– Нет.
– Вальтер, я твоя невеста, я люблю тебя. Это последнее препятствие уничтожь его, я прошу тебя, я, подруга твоей жизни, твоя Цецилия.
– Нет.
– Вальтер, выбирай: или их, или меня; если ты не исполнишь просьбы моей, ты меня никогда больше не увидишь, никогда, никогда.
Вальтер взглянул на Цецилию: как она была прекрасна, боже мой! взглянул на картину: со страхом и надеждою, как жертвы, ожидали своего приговора три девушки.
– Нет.
Глаза Цецилии блеснули, как молния; через секунду она была уже далеко. Откуда ни возьмись, Эйхенвальд стал перед Вальтером с нахмуренным лбом, с лицом суровым и мрачным, погрозил ему пальцем и скрылся.
Скоро Цецилия исчезла совсем между деревьями. Вальтер вздохнул и оборотился к картине.
Радостью сияли лица трех девушек, слезы блистали на глазах их, сладко у Вальтера стало на сердце.
– Благодарим, благодарим, благодарим, наш Вальтер; не бойся, не бойся, мы с тобою, мы не оставим тебя, Вальтер; твоя жизнь будет светла и радостна, как твое детство; мы украсим дни твои, мы будем лелеять тебя, ты будешь счастлив, счастлив с нами, Вальтер! Благодарим, благодарим, благодарим!
Сжав руки, с умилением глядел на них Эйзенберг; он опустил голову, и слезы навернулись у него на глазах.
Он отнес картину домой и поставил ее на то же место.
Прежняя беззаботная жизнь началась снова. Скоро приехал Карл: известие, так неожиданно вызвавшее его из города, были ложно; он радовался, что друг его расстался с Цецилией. Вальтер оставил живопись. Все, кто ни приходил к нему, заставали его сидящим перед картиной; он вставал неохотно и старался поскорее проводить своих гостей; выходя от него, видели, что он опять садился перед картиной и начинал смотреть на нее.
Прошло несколько времени. В одно утро, когда солнце всходило и лучи его начинали озарять картину, Вальтер, который вставал рано, сел на свое обыкновенное место. Девушки снова сошли к нему, говорили с ним, пели ему.
– Зачем! – сказал Вальтер, – зачем я не всегда могу быть с вами? Если кто приходит, вы бежите на свой холст, а я остаюсь здесь. Как бы мне хотелось перейти к вам, – прибавил он, указывая на картину.
– Вальтер, поди, поди к нам, – сказали они, вскочив на свои места и маня его, – сюда, наш Вальтер, сюда, сюда.
– Да, к вам, – сказал Вальтер решительно, схватил кисть, давно забытую, и, севши перед картиною, начал рисовать себя подле трех девушек. Он работал с жаром; казалось, с каждым движением кисти он чувствовал, что будто жизнь его, все его существо, весь он переливался через кисть и переходил живой на полотно; и с каждым движением кисти он чувствовал, что тело его ослабевало.
Девушки простирали к нему руки и смотрели на неги с улыбкою участия.
– К нам, к нам, к нам, – повторяли они. Работа шла успешно.
– К вам, к вам, скоро к вам, – шептал Вальтер. Оставалось одно последнее движение, один последний штрих; Вальтер, уже совсем ослабевший, собрал оставшиеся силы, сделал это последнее движение и упал на кресла мертвый: здесь лежало только тело его, а сам он, весь полный жизни, стоял на картине, окруженный тремя девушками.
Через несколько минут растворилась дверь, и вошел Карл. Увидав издали своего друга, лежавшего в креслах, он побежал к нему.
– Вальтер, боже мой, – вскричал он, видя, что тело его уже охладело, и нечаянно, оборотись, он вскрикнул от ужаса:
– Ах!
Он, Вальтер, стоял перед ним и смотрел на него веселыми глазами. Карл скоро заметил, что это рисунок, но все не мог оправиться от страха; он стоял перед картиною несколько времени, дрожал всем телом и наконец выбежал из комнаты.
* * *
Как ни старался Карл удержать у себя картину своего друга, но она перешла во владение одному богатому дальнему родственнику Эйзенберга и украсила его картинную галерею; она была поставлена в особой комнате. Говорили, что по ночам в этой комнате слышался шум и голоса. Несмотря на это г-н П.*** (так начиналась фамилия родственника) ни за что не хотел отдать картины, потому что она привлекала к нему толпы посетителей, которых он сам всегда вводил в эту комнату, и ключи от нее всегда держал при себе. Однажды Карл пришел посмотреть на последнее произведение своего бедного друга, но его не допустили.
– Разве г-на П. нет дома?
– Дома, – отвечали ему, – но его нельзя видеть.
– Отчего же?
– Он говорит с какой-то женщиной; кажется, у барина покупают картину.
Через минуту вышла женщина, высокого роста, величественного вида, она казалась лет двадцати пяти и была в полном цвете красоты; на ней была белая одежда; с плеч спускалась зеленая мантия, на челе ее лежала целая повязка из белых лилий, из-под которой черные густые волосы падали обильными волнами, со всех сторон головы спускаясь ниже пояса; лицо ее было смугло. Карл узнал Цецилию.
На другой день картина Вальтера была сожжена господином П.
* * *
Мне верно по поверят, когда я скажу, что это происшествие истинное и что оно не так давно случилось; но я с знал Карла, который был недавно в Москве и много рассказывал мне про своего друга. Вальтер открылся ему за сколько дней до своей смерти, что девушки, нарисована им на картине, перед ним оживлялись.
– Бедный друг мой! – говорил Карл, когда, бывало, вечером мы сидели вместе за чаем и он всю комнату наполнял дымом своей трубки, – бедный друг мой! Вы не знали его, не знали, что это был за человек и какая судьба! Ни с кем не был он так откровенен, как со мною; мне высказывая свои мысли, подлинно гениальные. О, если б они только зрели в нем, если б он развил все силы, данные ему природою… но нет, судьба не хотела. Сначала его странная мечтательность; потом круг этих людей, этих нравственных убийц; однако это еще не уничтожило его, он заключился в одном себе, удалясь от общества; в то время мы встретились и поняли друг друга. Вальтер начинал отдыхать, мысли его стали развиваться, когда явился какой-то злой дух в виде девушки он околдовал его, и бедный Эйзенберг подчинился тягостному очарованию, из которого не мог вырваться иначе, впавши в другое очарование, которое, по крайней мере, было для него отрадно: так умер мой Вальтер. Есть же такие несчастные люди. Право, мне кажется, что природа, наделив, его огромными силами, сама испугалась, испугалась, чтоб не открыл тайн ее, и возбудила на него противные власти дав ему сверх того этот несчастный ипохондрический характер.
Так говорил Карл, и трубка была забыта, и чай стыл в его чашке.