– Оставьте?! Уж очень умны вы стали, а мы глупы. Что «оставьте»? Вы думаете, она не из-за этого молодца вам-то отказала? Глупы вы, мужчины, как втюритесь, я посмотрю! Все он, Вязников-то, умник петербургский… Он книжки носил да потом это вместе и в Петербург сманил! Я давно ее предупреждала, а она: ах, тетенька! Вот теперь и «ах, тетенька!». Кто-то умен был!
При имени Вязникова лицо Григория Николаевича сделалось мрачно, в сердце у него что-то больно заныло.
Как нарочно в эту минуту ему припомнилось, что Жучок не очень-то одобрительно отзывался в письмах о Вязникове и, между прочим, писал, что он часто бывает у Леночки и, кажется, имеет на нее большое влияние.
– Я говорила тогда отцу: не пускай ты ее в Петербург. Доброму-то там не научится, а только коммуны разные, мерзость всякая… слава богу, пишут, ну, а он, как известно, первый потатчик!.. И хоть бы братьев слушала! Как можно: мы всех умней. Вот и умней. А она-то, глупенькая, доверчивая… и в самом деле вообразила, что Вязников-то имеет намерения, как следует благородному человеку. Да разве он серьезно, что ли? Еще здесь бывши, он все к Смирновым шатался… Знает, где приданое, небось не дурак, на Ваську-то не похож, на блажного! Ну, а глупую отчего же и не облестить. Сама лезла, видно. Долго ли до греха…
Григория Николаевича всего передернуло при этих намеках. Он с презрением взглянул на Марфу Алексеевну и резко проговорил:
– Как вам не стыдно, Марфа Алексеевна, клеветать на Елену Ивановну? Вы все вздор городите. И тот, кто вам эти пакости сообщает, тот подлец!
– Да вы-то что вскинулись? Он же! Его, как дурака обвели, а он на меня же! Вы, сударь, потише. Сделайте одолжение. Она-то мне – кровь, а вам что? Была, батюшка, невестой да сплыла. Клевещут! Стану я на родную племянницу клеветать. Язык у вас вовсе мужицкий. То-то за вас и Леночка даже не пошла! Брат родной ее пишет… брат!.. Понимаете ли? Каково-то отцу, отцу-то каково! – ныла Марфа Алексеевна.
– Что ж он пишет? – спросил Григорий Николаевич.
– Что пишет?! Так вам и скажи. И без того сраму довольно.
– Марфа Алексеевна… Вы того… лучше скажите! Я знать хочу! Слышите! – проговорил Лаврентьев.
Марфа Алексеевна испуганно взглянула на Лаврентьева. Лицо его было бледно и искажено страданием, губы дрожали.
– Да вы, Григорий Николаевич, что ж так глядите?.. Я вам все расскажу… Вы, я знаю, сору из избы не вынесете, я знаю вас. Человек вы верный и любит? Леночку. Читайте сами!
Григорий Николаевич схватил письмо и стал читать. В письме этом брат Леночки сообщал о странных отношениях между Вязниковым и Леночкой и выражал опасения, что сестра кончит очень скверно и сделается, если не сделалась, любовницей Вязникова. Она влюблена в него, как дура, а он, конечно, не женится на ней и бросит. Случайно он уверился в своих предположениях, но путаться в эти дрязги не намерен, тем более что сестра ему не доверяет, но он считает долгом предупредить и пр.
– Пакость какая! – с омерзением проговорил Лаврентьев. – Хорош брат! Марфа Алексеевна! Если вы любите старика, не показывайте ему этой мерзости! И вы могли поверить?
– Невероятного-то немного! Точно нашу сестру трудно уверить.
– Да разве Вязников… подлец? Да нет… Елена Ивановна…
– И не подлецы увлекутся, а потом и бросят. Мало ли примеров.
– Нет, это все вздор!.. Чепуха!.. Не может быть! Не сказывайте же старику. Бога побойтесь! – упрашивал Григорий Николаевич.
Она дала слово, и Лаврентьев ушел от нее совсем мрачный и расстроенный. В тот же вечер он уехал в Петербург, решившись узнать в чем дело и, если нужно, вступиться за оскорбленную Леночку и наказать негодяя.
«Нет, это вздор! – повторял он, утешая себя. – Она сказала бы мне, когда отказывала, если бы любила этого Вязникова». Однако слова тетки сделали свое дело. Ненависть к Николаю уже охватила все его существо, и он считал его теперь виновником своего одиночества и несчастия Леночки.
IX
Александр Михайлович Непорожнев, худощавый, низенький господин с маленьким, смуглым, приятным лицом, обросшим черными волосами, и черными светящимися глазами, сидел в старом, запятнанном, военном пальто с засученными рукавами, у большой лампы, привинченной к краю рабочего стола, и, напевая фальшивым тенорком арию из «Руслана» [67 - …ария из «Руслана»… – «Руслан и Людмила» (1842) – опера М.И.Глинки (1804-1857).], препарировал распластанную на дощечке зеленую лягушку.
Большая комната, в которой он работал, сразу свидетельствовала о профессии хозяина. Огромных размеров рабочий стол, занимавший большую часть кабинета, был заставлен различными инструментами, препаратами, электрическими приборами, банками, бутылями и ящиками. В одних банках шлепались лягушки, в других неподвижно лежала целая груда их, в третьих хранились в спирту различные органы животных. В двух клетках сидели кролики с вытаращенными красными глазами и заяц с перевязанным горлом; на краю стола, в ящике, устланном сеном, смирно лежала маленькая собачонка с обмотанной головой и, уткнувши морду в лапки, глядела умными, несколько томными глазами на доктора. Несколько шкафов с книгами, письменный небольшой стол да несколько стульев составляли остальное убранство комнаты. В ней стоял тяжелый, особенный запах. Пахло спиртом, животными и табаком.
Доктор отбросил на стол дощечку с лягушкой, хлебнул глоток чаю и посмотрел было на банку с живыми лягушками, как раздался сильный звонок, и через минуту на пороге появилась плотная фигура с косматой головой. Доктор взглянул и бросился навстречу Лаврентьеву.
– Когда приехал? Какими судьбами занесло тебя в подлый Питер? Ого! Поседел-таки порядочно! – весело говорил Непорожнев после того, как облобызался с приятелем и усадил его на диван. – Надеюсь, у меня остановишься? Место-то есть. Не здесь, не думай! У меня рядом еще комната!
– Нет, брат, я у Знаменья пристал!
– И тебе не стыдно, Лаврентьев! Завтра ко мне тащи чемодан.
– Да я, видишь ли, не знал, один ли ты.
– Думал, с дамой какой, что ли? Нет, брат, я без дамы, больше вот с этой тварью! – улыбнулся он, указывая на банки.
– Все потрошишь?
– Потрошу.
– Любезное, брат, дело. А вонь, одначе, у тебя, Жучок! – проговорил Григорий Николаевич, поводя носом. – С воздуха сильно отшибает.
– Попахивает! – рассмеялся Жучок. – А мы пойдем-ка в другую комнату.
– И в Питере у вас везде вонь!
– Нельзя, брат… Столица! Тебе после твоей Лаврентьевки, чай, с непривычки.
– Пакостно! А пес-то что это у тебя обвязан? Нешто пытал его? – спрашивал Лаврентьев, подходя к столу.
– Пытал!
– И зайчину тоже? Эко у тебя, Жучок, всякой пакости!
Они перешли в соседнюю комнату и уселись за самоваром.
– Ну, как живешь, дружище? – участливо спрашивал доктор, наливая чай. – Что, как дела?
– Мерзость одна…
– А что? Кузька вас донимает?
– Всякой, Жучок, пакости довольно! Иной раз тоска берет!
– Гм! А ты, Лаврентьев, на вид-то неказист! – проговорил доктор, разглядывая пристально Лаврентьева. – Лицо у тебя неважное. Осунулся, глаза ввалились. Здоров? А то не спал, что ли, дорогой?
– Самую малость.
– Отоспишься! Ты ром-то пьешь?
– Люблю временем! – промолвил Григорий Николаевич и, отпив полстакана, долил его ромом. – Иной раз выпиваю, Жучок! – как-то угрюмо прибавил Лаврентьев.
– Что так?
– Да так. Тоска подчас забирает!
– Хандрить-то, значит, не перестал, – тихо промолвил доктор, посматривая на приятеля. – Надолго приехал?