– Стреляю из лука перепелов в степи под Феодосией, за Сарыголом, – усмехнувшись, ответил Грин. – Для пропитания.
Нельзя было понять, – шутит ли он или говорит серьезно. Он встал, попрощался и вышел прямой и строгий. Он ушел навсегда, и я больше никогда не видел его. Я только думал и писал о нем, сознавая, что это слишком малая дань моей благодарности Грину за тот щедрый подарок, какой он бескорыстно оставил всем мечтателям и поэтам.
– Большой человек! – сказал Новиков-Прибой. – Заколдованный. Уступил бы мне хоть несколько слов, как бы я радовался! Я-то пишу, честное слово, как полотер. А у него вдохнешь одну строку – и задохнешься. Так хорошо!
Новиков-Прибой разволновался и тоже отказался ехать на проводы «Товарища».
– Только сердце себе буравить, – сказал он сердито.
Пришла очередь Зузенко. Он подмигнул мне и сказал, что согласился бы идти на «Товарище» капитаном. Приезжать же ему, старому морскому волку, на корабль в качестве «щелкопера» неуместно. Обойдутся и без него.
Тогда Женька Иванов предложил ехать мне[6 - Отчет отца о празднике (за подписью «К П.») был помещен в журнале «Рабочий водного транспорта» (1923, № 51). Вот несколько фрагментов очерка:ПОД СИНИМ ВЫМПЕЛОМ(Фрагменты)Авто, дыша теплом и маслом, мчит нас по пустынным, поросшим травою проспектам Петрограда к черно-синей ветреной Неве.Намостах бьет в лицо свежий ветер с залива и в солнечном тумане вдоль гранитных берегов играют сотнями флагов суда Балтийского госпароходства. Сегодня – годовщина пароходства, праздник моря, праздник балтийских торговых моряков. Около здания госпароходствавстречают гостей моряки, – сожженные солнцем и ветром, спокойные, радушные, и солнце играет светлым, весенним золотом на их шевронах и крепком, кофейном загаре.С набережной идем в Петроградский райкомвод. На безлюдном, широком проспекте – особняк в английском стиле. Внутри – ряд светлых, чистых, блещущих лакированными палисандровыми стенами комнат, залы, библиотека, морские плакаты и картины, и за окнами – густой, прохладный сад. И во всем, в каждой мелочи, виден чей-то вкус, видна большая культурность и забота о своем «Морском доме».Особенно поражает Петроградский райкомвод своей чисто морской чистотой и уютом москвичей, привыкших к прокуренным, темным, тесным канцеляриям, напоминающим… какие-то затхлые «воинские присутствия». Почти во всех комнатах Петроградского райкомвода, на стенах – прекрасные модели судов и пароходов-«Товарищ» (бывш. «Лауристон») – отчасти виновник сегодняшнего торжества. Это первое судно, отправляющееся после революции в кругосветное плавание… «Товарищ» строен, высок и блещет чистотой. На палубе под лениво подымающимися на ветру флагами – пестрая толпа моряков, иностранных матросов с душистыми трубками в зубах, родственников экипажа «Товарища», просто любопытных детей. Сегодня все – гости моряков, и старший помощник и вахтенные у трапа осторожно проводят по шатким мосткам радостную и изумленную детвору.Команда выстроена на баке. Все – загорелая молодежь и среди нее – женщина, штурман дальнего плавания, идущая в этот рейс «на практику» простым матросом. Старший помощник говорит, что она прекрасно лазает по вантам, – пожалуй, лучше мужчин, – и первая бросается исполнять самые тяжелые работы, – подавать бейфут и т. п. Ученики говорят с ней по-товарищески, и на их лицах я не заметил ни тени той усмешки и недоброжелательства, которое преследует всегда женщин-пионерок, – «лезет, мол, баба не в свое дело».Старшие моряки и товарищи напутствуют молодых моряков… Во время речей, все время празднества на корабле трещат киноаппараты и затворы кодаков. Севзапкино боится пропустить каждый, даже незначительный штрих этого своеобразного морского праздника.]. И сам тоже вызвался ехать.
Мы выехали на следующий день.
Я первый раз в жизни ехал на север. Уже в поезде за Тверью я почувствовал величавость его лесов, тусклого неба и равнин, озаренных бледным солнечным светом.
В детстве я читал у Пушкина, что «город Петра» возник во тьме лесов, среди чухонских болот. Потом это представление забылось. Его вытеснила сложная история города, его торжественная архитектура, постоянное присутствие здесь сотен замечательных людей.
Еще не зная Петербурга, я видел его их глазами.
Поколения писателей, поэтов, художников, ученых, полководцев, моряков и революционеров, прекрасных девушек и блестящих женщин сообщали полуночной столице облик героический и почти нереальный. По милости писателей и поэтов Петербург был населен призраками. Но Для меня они были так же реальны, как и окружающие люди.
В глубине души я верил, что Евгений Онегин, Настасья Филипповна, Незнакомка и Анна Каренина жили здесь на самом деле и этим обогатили мое познание Петербурга. Нельзя себе представить Петербург без этого сонма сложных и привлекательных лиц.
Я был уверен, что в Петербурге жизнь реальная и жизнь, рожденная воображением, сливаются неразрывно.
Я чувствовал на расстоянии его притягательную силу. Как будто в светлом воздухе и блеске ночей именно со мной должны были совершиться всякие события, похожие на те, что действительно происходили в этом городе и навек запомнились людям.
Поэтому, подъезжая к Ленинграду, я волновался так сильно, что просто оглох, не слышал вопросов, обращенных ко мне, и вообще был похож на одержимого.
Город появился как видение, созданное из мглистого воздуха. Дымка лежала в далях его проспектов. Сквозь нее бледно светила легендарная игла Адмиралтейства. Над Невой покачивался слюдяной солнечный блеск и пролетали легкие ветры со взморья.
Линии величественных зданий (я сразу понял, что таких архитектурных чудес нет больше нигде на свете) были чуть размыты северным воздухом и приобрели от этого особую выразительность.
На Невском проспекте меж влажных торцов пробивалась свежая трава. Ленинград был в тот год совершенно бездымен, чист. Почти все его заводы бездействовали.
Мы ехали с Ивановым с вокзала на Васильевский остров на стареньком форде. Я боялся, что Иванов начнет болтать и мне придется прислушиваться к его словам и отвечать на них. Но он оказался молодцом! Он молчал и только, прищурившись, смотрел вокруг.
Сотни раз до этого я читал и слышал слова «На берегах Невы». Но я, конечно, не понимал, что это значит, пока со взлетающего длинного моста не грянул в глаза величавый разворот дворцов и не сверкнула синева обветренной Невы.
Над царственным простором горело солнце и цепенела тишина. Даже не тишина, а нечто большее – великая немота этого великолепия.
Очень легко дышалось. Может быть, потому, что воздух непрерывно соприкасался со смолой сосновых торцов и запахом лип. Здесь они казались такими темными, как нигде в мире. Особенно липы в Летнем саду.
Мы вышли из машины около Морского корпуса. По кривым, осевшим от времени огромным плитам мы поднялись в здание корпуса, в холодный парадный зал. Там шло собрание моряков в связи с отплытием «Товарища».
Иванов шепнул мне, что этот зал – единственный в мире потому, что он подвешен к стенам на огромных корабельных цепях. Я ему не поверил. Я не видел никаких цепей, но все же пытался уловить едва заметное качание паркетного пола. Если зал действительно подвешен, то он должен был бы качаться.
Но зал стоял твердо, не шелохнувшись. Женя познакомил меня с рыжим веселым стариком – знаменитым парусным капитаном и морским писателем Лухмановым. Он подтвердил, что зал Морского корпуса действительно висит на цепях, и беспечно сказал, что в этом нет ничего удивительного.
Для меня же все вокруг было удивительным – и зал, и морские эмблемы на его стенах, и большие, блещущие сухим лаком модели кораблей, стоявшие на подставках вдоль стен.
Я сидел невдалеке от модели старого линейного корабля, очень пристально всматривался в него (модель стояла на уровне окна), и, должно быть, поэтому у меня в глазах вдруг что-то сместилось и дрогнуло. И вот уже этот линейный корабль уплыл за окно и оказался стоящим на якоре посреди Невы. Флаги его трепетали от ветра. Корабль кланялся жерлами старинных пушек – каронад, глядевших из люков.
Прикрыв его на минуту дымом, прошел буксирный катер. Корабль закачался на волнах от катера, чертя бушпритом зигзаги по небу – то выше, то ниже Исаакиевского собора, видневшегося на другом берегу. Этот оптический обман радовал меня, как неожиданное возвращение детских моих ощущений.
Жестокое сожаление, даже досада охватила меня. Я был совершенно уверен, что не имею права видеть все это великолепное зрелище только один.
Всю жизнь я испытывал непоправимое сожаление, когда бывал один вдалеке от любимых людей – среди опаленных островов Эгейского архипелага, у берегов Сардинии, в темном и искристом Тирренском море, в феерическом блистании ночных парижских бульваров, во вписанном в туман и блеклую листву платанов: Эрменонвиле, где умер Жан-Жак Руссо, на «плянтах» Кракова и в рыбачьих городках Болгарии, пропахших инжиром и «ясным» вином.
Иванов окликнул меня. Надо было идти на «Товарища». Он стоял, расцвеченный флагами, у гранитной набережной.
На его палубе на длинных столах был сервирован обед. Столы были усыпаны полевыми цветами и обыкновенной травой.
Перед обедом Лухманов позвал Женю Иванова и меня в низкую темноватую каюту с дубовыми стенами, достал из шкафчика зеленую пузатую бутылку и налил всем какой-то адской жидкости. Она сожгла мне горло. Я сразу же пропитался до самых костей вяжущей горечью.
Поэтому, когда я вышел из каюты, Нева качнулась и чуть не сбила меня с ног. Шпиль Петропавловской крепости провел по небу размашистую дугу, а проходивший мимо катер показался мне дельфином. Он пенился, нырял, трубил в рог, от его борта водопадами летели радуги.
Я был пьян от одного стаканчика этой жидкости.
– Однако вы здорово надрались, – сказал мне Иванов. – Как в Одессе на даче капитана Косоходова. Помните?
Я помнил, конечно, но сейчас я не хотел вспоминать об Одессе. Довольно с меня Ленинграда. У меня от него началось сердцебиение.
Иванов обиделся за Одессу, но, по-моему, совершенно напрасно. Одесса – Одессой! Пусть живет, грохочет дрогами биндюжников, засоряет портовую воду арбузными корками, острит и хохочет, чадит жареными кабачками. Каждому свое!
Сейчас в меня вошел новый магический мир. Мне надо было привыкнуть к нему и вернуть потерянное спокойствие.
Бесплатный табак
Есть целые полосы жизни, о каких не хочется вспоминать. И не потому, что с ними связаны какие-нибудь наши ошибки, несчастья или неудачи. В неудачах, как говорил мой отец, тоже бывают хорошие стороны.
Нет, не из-за этих причин мне не хочется иной раз возвращаться памятью к прошлому. Вспоминать о некоторых годах нет охоты потому, что они ничего не прибавили к тому представлению о настоящей жизни, какое существует у каждого из нас. Наоборот, они даже урезали это представление.
Таким плохим было время, когда я ушел летом 1924 года из газеты «На вахте» и перешел на работу в телеграфное агентство РОСТА[7 - Сохранилось множество кратких рабочих заметок отца, сделанных им для РОСТА и ТАСС. Все они выполнены на фирменных бланках, и все они шли в печать без подписи автора. Я выбрал лишь одну из его заметок, наиболее мне близкую по профессиональным интересам.КОРБЮЗЬЕ ОБ СССР(Фрагменты)Знаменитый французский архитектор Корбюзье после поездки по СССР выпустил книгу под названием «Новый дух».В главе «Парижская температура и московская атмосфера» Корбюзье особенно много пишет о своих московских впечатлениях…Москву Корбюзье называет «фабрикой планов», «обетованной землей техников». Все, что происходит в Москве, он характеризует словами: «то, что приносит прогресс». Архитектура развивается бурно. Много молодых архитекторов – масса изобретательности. Из всех архитектурных проектов брызжет радость и юность. «Это особенно поражает нас – говорит Корбюзье, – подавленных академизмом».]. Туда меня затащил Фраерман, переехавший в Москву из Тифлиса.
Поначалу я зарабатывал в РОСТА очень мало. Я все еще жил в Пушкине и никак не мог устроить свою жизнь более сносно. Каждый месяц у меня дней за десять до получки кончались деньги. На еду еще кое-как хватало, но на папиросы не оставалось ничего.
Беспрерывно «стрелять» папиросы у друзей и знакомых было неловко и в конце концов невозможно. У этого занятия тоже был свой предел.
Тогда я совершенно неожиданно открыл простой и бесплатный способ добычи табака.
Я выходил в Пушкине к полотну Северной железной дороги и шел вдоль путей, подбирая все окурки и так называемые «бычки», выброшенные пассажирами из окон вагонов. По пути от Пушкина до Клязьмы за какие-нибудь три километра я обычно набирал до двух сотен окурков.
Постепенно у меня накопились ценные наблюдения и над окурками и над курильщиками.
Некоторых курильщиков я презирал, а к другим, правда, немногим, чувствовал симпатию и благодарность.