Оценить:
 Рейтинг: 0

Электророман Андрея Платонова. Опыт реконструкции

Год написания книги
2020
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
5 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
2.1.1. Апалитыч – голос рассказчика

Кто такой Апалитыч? Это старый деревенский сапожник, развлекающий детвору байками, небылицами и анекдотами:

А у ребятишек сопли текли от Апалитычевых рассказов.

– Вот, когда ни села этого, ни Дона еще не было, пас раз я царских коров, и едет машина по рельсам, а коровы стали на путях, ни взад ни вперед. Стал я супротив и окоротил машину. Стой, ору, окорочайся. Стал я, уперся. Машина вдарилась в меня и окоротилась. А ногами я так впер в землю, что она закачалась и перекосилась и с той поры боком пошла. И не туда, куда надобно, не в ад к сатане, куда Бог послал, а назад на небо, к Пресвятой Богородице на вымоление… Вон вить што. И скоро, ребята, мы прилетим усе туда, где солнце да ангелы одни поют и скакают. Так-то…

– А куда ж, Апалитыч, земля тогда денется? – спрашивали ребятишки.

– Землю я под конец съем. Оттого я не умираю, все жду.

– А ты куда денешься?

– Я дедом прихожусь Христу, сыну Бога живого, и мне первое место в раю, я буду хозяином там надо всеми вами[121 - Платонов А. Апалитыч // Платонов А. Сочинения. Т. 1. Кн. 1. C. 148.].

«Апалитыч» – рассказ о рассказывании. Сам Апалитыч – рассказчик, выдумщик историй, чей мифопоэтический и автопоэтический речевой образ в раннем творчестве Платонова репрезентирует культурную память и как продуктивный прием языкового оформления самореференциальной повествовательной инстанции несомненно является стилистической предтечей более поздних его произведений[122 - Мифопоэтическая потенция представляет собой conditio sine qua non для развертывания культуры воспоминаний и исторического сознания, что подчеркивает Ян Ассман: «Для культурной памяти релевантны не фактические, а лишь припоминаемые истории. Можно было бы также сказать, что в культурной памяти фактические истории трансформируются в припоминаемые и тем самым трансформируемые в миф. Миф – это учреждающая история, то есть та, которую рассказывают, чтобы описать современность начиная с ее истока». – Assmann J. Das kulturelle Ged?chtnis. S. 52.]. Интересно, что Апалитычу явно отказано в способности к индивидуальной памяти:

Все смешалось, сгорело в старой башке Апалитыча, и он сам не знал, что есть он и где ему дорога. Он жил как без памяти, и что выдумывал, тому не верил. <…> Но Апалитыч к утру забывал все и опять принимался наващивать дратву. И опять болела и металась его неумирающая старая душа. Он думал и думал, целовался в думах с младенцем-Христом, видел цветы рая и слышал пенье, от которого плакал[123 - Платонов А. Апалитыч. C. 148–149.].

Апалитыч не обладает никакими биографическими воспоминаниями и на первый взгляд кажется отрезанным от ресурсов коммуникативной памяти. Он конструирует свою идентичность из искаженных обрывков библейских и фольклорных нарративов. Он верит, что он дед Иисуса Христа да и сам явился на свет путем непорочного зачатия: «Это я все нарошно делаю: сапоги шью, в избе с бабой живу. А так – я не здешний, не бабьин сын»[124 - Там же. C. 148.]. Вместе с тем Апалитыч идентифицирует себя со зверем Апокалипсиса и хтоническим чудищем, которое в конце времен поглотит мир[125 - Владимир Пропп в своей работе «Исторические корни волшебной сказки» вывел мотив умерщвления змея из антропофагного компонента ритуала инициации. Змей, который глотает солнце, изображает нарративную трансформацию проглоченного тотемным животным неофита. Пропп В. Исторические корни волшебной сказки. М.: Лабиринт, 2002. C. 191–241. Гибридный зооморфный образ змея постоянно указывает в контексте сказки на происхождение героя, но также и на ритуальное (перформативное) происхождение сказки. – Пропп В. Исторические корни. C. 237.].

Но прежде всего в центре имплицитного рассказа Апалитыча стоит борьба против машин. Он стоит на железной дороге на пути поезда и удерживает его своим могучим голосом и своим телом, от столкновения машины с его голосом происходит светопреставление. Этот всемогущий, суверенный голос героя, утверждающий себя в апокалиптической битве с машиной, одновременно творящий миры и уничтожающий их, указывает на присущий русской литературной традиции образ поэта, который со времен Пушкина трактует поэзию не только как словотворчество, но и как демиургическую силу творения. Вместе с тем поэтическое творческое могущество (в духе горьковской концепции народной культуры, представленной в эссе «Разрушение личности») приписывается не гению-художнику, а полусумасшедшему, ветхому деревенскому сапожнику, который как раз из?за нехватки способности к поэтической и интеллектуальной рефлексии действует как аутентичный мифотворец, не затронутый буржуазной культурой и ее эстетической традицией[126 - Апалитыч и родственные ему повествующие персонажи в платоновской прозе вписаны в русскую духовную традицию юродивых, которая была решающей и для выработки русской юмористической традиции. См. об этом: Панченко А. Смех как зрелище // Лихачев Д., Панченко A. Смех в Древней Руси. М.: Наука, 1984. C. 72–153. Актуализация этой традиции у Платонова была неоднократно акцентирована в работах Ханса Гюнтера. См.: Гюнтер Х. Юродство и «ум» как противоположные точки зрения у Андрея Платонова // Slavia Helvetica. 1998. Bd. 58. S. 117–132; Гюнтер Х. Мир глазами «нищих духом» // Wiener Slawistischer Almanach. 2009. Bd. 63. S. 23–38.].

Обувь, которую Апалитыч мастерит из «старья», есть в принципе декоративная бутафория и не предназначена для применения. Его производство лишено товарной стоимости, в чем отражается своеобразная поэтика (и этика) его профессии.

Обувь Апалитыч лепил из старья, которое он ходил набирать в городе. Опорки выходили из-под его рук жениховскими сапогами. Он смажет их, наярит до огня, залатает кое-где на живую нитку, и готово. После приходил кто-нибудь с села и говорил:

– Апалитыч, что ты старый идол сделал. Рази это сапоги? Они обои на одну ногу, и пальцы уж вылезают. Ведь это чистое наказание господне[127 - Платонов А. Апалитыч. C. 147.].

Описание производства башмаков Апалитыча наряду с отчетливо анекдотическим характером является также имманентным описанием приема его поэтического творчества[128 - Сапожник Апалитыч – явная отсылка к портному Петровичу в гоголевской «Шинели» (1842) и гоголевской анекдотичной повествующей позиции, усиленной благодаря сказу. См.: Эйхенбаум Б. Как сделана «Шинель» Гоголя // Эйхенбаум Б. Сквозь литературу. Л.: Academia, 1924. С. 171–196.]. Как он мастерит башмаки из поношенных остатков, так он сшивает в своих сказках разнородные кусочки космогонических мифов. Тем самым Апалитыч становится настоящим рапсодом (rhapsoidein: «сшивать песню»), который, подобно Гомеру, добавляет одну к другой стандартизированные формулы, заготовленные детали, в процессе чего творец поэтических произведений, по выводу Уолтера Онга, разоблачает себя как конвейерного рабочего[129 - Ong W. Oralit?t und Literalit?t. S. 29.]. В этом смысле в основе мощи голоса «старого идола» Апалитыча лежит не столько традиция романтического культа поэта и гения нового времени, сколько архаический исток этого культа – вера устных сообществ в то, что звучащее слово наделено силой, способной вызывать резонанс. Типографические же субъекты речи лишены этой изначальной событийности и движущей силы[130 - Ibid. S. 38.].

Эта недостаточная чувствительность машинописно и типографски опосредованного восприятия (по сравнению с непосредственной формой устного словотворчества) лежит и в основе теории сказа Бориса Эйхенбаума: «Мы привыкли к школьному делению словесности на устную и письменную. Но, с одной стороны, былина или сказка „вообще“, вне сказителя, есть нечто абстрактное. С другой (и вот это-то особенно интересно) – элементы сказительства и живой устной импровизации скрываются в письменности. Писатель часто мыслит себя сказителем и разными приемами старается придать письменной своей речи иллюзию сказа»[131 - Эйхенбаум Б. Иллюзия сказа // Эйхенбаум Б. Сквозь литературу. С. 153.].

Таким образом корреляция формалистической теории сказа и медийно-теоретического исследования устности позволяет осмыслить речь Апалитыча как тщательно выработанную иллюзию устной речи. Приемы сказа – фонетические проекции, импровизации и принцип образной речи (vs. логической речи), на основе которых сконструирован речевой образ Апалитыча, а также радикальная редукция сюжета, – напоминают о признаках первичной устности (каталогизированных Онгом) и говорят о вере в магическую силу звучащего слова[132 - Ong W. Oralit?t und Literalit?t. S. 37–53.].

Однако хотя в случае «Апалитыча» речь идет о применении ранней формалистской, основанной на устности, концепции сказа, речевой образ Апалитыча оказывается – прежде всего в свете дальнейшего развития теории сказа – способным к более сложным интерпретациям. Так, Виктор Виноградов подчеркивал, что в случае сказа речь идет не только о воссоздании (или иллюзии) устной речи, но и о специфической форме монолога, который, со своей стороны, силится подражать письменной речи и как раз в силу неумелой наивности этих попыток подражания создает комический эффект.

Монологи эти являют текучую форму речи, колеблющуюся между двумя полюсами – сложными логизированными монологическими построениями книжного языка и разнообразием экспрессивных изъявлений в повествующей реплике обычного диалога. <…> Сказ – это своеобразная литературно-художественная ориентация на устный монолог повествующего типа, это художественная имитация монологической речи, которая, воплощая в себе повествовательную фабулу, как будто строится в порядке ее непосредственного говорения. Совершенно ясно, что «сказ» не только не обязан состоять исключительно из специфических элементов устной живой речи, но может и почти вовсе не заключать их в себе (особенно если его словесная структура вся целиком укладывается в систему литературного языка). Впрочем, сказ предполагает известную диалектическую дифференцировку, т. е. известный слой общества, среди которого он как будто произносится[133 - Виноградов В. Проблема сказа в стилистике // Striedter J. (Hg.) Texte des russischen Formalismus. Bd. I. M?nchen: Fink, 1969. S. 188–190.].

Последний пункт – литературное инсценирование социальных различий в их связи с монологическими способами письма, лежащими в основе сказа, – развивал Михаил Бахтин в своей теории композиционных форм, указывая на дихотомию «авторского голоса» и «чужого голоса» (рассказчика). Из простого на первый взгляд определения сказа как «рассказа рассказчика» Бахтин в «Проблемах поэтики Достоевского» развил дифференцированную теорию сказа, которая проливает свет на диалогические отношения между автором и героем[134 - Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского // Бахтин М. Собрание сочинений. Т. 6. М.: Языки славянской культуры, 2002. C. 217.].

Это двухголосие можно проследить на примере «Апалитыча», когда подчеркнуто литературный авторский голос или голос первичной повествовательной инстанции контрастирует с прямой речью героя-рассказчика или деревенских жителей – того имманентного повествованию социума, который и конфигурирует сказ как «социальный голос» (Бахтин). В лице Апалитыча в прозу Платонова в качестве героя входит рассказчик. Эксплицитное забвение себя и мозаичное тождество Апалитыча моделируют сложные отношения между автором и героем в их эстетической интеракции, о которой писал Бахтин в своей ранней работе «Автор и герой в эстетической деятельности»[135 - Бахтин М. Автор и герой в эстетической деятельности // Бахтин М. Собрание сочинений. Т. 1. М.: Языки славянской культуры, 2003. C. 96.]. В фигуре Апалитыча Платонов создал типичный для его последующей прозы речевой образ, обладающий высокой автопоэтической потенцией как в отношении героя (который создает себя как рассказчика), так и в отношении автора – Андрея Платонова, который моделирует свое авторское «Я» путем твореческой переработки своих детских воспоминаний.

2.1.2. Маркун – буква героя

16 сентября 1920 года, за несколько дней до того, как в Воронеже вышел «Апалитыч», Платонов закончил еще один короткий рассказ, «Маркун», и послал его в московский журнал «Кузница». Правда, вышел он только в марте 1921?го.

Наряду с Апалитычем Маркун представляет собой, пожалуй, важнейший прототип героя в ранней прозе Платонова. Во многих отношениях Маркун – антипод Апалитыча. Апалитыч – стар, Маркун – юнец. Апалитыч изобретает истории, Маркун изобретает машины. Пожалуй, важнейшее отличие состоит в том, что все, что мы узнаем об Апалитыче, мы узнаем либо из речи рассказчика, либо из рассказов самого Апалитыча, из его своеобразных устных фигур речи. Маркун же редко выражает себя в тексте рассказа, совсем наоборот – то, что читатель узнает о нем, он узнает из актов чтения или актов письма героя.

Маркун нашел в книге листик и прочел, что он записал еще давно и забыл: «Разве ты знаешь в мире что-нибудь лучше, чем знаешь себя?» И еще: «Но ты не только то, что дышит, бьется в этом теле. Ты можешь быть и Федором, и Кондратом, если захочешь, если сумеешь познать их до конца, т. е. полюбить. Ведь и любишь-то ты себя потому только, что знаешь себя увереннее всего. Уверься же в других и увидишь многое, увидишь все, ибо мир никогда не вмещался еще в одном человеке». Пониже на листике было написано: «Ночь под 3-е февраля. Мне холодно и плохо. А вчера я видел во сне свою невесту. Но ни одной девушки я никогда не знал близко. Кто же та? Может быть, увижу и сегодня. Отчего мне никогда не хочется спать?» Маркун прочел и вспомнил, что больше он ее во сне не видел. От недавней болезни у него дрожали ноги и все тело тряпкой висело на костях. Но голова была ясна и просила работы. В нем всегда горела энергия. Даже когда он корчился в кошмарах, он помнил о своих машинах, об ожидающих чертежах, где им рождались души будущих производителей сил. Его мучило, если он находил ошибку, неточность и не мог сейчас же ее исправить. <…> Маркун вынул из печурки бумагу с чертежами, снял клопа со щеки мальчика и опять сел. <…> В углу бумаги Маркун написал: «Природа – сила, природа – бесконечна, и сила, значит, тоже бесконечна. Тогда пусть будет машина, которая превратит бесконечную силу в бесконечное количество поворотов шкива в единицу времени. Пусть мощь потеряет пределы и человек освободится от борьбы с материей труда. Чтобы вскинуть Землю до любой звезды, человечеству довольно одного моего мотора – станка»[136 - Платонов А. Маркун // Платонов А. Сочинения. Т. 1. Кн. 1. C. 141.].

Как и Апалитыч, Маркун – автопоэтический речевой образ, только речь его другая. В отличие от фигуры Апалитыча, ориентированной на использование первичной устности, Маркун – фигура, отмеченная в букальном смысле рукописным восприятием. Все, что мы узнаем о нем из процитированного вступительного пассажа, проистекает из его чтения собственных записей. В отличие от «Апалитыча» голос рассказчика не занимает автономной, временами оценивающей позиции в отношении героя, а редуцирован до модерации акта чтения героя («и прочел, что он записал»; «на листике было написано»; «Маркун прочел и вспомнил»; «В углу бумаги Маркун написал»).

А что, собственно, пишет Маркун?

Во вступительном пассаже читатель встречает три фразы. Первая – это цитата, которую Маркун «давно забыл», и которая представляет собой свободную вариацию на тему любви к дальнему, развиваемую Ницше в «Так говорил Заратустра» (1886)[137 - «Разве призываю я вас любить ближнего? Скорее я посоветую вам бежать от ближних и любить дальних! Выше любви к ближнему стоит любовь к дальнему и грядущему; выше любви к человеку – любовь к вещам и призракам. <…> Да будет для тебя грядущее и отдаленное причиной твоего нынешнего: в друге люби Сверхчеловека, как причину свою. Не о ближнем учу я вас, но о друге. …Так говорил Заратустра». – Ницше Ф. Так говорил Заратустра. М.: Прогресс, 1994. С. 85–86.]. Еще одна вариация любви к дальнему всплывает по ходу рассказа, на сей раз, правда, не из акта чтения, а из внутренней речи героя.

На постилке затрясся его маленький брат в пугающем сне. Маркун нагнулся над ним… Он опять сидел у лампы и слушал вьюгу за ставнями. Отчего мы любим и жалеем далеких, умерших, спящих. Отчего живой и близкий нам – чужой. Все неизвестное и невозвратное – для нас любовь и жалость. Совесть сжала его сердце и страдание изуродовало лицо. Маркун увидел свою жизнь, бессильную и ничтожную, запутанную в мелочи, ошибки и незаметные преступления. Он вспомнил, как этого маленького брата, который теперь бьется от страха во сне, он недавно столкнул со стола, и с той поры тот молчал, сторонился и закрывался от нечаянного быстрого взмаха его руки, думал, что будет опять бить[138 - Платонов А. Маркун. C. 143.].

В сознании героя Маркуна явно обыгрывается антитеза любви к ближнему и любви к дальнему как конфликт совести. Ницшеанская любовь к дальнему во влиятельной интерпретации русского философа Семена Франка трактовалась как этика героической борьбы против окружающей среды от имени прогресса и была воспринята «ницшеанским марксизмом» русских социал-революционеров[139 - Гюнтер Г. Любовь к дальнему и любовь к ближнему: Постутопические рассказы А. Платонова второй половины 1930?х гг. // Корниенко Н. (сост.) «Страна философов» Андрея Платонова: Проблемы творчества. Вып. 4. М.: ИМЛИ РАН, 2000. C. 306. Огромное влияние Ницше на творчество Максима Горького, на проявления ранней советской культуры, как и на соцреализм, освещалось в ряде исследований. Например: Rosenthal B. (ed.) Nietzsche in Russia. Princeton: Princeton University Press, 1986. В уже упоминавшемся утверждении Марка Штейнберга, что в пролетарских автобиографиях доминировали модели литературных персонажей, явно указывается на отмеченные ницшеанством, индивидуалистические компоненты коллективистского образования субъекта и их связь с просвещением рабочих. – Steinberg M. Proletarian Imagination. P. 95.].

Прямое, как и опосредованное через Горького и Луначарского, влияние Ницше на раннего Платонова уже было отмечено в ряде работ. Характерно, что первой записью в новой записной книжке, купленной двадцатилетним Платоновым в 1921 году, была цитата из «Заратустры».

«Бог умер, теперь хотим мы, – чтобы жил сверхчеловек». Ницше

Т.е.: Бог приблизься ко мне, стань мною, но самым лучшим, самым высшим мною – сверхмною, сверхчеловеком. Это просто «реализация Бога», как и все учение о сверхчеловеке[140 - Платонов А. Записные книжки. C. 17.].

«Реализацию Бога» как конституирование себя (собственного «Я») можно понимать здесь как увлеченную пропагаду идей богостроительства в их пролеткультовской версии. Тем не менее уже «Маркун» отчетливо показывает, что Платонов даже в ранней, «пролеткультовской фазе» весьма критичен по отношению к идеям Пролеткульта, а к «Заратустре» подходит с явной осторожностью. Хотя любовь к дальнему, инициированная актом чтения старой записи, и всплывает в сознании Маркуна в начале рассказа, однако эта тоска по любви к дальнему быстро перекрывается тоской по любви к ближнему. То, что платоновское восприятие Ницше избирательно, диалектично и отнюдь не апологетично, подчеркивал еще Д. Шепард[141 - Шепард Д. Любовь к дальнему и любовь к ближнему в творчестве А. Платонова // Корниенко Н. (сост.) «Страна философов» Андрея Платонова: Проблемы творчества. М.: Наследие, 1994. C. 249–254.]. Последний не только показывает, что антитеза любви к ближнему и дальнему характерна для формирования специфических героев-изобретателей Платонова со времен «Маркуна», но и указывает на генетическую (интертекстуальную) связь между Маркуном и «интеллектуальным» героем Федора Достоевского – человеком из подполья («Записки из подполья», 1864) и смешным человеком («Сон смешного человека», 1877)[142 - Шепард Д. Любовь к дальнему. C. 249. См. также: G?nther H. Das Goldene Zeitalter aus dem Kopf und aus dem Bauch (Die Utopieproblematik bei Dostoevskij und Platonov) // Zeitschrift f?r slavische Philologie. 1993. 53. S. 157–168. Кроме того, любовь к дальнему у Маркуна подчеркивает тот выделенный шрифтом опыт дистанции, который в концепции Уолтера Онга способствует новому виду точности при вербализации и развитии аналитического мышления. – Ong W. Oralit?t und Literalit?t. S. 105.].

Вторая фраза, которую читает Маркун, представляет собой автокомментарий к любви к дальнему и упоминает датированный третьим февраля сон Маркуна о его будущей невесте. Короткая цитата заканчивается вопросом: «Отчего мне никогда не хочется спать?» Бессонница героя или зыбкий баланс между сном и явью усиливается речью рассказчика, который описывает горячечный бред Маркуна. В бреду Маркун придумывает и свою машину.

Третья фраза, которую Маркун в полудреме записывает на чертеже своей машины, представляет собой натурфилософское и культурно-теоретическое уравнение: «Природа – сила, природа – бесконечна, и сила, значит, тоже бесконечна. Тогда пусть будет машина, которая превратит бесконечную силу в бесконечное количество поворотов шкива в единицу времени». Предназначение машины Маркуна состоит в том, чтобы путем неограниченного генерирования энергии освободить людей от работы и «борьбы против материи», то есть воспроизводит центральный мотив публицистики Платонова 1920?х годов.

Машина в контексте этого мотива освобождения – или искупления – часто фигурирует как в собственном смысле слова «глобальная» или «универсальная» метафора. Например, в статье «Ремонт земли», опубликованной в июне 1920 года, где Земля понимается как машина для производства продуктов питания[143 - Платонов А. Ремонт земли // Платонов А. Сочинения. Т. 1, 1918–1927, кн. 2: cтатьи / Сост. Н. Корниенко. М.: ИМЛИ РАН, 2004. C. 25–26.]. Создание машины у Платонова замещает новое сотворение мира или выступает как автопоэтическое сотворение нового человека:

Есть машина. Что она такое? Это чудо, первое и последнее, чудо работы человека. Машина трудом создана и труд производит. Она не только брат наш – она равна человеку, она его живой удивительный и точный образ[144 - Платонов А. Да святится имя твое // Платонов А. Сочинения. Т. 1. Кн. 2. C. 39–40.].

Тем самым метафора машины коннотируется двояким образом: как квазисакральный артефакт и как творение человека, созданное «по его образу и подобию». В рамках сформулированной Платоновым в «Пролетарской поэзии» эстетической программы, которая хочет понимать создание машин как пролетарскую поэзию, перенос этой концепции в прозу кажется секуляризованным актом творения. И поэт машин Маркун находится гораздо ближе к романтическому идеалу гения и поэта, чем Апалитыч, устный рапсод. Маркун – первый прототип героя как создателя машин в прозе Платонова, который буквально понимает его творчество как поэзию:

Маркун любил чертежи больше книги. В этой сети тонких кривых линий, точных величин, граней и окружностей дрожала оживляющая сила машин. Он раз написал линиями песню водяного напора. Он вычертил с линейкой и циркулем эту бурю линий и повесил на стену. Когда он спросил у одного друга объяснения чертежа, тот не понял и отвернулся. А у Маркуна от этого чертежа волной поднималась музыка в крови[145 - Платонов А. Маркун. C. 142.].

И следующий герой-изобретатель ранней прозы Платонова – Игнат Чагов из короткого рассказа «В звездной пустыне», опубликованного в 1921 году, романтический, без устали творящий, мыслящий и чувствующий в масштабах вселенной образ – характеризуется как поэт, создающий машины[146 - Платонов А. В звездной пустыне // Платонов А. Сочинения. Т. 1. Кн. 1. C. 176–181. Томас Сейфрид подчеркивает, что этот рассказ, который на первый взгляд кажется неловкой попыткой вплести в действие символическое клише поэтики «Кузницы» (борьбу сознания против космоса), при ближайшем анализе являет целый ряд инновативных для эволюции прозы Платонова приемов и позволяет вставить их в контекст «протосоцреализма». – Сейфрид Т. Платонов как прото-соцреалист // Корниенко Н. (сост.) «Страна философов» Андрея Платонова: Проблемы творчества. М.: Наследие, 1994. C. 145–154. Подробный нарратологический анализ этого короткого рассказа см. в: Hodel R. Erlebte Rede. S. 30–42.].

У Маркуна и Чагова бросается в глаза тесная связь (технологического) изобретения, поэзии и музыки. Указание на то, что Маркун любит технические чертежи больше, чем книги, отсылает к внутреннему конфликту культа гения, характерного для европейского Ренессанса. Eще и в XVII веке литераторы утверждали свою монополию на распределение славы и бессмертия, оберегая эксклюзивное верховенство artes liberalis от конкуренции динамически развивающихся artes mechanicae, в том числе живописи. «Живопись – так, наконец, разрешился спор, – настолько же превосходит поэтическое искусство, насколько орган великолепного чувства – глаз – превосходит ухо»[147 - Zilsel E. Die Entstehung des Geniebegriffes. Ein Beitrag zur Ideengeschichte der Antike und des Fr?hkapitalismus. T?bingen: Mohr, 1926. S. 151.].

Спор между глазом и ухом как переход от устного к письменному восприятию и кодированию языка обрел свою манифестацию в платонической философии и учении об идеях, как неоднократно подчеркивал Уолтер Онг[148 - «Платоновское изгнание поэтов из его государства означало на деле атаку на устаревший, формульный, паратакcический, устный способ мышления, закрепленный Гомером. <…> Введя фонетический алфавит, греки достигли новой ступени абстрактного и аналитически визуального кодирования неустойчивого мира звука. Это завоевание уже несло в себе свои позднейшие абстрактно-интеллектуальные последствия». – Ong W. Oralit?t und Literalit?t. S. 34.]. Так и Маркун (как и Чагов) – речевой образ, сильно ориентированный на визуальное и связанное с письменностью восприятие, в отличие от рапсодической речи Апалитыча, провинциального Гомера. Маркун, напротив, идентифицирует себя в своих внутренних монологах с Архимедом, который в истории техники так же репрезентирует письменно-аналитическую революцию мышления, как Платон в философии.

– Архимед, зачем ты позабыл землю, когда искал точку опоры, чтобы под твоей рукой вздрогнула вселенная? Эта точка была под твоими ногами – это центр земли. Там нет веса, нет тяготения – массы кругом одинаковы, нет сопротивления. Качни его – и всю вселенную нарушишь, все вылетит из гнезд. Земля ведь связана со всем хорошо. Для этого не нужно быть у земного центра: от него есть ручки-рычаги, они выходят по всей поверхности. Ты не сумел, а я сумею, Архимед, ухватиться за них. Сильнейшая сила, лучший рычаг, точнейшая точка – во мне, человеке. Если бы ты и повернул землю, Архимед, то сделал бы это не рычаг, а ты. Я обопрусь собою сам на себя и пересилю, перевешу все, – не одну эту вселенную[149 - Платонов А. Маркун. C. 142.].

В этом пассаже посредством антропоморфной и автопоэтической метафоризации Архимедова принципа рычага становится ясна склонность раннего Платонова гуманизировать механику, а понятие человека, наоборот, – механизировать. Телеология этого метафорического действия рычага ориентирована на переворот творения – мир должен быть вывернут из петель.

Внутренние монологи Маркуна характерно раскрывают его проникнутую диссоциирующим опытом письма интровертированную природу, в отличие от вещаний Апалитыча, циркулирующих только в социальной интеракции. Внутренний научный спор, который Маркун ведет с Архимедом, тоже есть традиционный жанр научной коммуникации, основанной на письменности: «Чуткое аналитическое пристрастие к диспуту, которому предавались в средневековых университетах и которое в нашем веке осталось в обычае ученых, было делом мыслителей, чей разум изощрился в обращении с письменными текстами, через чтение и устные или письменные комментарии»[150 - Ong W. Oralit?t und Literalit?t. S. 106.].

Остатки устности, которые продолжают присутствовать и в письменно кодированых коммуникативных системах – таких, как наука, – требуют развивия особых сказовых приемов для репрезентации в художественной прозе.

– Если устроить двигатель, – думал Маркун, – вырабатывающий в секунду определенную величину энергии; если связать с ним непосредственно одним валом другой двигатель, дающий в ту же секунду энергию в два раза большую против первого двигателя, и если давать им неограниченное количество естественных сил (воды, ветра), то тогда общая работа этой пары моторов будет такова: вращение сначала будет соответственно работающей естественной энергии в первом малом моторе, потом увеличится в два раза, так как второй мотор одновременно съедает естественных двигающих сил в два раза больше. Но первый мотор тогда тоже начнет потреблять силы в два раза больше против первого момента своей работы, иначе говоря, он заработает с мощностью второго мотора[151 - Платонов А. Маркун. C. 142–143.].

Внутренний сказ, которым аукториальный рассказчик передает мысли Маркуна, ориентируется не на устную речь, а на научно-технический язык. Это сильно напоминает немое или тихо зачитываемое задание из учебника физики – модус мышления, который формирует мировосприятие героя и в который переходят его внутренние монологи. Внутренний монолог Маркуна в принципе представляет собой расчет его машины, однако он функционирует по сравнению с первым философско-литературным пассажем как решительно чужая речь. То есть если «обычный» сказ (как, например, в «Апалитыче») инсценирует устную речь героя, который стремится имитировать образец литературного языка, то технологический сказ имитирует в «Маркуне» (математически-технический) абстрактный образец языка науки.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
5 из 10