
Наследие Астры
И может быть — может быть, — он останется с нами навсегда.
И больше не придётся просыпаться.
Но.
Если бы кто-то тогда знал.
Знал, что железного монстра, сдавливавшего ему виски, везли в грохочущем коробе по коридорам, где гуляли сквозняки и пахло озоном. Короб уронили. Не раз. Не два. Металл глухо звякнул о бетон, кто-то выругался — коротко, зло, безлико.
Потом аппарат поставили на место. Для верности пнули сапогом — чтобы встал ровно, чтобы не шатался.
И все ушли.
Оставить его. Ждать.
Никто не проверил. Никто не посмотрел. В конце смены нужно было сдать отчёты, закрыть протоколы, успеть к ужину. Аппарат — всего лишь аппарат. Он или сломается, или нет. Какая разница?
Объект 01 лежал неподвижно, считая удары сердца. Он не знал, что взрослые могут ошибаться. Для него они были как боги. А боги не ошибаются. Никогда.
Если больно — значит, так надо. Если страшно — значит, заслужил.
---
Первый предсмертный хрип механизма он и правда не услышал.
Сначала был звук.
Сухой. Костяной. Он родился где-то в чреве аппарата, в самой его глубине, и пополз вверх по металлическим жилам.
Кр-х-х.
— Давление в норме, — донеслось откуда-то сбоку. Голос женщины, усталый, равнодушный. — Пять минут — и сворачиваемся.
Кр-х-х. Кр-а-ак.
Треск. Мокрый, влажный. Шёпот металла, переходящий в вопль.
— Что там у тебя? — второй голос, мужской, с хрипотцой. — Не гудит?
— Работает. Всё отлично, закончили уже.
Тишина на секунду — будто мир затаил дыхание.
Объект 01 открыл глаза в последнее мгновение.
И успел увидеть.
Громадина над его лицом — блестящая, лоснящаяся стальным жиром манипула со следами чужих ладоней — дёрнулась.
Застыла.
Намертво.
«Пять. Если упадет — будет пять. Виктор говорил: пять — это терпимо».
А потом —
ЩЕЛК.
И она —
ПОЕХАЛА.
Не туда. Не в сторону, как минуту назад. Не вверх, подальше от лица.
Прямо.
На него.
---
Ад обрушился не звуком. Звук пришёл потом.
Сначала было ощущение.
Невыносимое давление — на глаз, на висок, на половину лица. Мир схлопнулся в одну точку, сжался до размеров зрачка, в который вонзалась сталь.
И взорвался.
Хруст отдался не в ушах — во всём черепе. В каждой косточке. В зубах. В позвоночнике. Сухой, костяной, страшно знакомый — так хрустят ветки под ногами. Только ветки были внутри него.
— Твою мать! — женский голос, секунду назад усталый и безразличный, взвизгнул, разрезая гул аппаратуры. — Отключай! Отключай быстро!
— Не могу! Заклинило!
Белый свет вспышкой. А следом — алый, горячий, заливающий всё.
Это был свет ломающейся кости. Огонь, прожигающий мозг изнутри.
— Кх... кха... — кровавый кашель вырвался сам — попытка закричать, позвать, позвать того, единственного, чей голос стоил того, чтобы терпеть.
Металл отреагировал мгновенно. От проводов его уже ничего не держало — они оторвались с шипением, брызнув искрами, и тяжёлая манипула, освободившись, вошла глубже. В кость. В глазницу. В то место, где только что был глаз.
Тело выгнулось само. Будто пыталось скинуть с себя врага. Ноги с треском согнулись в коленях — ремни затрещали, но выдержали. Грудная клетка дёрнулась, мечтая сбежать, выпрыгнуть из этой оболочки, которая вдруг стала ловушкой.
Рывок — сухой, чёткий. Конечности вывернулись в ремнях. Палец хрустнул, выходя из сустава. Болезненно дрожа, рука потянулась к очагу жара — туда, где металл встречался с мясом.
Он даже не почувствовал этой новой боли. На фоне того, что творилось с лицом, сломанный палец был пылью. Мелочью. Тем, что бывает всегда.
— Да выдерни ты её! — женский голос сорвался на визг. Где-то там, за белым шумом, за алым маревом.
— Куда я выдерну, она в кости! — мужской, злой, испуганный. — Заклинило в скуле!
Острый холод пронзил глазное яблоко — и оно перестало быть глазом. Превратилось в кашу, в месиво, в ничто, вытекающее по щеке. Холод пошёл глубже. В кость. В плоть. В то место, где живут мысли и сны.
Раздробил скулу — сухо, деловито, будто орех кололи.
Именно это нащупала рука, поднявшаяся к лицу. Пальцы провалились в дыру, где только что была щека, и наткнулись на мокрое, острое, чужое.
Металл.
Что-то тяжелое, искореженное, чужое повисло на лице. Рука машины, которая больше не слушалась команд. Она вошла в него — и осталась. Отвратительный, чужеродный нарост, приросший к живой плоти.
Осталось лишь прикрыть второй глаз дрожащей рукой. В попытке спрятать, сохранить, уберечь.
— Сто... сто... Виктор... хватит!
Голос наконец-то пробился — сиплый, захлёбывающийся писк. Не крик даже — жалкий всхлип существа, которое не знало, как звать на помощь. Которое всю жизнь только терпело и молчало.
— Объект в конвульсиях! — новый голос, издалека, будто из другого мира, из-за толстого стекла. — Показатели валятся!
— Держите его! Держите, мать вашу!
«Виктор. Где Виктор. Виктор пришёл же...»
— Да куда он денется, сдохнет скоро, не трожь!
— Не могу, он мучается — ремни заело, он их вывернул!
— Виктор увидит! Выговор сделает!
Слова били по ушам, но не складывались в смысл. Они были просто шумом — таким же, как гул аппаратуры, как писк кардиомонитора, как запах озона и горелой плоти.
Боль была не снаружи. Она была везде. Заполняла изнутри, как жидкий огонь, расплавляющий разум, выжигающий память, оставляющий только одно — бесконечное, пульсирующее существование боли.
Такого он не знал никогда.
Казалось, сама материя мира трескалась. И сквозь трещину, сквозь разрыв реальности лилась только она — бесконечная, всепоглощающая агония.
Мычание. Неконтролируемые, звериные звуки вырывались наружу, смешиваясь с гулом.
Виктор...
Он был здесь. Пытался удержать хлипкую конструкцию, которая оседала с тихим, жалобным скрежетом — будто раненая тварь, которая не хочет умирать, но уже не может стоять.
— Охрана! Немедленно! — охрана!
Рука мальчика вцепилась в запястье Виктора. Пальцы царапали кожу, искали опору, искали спасение.
Виктор рванул металл — бесполезно. Приподнял на миллиметр, но сил выдернуть не хватило. Манипула сидела в кости мёртво.
— Поддержите кто-нибудь! Помогите убрать! Подайте препарат! — кричал Виктор штату, который метался вокруг.
Но это были не его люди. Они не подчинялись ему. У них был свой протокол.
— Он сейчас в шок уйдёт! — женский голос, уже не визгливый — мёртвый, обречённый. — Если не остановить — не вытащим.
— А если остановим — данные потеряем. Сейчас мы сохраним отчёт по тесту аппаратуры. Подождите.
Пауза. Секунда. Две.
Тишина, в которой было слышно только хриплое, булькающее дыхание и капанье крови на пол.
— Да плевать на данные! Там уже семьдесят процентов! — рявкнул кто-то третий. — Останавливай!
— Хер с этим аппаратом! Помогите!
— Мы приехали ради этого теста! — спокойно, почти лениво проговорил мужской голос, в котором не было ни капли сочувствия. — Вы дали нам подопытного. Закончим сделку. А вы можете сами достать манипулу.
Виктор лишь громко выдохнул:
— Охрана! Срочно!
Топот сапог. Глухие удары. Крики. Громкий, невыносимый писк аппаратуры.
Двое бойцов в чёрной форме влетели в помещение. Один схватился за металл, второй — за голову мальчика, фиксируя, чтобы не дёргался.
Мысль погасла, не долетев.
Осталась только боль. Вечная. Бесконечная. Единственная.
И сквозь неё — далёкое, будто сквозь вату, сквозь слой ваты, сквозь годы:
— Манипулу заклинило в лицевой кости! Нужны хирурги! Он потеряет глаз! — кричала женщина. — Если выживет!
— А если не успеет? — крикнул боец, налегая на металл.
— А нам какая разница? — отозвался кто-то третий, равнодушно, будто о сломанном стуле. — Это ж не человек. Это объект.
«Не человек...»
— Кх... — выплёвывая кровь, разбитыми губами, в никуда: — Виктор...
Никто не услышал.
— Обезболивающее несите! Не умрёт, восстановится! Быстрее же!
---
У выхода врачи и тестировщики, спасая себя, создали слепую, мечущуюся давку. Каждый хотел оказаться подальше от этого места, от этого крика, от этой крови, которая всё текла и текла, заливая пол, заливая белые халаты, заливая реальность.
Две долгие минуты.
Растянутые в липкую бесконечность.
Виктор стоял на месте. Чувствовал, как под ладонью судорожно бьётся в конвульсиях механизм. Глядел, как по стеклянному полу медленно, неумолимо растекается алая, почти чёрная в синем свете лужа.
Когда охрана вломилась, его руки дрожали так, что он едва ввёл обезболивающее в уже обмякшее, но всё ещё бьющееся в мелкой дрожи тело.
---
Звуки доносились сквозь вату. Приглушённые приказы. Металлический лязг. Чей-то плач — кажется, женский.
Виктор, присев на корточки, бережно придерживал голову. Лоб под пальцами был холодным и влажным. Мокрые чёрные волосы липли к вискам.
Пока двое бойцов, упёршись ногами в пол, пытались выдернуть металлическую деталь, всё казалось кошмарным балетом. Замедленным, тягучим, нереальным.
Сначала манипула, застывшая в кости, не поддавалась. При каждом движении она причиняла немое, ужасающее насилие телу — тело вздрагивало, выгибалось, но сознание уже было далеко.
Затем, с мерзким, влажным хрустом, на третий отчаянный рывок они синхронно дёрнули. Подняли искореженный кусок стали, освобождая то, что осталось от лица.
С холодного края манипулы на обездвиженное лицо тяжело упало несколько густых, алых капель.
— Ох, живучий твой пииит... — охранник осекся сам, поймав взгляд Виктора. — Любимец...
Виктор ничего не ответил.
Смотрел, как щека с кровавой впадиной блеснула, заполняясь новой кровью.
Невольно исказился в гримасе.
Бессознательное личико, освобождённое от груза, расслабилось. Но один палец, лежащий на окровавленной щеке, продолжал мелко подрагивать.
— Парень, восстановится снова... только для чего? — охранник сплюнул на пол, вытирая пот со лба. — Михаил Иваныч не даст тебе для него поблажек.
Виктор молчал.
— Извини, конечно... да, лучше бы отмучился... совсем. — положив на плечо Виктора руку.
— Дистанцию помни! — глухо ответил Виктор, даже не глядя на охранника. — Алексей, спасибо.
Виктор продолжил осматривать рану. Скула была раздроблена. Глазницы больше не существовало — только кровавая впадина. Но дыхание, прерывистое и громкое, всё ещё вырывалось из груди.
И по щеке, смешиваясь с кровью, медленно скатилась единственная, чистая слеза.
Препарат работал, успокаивая.
Тишина, наступившая после хаоса, была густой и липкой, как мёд. Подслащенная запахом меди и машинного масла.
Виктор, с трудом переводя дыхание, ослабил ремни — кожаных пленников, пропитанных кровью. Для скорости их разрезали ножом, но их последний захват навсегда отпечатался на теле: четыре алых браслета на запястьях и лодыжках.
Его белые брюки больше не были белыми.
Всё, чего он касался, впитывало алый.
Руки предательски дрожали. С каждым подрагивающим вздохом мальчика в сознании Виктора вспыхивали кадры чудовищного кино: что должен был чувствовать этот ребёнок в последние секунды. Когда металл вошёл в глаз. Когда кость хрустнула. Когда мир погас.
Он действовал медленно, почти ритуально.
Подложил одну руку под голову, залитую багровым пятном. Другую — под сломанные ноги, которые всё ещё мелко дрожали.
Существо в его руках было неестественно легким. Тонким, как высушенный стебель. Как будто внутри не было ничего — ни крови, ни плоти, ни души. Только оболочка, которую забыли наполнить.
Он поднял его, стараясь не трясти, и перенёс на потертый диван в углу.
Он знал — знал до тошноты, — как грубо охранники волокут даже раненых. Не люди для них. Груз. Инвентарь. «Объект».
— Грузите этот хлам, — его голос прозвучал хрипло и бесстрастно. Он обращался к кому-то за дверью, пнув аппаратуру.
Он оперся о подоконник, уставившись в слепое, тёмное окно, за которым не было ничего, кроме его собственного отражения. Бледного, искажённого, с красными от недосыпа глазами.
Внутри всё закипало.
Брат. Его дети. Их невинные вопросы: «А куда ты идёшь? Что вы делаете, дядя Витя?»
Мать, чей укор он читал в её молчании каждый вечер, когда возвращался домой.
Комок ярости, горячий и плотный, подкатил к горлу.
Он не проверил аппарат. Положился на них. На этих...
А Михаил... Михаил снова навесил на него слишком много. Слишком много ответственности. Слишком много вины. Слишком много.
Взгляд, против воли, снова скользнул по окровавленному лицу на диване. По тому, что от него осталось. По пальцу, который всё еще подрагивал.
И, не выдержав, Виктор резко, почти падая, развернулся и вышел.
Оставил объект под присмотром охраны в пустом, залитом кровью помещении.
На пороге задержался на секунду. Бросил через плечо ледяную фразу, даже не оборачиваясь:
— Осторожнее несите. Не забрызгайте кровью всё.
---
Шаги Виктора стихли в коридоре.
Мальчик остался один.
Времени не стало. В беспамятстве его нет — только вспышки: темнота, провал, снова темнота. Где-то далеко гудела вентиляция. Где-то капало. Он давно перестал различать — вода это или что-то другое.
Сквозь забытьё пробивались звуки. Лязг металла. Голоса. Шаги. Много шагов. Они приходили, уходили, что-то делали с аппаратурой, с полом, с ним самим. Его переворачивали. Трогали. Снова переворачивали. Руки в перчатках скользили по телу, оставляя после себя холод.
Он не открывал глаз. Не мог. Веки будто запечатали.
---
Когда сознание вернулось, первой пришла она. Не мысль — ощущение.
Она не просыпалась — она всегда была здесь, просто пряталась глубоко, пока что-то держало оборону. Теперь защита сдалась, и она выползла наружу. Из пустой глазницы. Из разбитой щеки. Из пальца, который торчал не туда. Из каждой косточки, которую выкручивали ремни.
Он попробовал вдохнуть — и воздух застрял. Прошёл через нос, через раздробленную переносицу, со свистом вырвался наружу.
— Акх... — звук вырвался сам.
Чужой. Не его.
Он лежал на чём-то твёрдом. Холодном. Бетон. Значит, сняли со стола. Или сбросили. Неважно. Щека чувствовала каждую песчинку — слишком ярко, слишком близко. Повернуть голову не вышло. Пришлось вытянуть шею, раскачаться плечом, перекатиться на спину.
Новая волна накрыла сразу. Тело само скрутилось, сжалось в комок. Глаз — тот, что остался — болезненно зажмурился. Он наконец-то его почувствовал.
Попробовал открыть — и сжался ещё сильнее. Левый открылся. Мутно, узко, но открылся. Увидел серый потолок, трещину, медленно ползущую муху. А правый... там, где должен быть глаз, теперь пульсировала пустота. Тёплая. Липкая. Непонятная.
Рука сама потянулась туда. Пальцы нащупали мокрое, рваное, проваливающееся внутрь. Он отдёрнул — и увидел на пальцах красное. Такое же было на полу.
— Кх... — выдох. Короткий. Хриплый.
Мысли путались, цеплялись друг за друга, рвались. «Глаз. Нет глаза. Почему нет глаза? Был же. Был. Утром был. Когда Виктор показывал жука. Жук катил шарик. Шарик круглый, как... как...»
Зубы застучали. Слишком громко. Слишком навязчиво. Он прижал ладони к подбородку, сжал челюсти изо всех сил — не помогло. Стук пробивался сквозь пальцы, сквозь стиснутые зубы, сквозь всё.
Холод становился ярче с каждым вздохом. А этот стук, эти дурацкие зубы, эти неконтролируемые вздрагивания — они вынуждали подняться. Найти тепло. Где угодно.
Тело уже начинало восстанавливаться — и забирало последнее. Замедляло каждое движение. Крало внимание. Но он упёрся локтями в пол, навалился на стеклянную стену, повис на ней всем телом — и как-то сел.
Лучше бы не садился.
Сквозь мутное марево проступили очертания ног.
Они были вывернуты. Одна лежала нормально. Вторая — под неестественным углом: коленом наружу, ступнёй внутрь. Красная полоса вместо кожи.
Он смотрел на них и не понимал. Это его ноги? Его? Такими они не были. В ожогах были. С проводами были. Такими — нет.
Рядом валялась рубаха. Чистая. Сложенная. Будто специально приготовленная. На груди тускло блестели пуговицы — круглые, плоские. Одна, две, три... четвёртой не было.
Он потянулся к ней — и зашипел. Палец. Тот самый, который вывернулся. Большой палец на левой руке. Тот, которым он листал книжки, которые приносил Виктор. Торчал вбок, распухший, синий.
Книжки.
«Виктор придёт», — подумал он. И сразу следом: «Пусть лучше никто не приходит».
«Тепло. Одежда. Поспать. Потом всё само вернётся. Так было. Он знал».
Он снова потянулся за тканью. Рука схватила край — и в глазах побелело. Он упал вперёд, как тряпичная кукла, но вцепился мёртвой хваткой. Пальцы сжимали ткань, а сознание уплывало, возвращалось, снова уплывало.
Он чувствовал, как внутри что-то шевелится. Живое. Каждая клетка, которая болела, сопротивлялась — трещала оглушительно, собиралась заново. От этого места болели и чесались одновременно. Казалось, кто-то заползает в пустую глазницу, сворачивается там клубком, потом расползается по щеке, по челюсти, по шее.
Он попробовал перевернуться. Укрыться робой. Упёрся локтем в пол, напрягся — и взвыл.
— Вссс... — коротко, сдавленно, почти без звука.
Он не помнил, почему в углу тепло. Просто знал.
Упёрся локтем снова. Подтянул здоровую ногу. Оттолкнулся. Ещё раз. Ещё. И наконец-то прижался лбом к заветному углу.
Холодная поверхность была приятной. Несмотря на дрожь. Даже зрение понемногу возвращало точность.
В отражении виднелась рожа — красная, противная. Он отвёл взгляд, дыхнул ртом в стекло, накрылся с головой, подтянул колени.
«Четыреста лет», — всплыло в памяти. «Но семь же. Или, как говорит Виктор, развития на пять лет. Но для меня это хорошо».
Вокруг всё плыло. Серые стены. Красный пол.
Синее пятно.
Синее?
Он сощурился так сильно, что заболел глаз. Всматривался, пытаясь понять, что это. Пятно шевелилось. Приближалось.
Рука с синими прожилками тянулась к стеклу — и вдруг отдёрнулась, словно обожглась. По куполу пробежали разноцветные искры, переливаясь, вспыхивая, затухая. А силуэт метнулся к двери.
Мальчик повернул голову вслед. Заметил, как синий маленький человечек встаёт на цыпочки, открывает дверь... и почему-то закрывает её за собой.
Но ведь теперь он не выйдет. Или останется тут тоже?
Мысль не успела оформиться. Глаза снова закрылись. А где-то на грани сна и яви, за мутным стеклом, за синими искрами, за захлопнувшейся дверью — осталось тёплое, живое присутствие.
---
Ангел.
Она стояла в двух шагах. Глаза огромные, серые, мокрые. Чёрные волосы падали на лицо. Пижама синяя, в ярких пятнах. Тоже босая. На руках — ссадины, на коленях — грязь.
Вся её кожа горела синими искрами. Она разглядывала их — поднимала штанины, заглядывала под рубашку, вертелась слишком резко, так что смотреть было больно.
— Проявились! Проявились так сильно! — бормотала она, присев рядом, будто он понимал её. Махала руками у лица.
— Мне так хочется коснуться твоей... — она замолчала, лицо стало серьёзным. Смотрела на его рану. — Щёчки. Можно я дотронусь?
Палец уже тянулся к дыре. Но она ждала. Смотрела на него.
Он зажмурился. Потом открыл. Смотрел на неё — не веря.
И наконец пальцем ноги слегка коснулся её пятки.
Она дёрнулась, ударилась локтем о стекло. И закивала:
— Да? Да!
Он сам поднёс голову к её пальцу. Ждал, что мираж пропадёт. Что от контакта всё исчезнет.
Сейчас. Сейчас будет пустота. Сейчас...
Тепло.
Что-то коснулось его щеки. Маленькое, тёплое, мягкое. Он дёрнулся — и замер.
Свечение из её рук перекинулось на его щёку.
Детская ладонь лежала на его щеке. Пальцы дрожали, но не убирались. Медленно пробирались внутрь, погружались в рану.
Искры шипели внутри — и наполняли его такой легкостью, что он откинул голову к стеклу, пропитываясь этим сиянием.
— Я волшебная! — выдохнула она. — Получилось! Как папа говорил! Волшебная, как его Луна! Тебе больно? Я чувствую тебя!
Он не ответил. Смотрел на неё, боясь моргнуть.
Она убрала руку с его щеки — он чуть не заскулил от потери тепла. Но она тут же прижала ладонь к его груди. Туда, где билось сердце.
— Живой, — выдохнула она. И улыбнулась. Сквозь влажные глаза, сквозь грязь. — Живой! Громкий какой!
Она нахмурила брови, улыбаясь.
Он смотрел на её руку на своей груди. Маленькую, грязную. И оттуда, из-под этой руки, в грудь разливалось тепло. Оно шло вглубь — в кости, в кровь, в тот самый палец, что торчал вбок.
И палец... переставало ломить. Переставало пульсировать. Он просто... был. Обычный палец.
Он перевёл взгляд. Шевельнул пальцем. Тот шевельнулся, встав на место, — и не закричал.
— Как... — выдохнул он.
Она не ответила. Убрала руку с его груди и осторожно, очень осторожно, коснулась щеки.
Он дёрнулся. Не от боли. От того, что почувствовал прикосновение.
— Не бойся, — шепнула она. — Я слышу жизнь. И теперь она слышит меня.
Её пальцы коснулись чего-то похожего на глаз. Потом второго.
Она сверяла. Смотрела на него, потом в отражение за его спиной.
— Смотри!
Он обернулся. В стекле — два глаза. Оба.
Прикрыл левый — видит. Правый — не совсем, мутным пятном.
Не может быть. Но есть.
Чудо.
Там, где проходили её пальцы, боль отступала. Не уходила совсем — отползала, сжималась, становилась меньше. Он не знал, что там происходит, но перестало дёргать. Перестало стрелять в висок. Перестало.
Она убрала руку. Села на пятки. Посмотрела на него — и вдруг всхлипнула. Громко, по-настоящему, по-детски.
— Там... там так больно было, — прошептала она, глядя на свои руки. — Я чувствовала. Как будто мне самой... как будто это мне...
Он не понял, как. Смотрел. На ноги. Шевельнул ступнёй — той, что была вывернута. Она шевельнулась. Послушно. Почти нормально.
— Ты... — он провёл языком по губам. Губы были целы. — Ты ангел!
Слёзы покатились по щекам. Тело стало лёгким, чистым. Зрачки дёрнулись, забегали по комнате и наконец чётко сфокусировались на ней.
Она — он? — была такой, как в книгах. Но улыбалась. Смотрела прямо в душу — так, как никто и никогда.
Только глаза отражали его самого. Такая же тёмно-серая радужка. Те же вытаращенные от ужаса очи.
Она заметила, что он смотрит. Наклонилась ближе. Голос нежный, дрожащий:
— Я так тебя искала.
Слова ударили в тело. Разлились мурашками. Но это был не холод камеры — что-то другое. Рождённое не извне, а из самой глубины.
— Меня? — выдохнул он.
— Конечно тебя! — она вытащила фотографию. Помахала перед ним. — Глупенький. Я Мира. Не ангел.
— Ангелов не бывает, — улыбнулась она.
Она обхватила его руками. Притянула к себе. Близко — так близко, как никто никогда.
Он почувствовал её запах. Незнакомый. Сделал вдох. Ещё один.
Тепло. Она была тёплой. Зубы наконец затихли.
Но тут же знакомая, едкая мысль пронзила: всё хорошее кончается.
Он дёрнулся. Отстранился. Огромные глаза, сияющие мокрым серебром, уставились на неё в ужасе.
— А ты... не уйдёшь?
Голос у него был тихий. Почти неслышный. Как будто он боялся, что если спросить громче — ответ будет страшным.
Мира оглянулась.
Стены серые. Потолок треснутый. Пахнет так, что нос щиплет. И холодно — даже ей холодно, хотя она в пижаме.
А он тут всегда. Один.
Он смотрел на неё снизу вверх. Глаза огромные, мокрые, серебристые. Смотрел так, будто она — всё, что у него есть.
У Миры внутри что-то ёкнуло. Так сильно, что выдох вырвался сам — со всхлипом.
— Я пришла за тобой! — выпалила она. Громко. Твёрдо. Потому что это правда, а правду надо говорить громко.
Он зажмурился. Выдохнул. И вдруг — просто упал головой ей на колени.
Она ахнула. Но не отодвинулась. Наоборот — руки сами потянулись к его волосам. Чёрные, спутанные, грязные. Но мягкие. Совсем как у Филиппа, когда он маленький был.
— Такой славный, — прошептала она, разбирая колтуны пальцами. — Тихий такой. Филипп вечно орёт и бегает. А ты... ты маленький. И один.
Он не ответил. Только прижался щекой к её коленке.
Она смотрела на его спину. На белую робу. Грязную, рваную, в каких-то пятнах.
Белая.
Папины слова вспыхнули в голове сами: «Белая форма — особые подопытные. К ним нельзя. Никогда».
Она замерла. Рука в его волосах остановилась.
— Роба... — выдохнула она.
В этот момент он закашлялся.
Сильно. Страшно. Всем телом затрясся, согнулся, уткнулся лицом в её колени. А когда поднял голову — на губах была алая пена.
Мира смотрела на эту пену и не могла пошевелиться. Сердце колотилось где-то в горле.