-под земли нашего наставника.
– Я же говорил: на каждый столик – по одной бутылке! По одной!
Оказалось, что мы и не заметили, как на двух наших столах выстроились в ряд аж пять пустых бутылок.
В тот день наставник вызвал нас к себе и отчитывал столько, сколько немцу позволяло знание корейской брани, а в заключение определил наказание. Оно состояло в том, чтобы после вечерней молитвы вместо пустых разговоров в комнате отдыха мы шли в библиотеку и до десяти ночи читали богословские книги. А что было бы, если отец-магистр обнаружил бы тогда еще и оставшиеся бутылки под столом? Скорее всего, нам всем пришлось бы собрать свой нехитрый скарб и отправиться по домам.
После того дня, вместо посиделок в дормитории с завешанными окнами, нам пришлось собираться в освещенной библиотеке ради чтения. Естественно, теперь мы пили вино в ярком свете ламп читальной комнаты, уже не закрывая окна одеялами в попытках изобразить потемки. А чтобы запах вина не просочился в другие помещения, мы не забывали хорошенько прятать латунную миску для холодной лапши за толстенными фолиантами. Ближе к концу года, когда я зашел в винное хранилище, брат, что был на раздаче, сказал:
– Поразительно! Мы в этом году целый контейнер выпили! А я переживал, что не сможем опустошить этот склад до прихода конца света… Шутка сказать – целый контейнер! Вот это да! Чудеса – да и только!
17
Так бежало время, а с лазурного неба лился колокольный звон. Бывало, развешиваешь белье, поднимешь глаза, а перед тобою несет воды река, вдоль которой мчится поезд. В послеобеденное время по субботам, даже гоняя с послушниками футбольный мяч или выполняя поручения братьев-монахов, я иногда замирал на месте. Это случалось, когда мимо проезжал поезд.
И когда братья спрашивали: «Ты чего?», я как ни в чем не бывало отвечал: «Да вот, вагоны считаю…» Кто знает, возможно, я скучал по дому в Сеуле, куда и мчался поезд… Тосковал по месту, где остались мои сестра и брат, бабушка и отец.
Как-то раз я ездил по поручению в Тэгу и действительно случайно столкнулся на железнодорожной станции Тондэгу с бывшей однокурсницей по университету.
– Монастырь? – с недоверчивой улыбкой спросила она.
И хотя во взгляде ее сквозил вопрос «Почему такой нелепый выбор?», она любезно угостила меня чашечкой кофе. За разговором однокурсница поделилась, что собирается на учебу во Францию, а перед этим заехала навестить родителей в Тэгу и сейчас возвращается в Сеул. Возможно, в Корее ее не будет три года. Не знаю почему, но я проводил ее до самой платформы и там долго махал на прощанье рукой.
Поезд уже исчез из виду, а я все еще какое-то время стоял на платформе. Возможно, тогда я захотел взять и уехать вслед за ней в Сеул. После той встречи еще несколько дней при виде проезжающего поезда в моей памяти всплывало ее лицо.
По чему я тосковал? Точно могу сказать, что не по какому-либо конкретному человеку. Скорее всего, я тосковал по прошлому, которое оставил и в которое не мог уже вернуться… Какая-то частичка моей души все еще цеплялась за покинутый мною мир и колебалась каждый раз, когда проезжал поезд, подобно цветам на ветру у железнодорожной насыпи.
18
Как-то весной у нас с собратьями-послушниками был выезд на природу. После столь активного отдыха, что выпал нам впервые за долгое время, отец-магистр побаловал нас парой кружек холодненького пива, от которого нас приятно развезло.
Обратный поезд до города W субботним вечером был забит до отказа. Во время посадки обнаружилось, что лишь мое место оказалось в другом вагоне. Без долгих раздумий я отыскал свое место и, устроившись поудобнее в покачивающемся в такт движению поезда кресле, заснул безмятежным сном. Открыв глаза, я увидел, что поезд уже миновал город W и доехал до Куми. Я и тут чуть было не опоздал – еле успел выскочить из уже почти закрывающихся дверей. И тут до меня дошло, что мои товарищи просто-напросто забыли про меня.
Носить с собой мобильные телефоны не дозволялось, а значит, и способа связаться тоже не было, да и карманы мои были пусты. Единственным утешением в этой ситуации служил хотя бы тот факт, что на руках у меня оставался выданный наставником билет до станции W. С мыслью, что смогу показать билет контролеру и всё ему объяснить или же попрошу позвонить в монастырь, я второпях запрыгнул на первый попавшийся поезд в обратную сторону. На мое счастье, билеты не проверяли, а усталость давно успела отступить под напором создавшейся ситуации.
Когда состав приближался к городу W, я не спеша поднялся с места и приготовился к выходу. Однако поезд не снизил скорость. Оказалось, он не останавливается на моей станции. Я уже хотел разразиться праведным гневом на самого себя из-за самонадеянности – я ведь даже не удосужился свериться с расписанием, – как увидел проплывающий мимо моих глаз монастырь.
Он высился над окружающей местностью, безмолвно взирая на железнодорожные пути. Немногочисленные освещенные окна поблескивали издалека. И в ответ в самых глубинах моей души ярко загорелся огонек страстного желания вечно недостижимого рая. А еще, к моему изумлению, в это короткое мгновение я ясно увидел холм, на котором всегда замирал с отрешенным видом и смотрел вниз на проходящий поезд. Тот холм без меня был пуст. Грудь пронзила жгучая боль. Тогда мне довелось испытать горесть того, кого изгоняют из стен монастыря. И внезапно объект непонятной тоски, которую я постоянно испытывал, глядя со стороны на проезжающие поезда, поменялся с дома в Сеуле на монастырь, когда я увидел его из окна движущегося вагона.
Доехав до Тэгу, я снова пересел в поезд и уже за полночь смог добраться до ворот монастыря. Внезапно накатившее чувство облегчения и умиротворения перекрыло обиду на нерадивых товарищей, что вышли на станции, напрочь забыв про меня.
19
Обитель была погружена в темноту. Казалось, над ней опустилась пелена иссиня-черной ночи. И над этой темно-синей завесой тихо мерцали большие круглые звезды. Их мягкое свечение вместе с отраженным от речной глади блеском обволакивало контуры крыш и стен аббатства. Тишь, вселенское безмолвие и присутствие Того, Кто говорит в безмолвии, окутывало монастырь. Тогда я впервые подумал: «Ну вот, наконец-то обитель стала моим настоящим домом, и я останусь в ней на всю свою жизнь». Поразительно, что это непредвиденное приключение и несколько часов скитаний вселили в меня уверенность, что мое место здесь. Я сложил ладони. «О Господь! Да прославится во всем Имя Твое!»
И пусть нам приходилось физически нелегко, нас переполняла благодать; и, хотя мы не обладали богатствами мира, энергия била из нас ключом. Будучи желторотыми новичками, мы усвоили, что в жизни всегда нужно возвращаться к истокам. Мы чувствовали, что познали нечто сокровенное, чего никогда не найти в ярких огнях суматошных улиц, и с безрассудным бесстрашием считали, будто ради постижения истины не жалко и жизни положить. Мы стремились стать чем-то священным. Как же молоды мы тогда были…
20
Естественно, что среди нас, молодых послушников, некоторые выделялись особо. Это Михаэль и прекрасный Анджело. Мы сдружились и, словно трое родных братьев, были не разлей вода, поэтому нашу троицу – Михаэля, Анджело и меня, Йохана, – даже прозвали Мианйо.
Михаэль выделялся всегда, где бы ни находился. Он был на два года старше меня и приехал сюда после окончания достаточно известного института, упоминая который, он всегда слышал в ответ: «И с чего ты вдруг отказался от карьеры и решил стать монахом?» Высокорослый Михаэль с длинными руками и ногами весил при этом нереально мало, поэтому на первый взгляд мог показаться тощим слабаком – казалось, он покачнется от дуновения ветра, – но его лицо… волевой подбородок, острый нос и смуглый цвет кожи вселяли уверенность, что ему все будет под силу и в конце концов он на голову опередит всех нас, новичков.
В духовной семинарии он тоже проявил выдающиеся способности. Даже у священника, преподававшего так ненавистную нам латынь, округлялись глаза от проницательного ума Михаэля. А учитель тот был очень строг и вечно упрекал нас традиционными, но всегда жалящими сердце словами: мол, как же нам не стыдно перед теми старушками, что из последних сил откладывали скудные гроши, работая на рынке, и пожертвовали их храму, чтобы мы могли на эти деньги бесплатно обучаться? Делая это, они ведь надеются, что мы станем великими священнослужителями…
Так вот, настоятель монастыря даже подумывал о том, чтобы отправить Михаэля учиться в Рим или Германию раньше положенного срока.
Он вставал с кровати ровно в пять часов утра, с особой тщательностью облачался в сутану и после мессы за трапезой вместо приготовленных на столах хлеба, сосисок и джема выпивал всего лишь немного молока. После трапезы он молился, гуляя по заднему двору монастыря с четками в руках. По окончании новициата и после дачи временных обетов, когда каждому выделялась отдельная келья, свет в его окне всегда горел до поздней ночи. А если я приходил в библиотеку аббатства за книгой, то, как правило, в списке читавших до меня всегда можно было обнаружить имя послушника Михаэля.
Практически не случалось такого, чтобы он пропускал молитвенные часы, а как только выдавалось свободное время, в пустом храме предавался глубоким размышлениям, и с какого-то момента, кажется, и вина стал пить меньше обычного. Во время Великого поста[5 - За 40 дней до Великого праздника Пасхи, когда священнослужители придерживаются поста и воздержания в память о Страстях Христовых. – Прим. авт.] или Адвента[6 - За четыре недели до Рождества. – Прим. авт.] он отказывался от пищи каждую среду и пятницу и всегда ходил медленной поступью, склонив голову. Даже увидев его впервые в жизни, можно было понять, что он большой любитель подумать. Иногда его профиль напоминал мне об образах архангела Михаила с картин европейских художников.
Иногда он заглядывал ко мне в комнату, спрашивал, что я читаю, или делился тем, что заинтересовало в прочитанном его. Как-то раз он зашел ко мне с книгой Шарля де Фуко – сына аристократа, молодые годы которого прошли в отрицании веры и распутстве, после чего он удалился в пустыню и провел оставшиеся дни жизни в глубоком молчании, посвятив себя искреннему покаянию и молитве.
– Йохан! Послушай это!
И он, вытащив из-под мышки книгу, раскрывал ее и зачитывал мне вслух: «Боже мой! Я творил только зло. Я не соглашался со злом и не любил его. Ты заставил меня почувствовать горькую пустоту, и тем самым я смог познать печаль. И эта печаль превратила меня в абсолютно немого и особенно упорно преследовала на банкетах и пирушках. Молчание обуревало меня даже на вечерах, устроителем которых был я сам, и в конце концов всё вызывало отвращение».
Прочитав, он прижимал книгу к груди и выжидающе смотрел на меня с горячим желанием, чтобы я понял, о чем идет речь.
– Послушай, Йохан! «Эта печаль превратила меня в абсолютно немого… в конце концов мне всё вызывало отвращение». Эта фраза не давала мне покоя с раннего утра, поразив до глубины души. Поэтому я и пришел к тебе.
До прибытия в монастырь я успел пробыть в миру всего лишь двадцать один год и на деле не познал ни разврата, ни беспутства. Поэтому для меня, чья жизнь ранее была обыденной и ничем не приметной, в то время было непонятно, что означает порочность, которая оборачивается печалью и превращает в немого, и как все это может опротиветь и сделаться ненавистным. Но я молча выслушивал Михаэля, считая его слова признанием, которое не выскажешь любому встречному, и верил – это сблизит нас и углубит нашу дружбу.
21