Оценить:
 Рейтинг: 0

На меже меж Голосом и Эхом. Сборник статей в честь Татьяны Владимировны Цивьян

Год написания книги
2012
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 >>
На страницу:
13 из 17
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Как гондола, так и слово кашина (cascina) используется как полноценное русское слово для обозначения известного флорентийского парка на берегах Арно: LeCascine(Ле Кашине, Кашины). Блок его склоняет (например, в Кашинах) и применяет в родительном падеже на рифменной позиции: «По ком томился я один / Любовью длинной, безнадежной, / Весь день в пыли твоих Кашин?» (Флоренция, ты ирис нежный…, 1909).

В стихах Блок акцентирует и правильное ударение фамилии Медичи: «В мраморном этом гробу меня упокоил Лаврентий / Медичи, прежде чем я в низменный прах обращусь» (Эпитафия Фра Филиппо Липпи, 1914) и применяет также правильное ударение топонима Фьезоле и указывает его в стихе: «В нагорном Фьезоле когда-то» (Фьезоле, 1909). Что касается фамилии Медичи, то по образцу Кашины Блок ее склоняет: «Ты пышных Медичей тревожишь…» (Флоренция, 1, 1909). По-русски фамилия чаще всего транскрибировалась на французский манер: Медисис.

Обращает на себя внимание также и то, что имя Лоренцо Медичи Блок переводит как Лаврентий Медичи. Аналогично соседствуют формы Филипп и Филиппо Липпи.

Очевидно, решение оставлять в стихах некоторые итальянские слова в латинице подсказано визуально-поэтической функцией. Имеются в виду прежде всего два заглавия Девушка из Spoletoи MadonnadaSettignano. Данное решение придает тексту особый характер цитаты, документальности, особенно если учесть, что, например, в стихотворении Вот девушка, едва развившись (1909) в стихотворном тексте применяется форма Сеттиньяно а в указании даты и места: «15 мая 1909. Settignano».

В других случаях включение латиницы имеет, очевидно, другую функцию. В стихотворении Флоренция, 1, читаем: «O, Bella, смейся над собою, / Уж не прекрасна больше ты!» Здесь итальянское слово явно противопоставлено русскому «не прекрасна». Итальянское слово обозначает прошлое, мнимое, преходящее. Одновременно воспринимается как намек на поэму Аполлона Григорьева Venezialabella. Учитывая известную любовь и интерес Блока к творчеству Григорьева, намек отнюдь не случаен, о чем можно догадаться, например, по соотношению между определением «Флоренция Иуда» и «вероломностью» Венеции: ср. у Григорьева: «…везде вставала, / Как море, вероломная в своем / Величии Labella…» В обоих случаях присутствует романтическое отождествление красоты и коварства.

В стихотворении Перуджия (1909) встречаем другое итальянское выражение: «Questasera… монастырь Франциска…» Здесь – жанровая картина, приглашение на свидание. Вообще Блок проявляет большой интерес к бытовым картинкам и в мемуарных записях Молнии искусства передает итальянские слова в уловленном им местном говоре: buonaseire… Spoleito… Тут явная попытка передать местную речь и особую длину подударных гласных.

Что касается поэтической функции итальянских слов (главным образом имен и топонимов), то у Блока, как и в традиции русской поэзии XIX века, они выступают как слова-сигналы и играют особую эстетико-семантическую роль в рифменной позиции[67 - Что касается типологии рифмы Блока, см.: Гаспаров.], следовательно, тяготеют к концу стиха. В некоторых случаях рифма приобретает особый семантический вес. Возьмем, например, стихотворение Равенна (май-июнь 1909). Уже первая рифменная пара: бренно / Равенна по своему оксиморонскому характеру содержит смысловое ядро всего текста[68 - См. аналогичную рифму у Вяч. Иванова: Равенна/ забвенна.]. Дальше рифмы залы / Галлы и обиды / Плакиды подтверждают тенденцию (здесь имя «Галла Плакида» разделяется в образовании двух разных симметричных стихов: «Чтоб черный взор блаженной Галлы» и «Чтобы воскресший глас Плакиды»). Отметим, что передача имени жены императора Констанция III, GallaPlacidia, у Блока не соответствует современным правилам (Галла Плацидия). Что касается имени Данте, то Блок предпочитает традиционную форму перевода с французского: «Тень Данта с профилем орлиным». И, наконец, что касается Теодориха, то здесь применена обычная для русского языка форма Теодурих, которая дважды в окончании стиха рифмуется со словом море.

Тот же принцип используется Блоком в таких рифмах, как: Перуджино / корзину; записка / Франциска; один / Кашин; печали / Италии; взоры / синьора; горы / синьоры; канцоной / бессонной; когда-то / Беато; Сиена / измена; влюбленный / Мадонны.

Из этих пар рифма Сиена / измена сильно семантизирована, учитывая определение «лукавая Сиена» и стихи: «Вероломство и измена – / Твой таинственный удел!» (Сиена, 7 июня, 1909). Чуть ниже изысканно обыграно двойственное значение слова Мадонна, как Богоматерь и как женственный идеал поэзии сладостного нового стиля: «И томленьем дух влюбленный / Исполняют образа, / Где коварные Мадонны / Щурят длинные глаза». Рифма печали / Италии тоже играет определенную семантическую роль, если учесть весь контекст стихотворения и, в частности, двустишие: «В черное небо Италии / Черной душою гляжусь» (Флоренция, 4).

Остальные рифмы носят чисто жанрово-бытовой и шутливый характер. В особенности это относится к рифмам Перуджино / корзину; записка / Франциска, которые подчеркивают главные элементы бытовой любовной сценки: «Там – в окне, под фреской Перуджино, / Черный глаз смеется, дышит грудь: / Кто-то смуглою рукой корзину / Хочет и не смеет дотянуть… // На корзине – белая записка: / «Questa sera… монастырь Франциска…» (Перуджия, июнь 1909).

Если перейти к итальянским стихам Николая Гумилева, то здесь наблюдаются практически те же тенденции, что и у Блока. Кратко перечислим их: а) тенденция включать итальянские имена и топонимы в рифменную позицию; б) нерелевантность фонической разницы итальянских слов с одной и двойными согласными; в) некоторая свобода в отношении итальянского ударения.

Приведем теперь несколько примеров с именами собственными: а) Буонаротти / плоти (Фра Беато Анджелико, 1912)[69 - Здесь же Рафаэль/ хмель. Как у Блока для имени Дант, употребляется традиционная форма передачи имени художника на французский манер. У Городецкого, например, желез / Веронез (Мучения св. Юстины, 1912). Фамилия Веронезе тоже прочитана «по-французски».]; громы / Содомы; равнины / Уголино (Пиза, 1912); Сицилию / Виргилию; обычай / Беатриче (Отъезжающему, 1913); Данта / Леванта (Какая странная нега, 1916); двери / Алигьери; объята / Торквата (Ода Д’Аннунцио к его выступлению в Генуе, 1915). Здесь первая рифма имеет явный семантический подтекст. Приведу всю строфу:

Пускай велик небесный Рафаэль,
Любимец бога скал, Буонаротти,
Да Винчи, колдовской вкусивший хмель,
Челлини, давший бронзе тайну плоти.

Понятие плоти, которое синтагматически относится к Челлини, на парадигматической оси распространяется на Микеланджело, и в этом сильнее проявляется оппозиция между вещественной скульптурой и «плотской» живописью Буонарроти и живописью небесного Раффаэлло. Стремление к семантизированной рифмовке – явная черта эпохи, ср. у В. Комаровского рифму: Савонаролою / Прокридой голою (И ты предстала мне, Флоренция, 1913), где иронически женской наготе противопоставлен суровый образ монаха-морализатора.

В рифмах Гумилева также можно найти часто используемые топонимы: Сиены / стены; Каррары / базары (Пиза, 1912); Брабанте / кьянти (Генуя, 1912); кьянти / Леванте (Ислам, 1916); Романье / признанья; Болонье / благовонье; беззаконьи / Болоньи (Болонья, 1913); клюве / Везувий (Неаполь, 1913). Налицо отчетливая склонность Гумилева к экзотической рифме: она находит широкое применение и в его итальянских стихах.

Что касается тенденции пренебрегать фонической разницей итальянских слов с одной и двойными согласными, то ярким примером может служить рифма Буонаротти / плоти, хотя данное обстоятельство нуждается в оговорке. В самом деле, фамилия Микеланджело звучит и обычно передается по-итальянски как Буонарроти (Buonarroti), и в такой правильной и обычной форме прекрасно рифмуется со словом плоти. Очевидно, Гумилев, как и другие русские поэты[70 - Вообще невнимание к фонетической передаче итальянских двойных согласных – это почти правило: см., например, у Комаровского: нагреты / Тинторетты (Пылают лестницы и мраморы нагреты, 1912) или Джотто / остроты (Гляжу в окно вагона-ресторана, 1913); у С. Городецкого: Боттичелли / цели (Савонарола, 1912)], более внимателен к звучанию фамилии великого художника, чем к ее правописанию. Вообще Гумилев внимателен к правильной передаче итальянских слов, как доказывает написание палаццо дожей или Ливорно (Генуя, 1912).[71 - В те же годы Вяч. Иванов предпочитает русифицированный вариант Либурнапо следам Баратынского.]

Наконец, что касается ударений, то у Гумилева отмечается традиционная акцентовка слова гондола (см. рифмовку гондол / пчел [стих. Вененция, 1913]), хотя есть и один очень любопытный случай. В стихотворении Неаполь мы читаем следующее двустишие:

Режут хлеб… Сальватор Роза
Их провидел сквозь века.

Перед нами перестановка ударения по чисто метрическим соображениям. Как известно, в имени Salvatore(в сокращенной форме Salvator) ударение падает на гласную о: Сальватор. Гумилев переакцентирует слово, чтобы соблюсти ритм четырехстопного хорея.[72 - Городецкий, наоборот, в стихотворении Микеланджело(1912) передвигает ударение: спор / скульптур.]

В поэзии Михаила Кузмина итальянские слова и имена естественным образом сосредоточены в циклах Стихи об Италии (сб. Нездешние вечера) и Путешествие по Италии (сб. Параболы), но не только. С одной стороны, в его стихах отмечаются аналогичные тенденции, как в поэзии Блока и Гумилева. Что касается примеров из Блока, то здесь небезынтересно отметить ‘ответ’ Кузмина на одну блоковскую рифму. Имеется в виду тройная рифма: Равенна / нетленна / благословенна (Равенна, 1920), т. е. явная реплика на блоковскую бренно / Равенна. Также перекликаются с блоковскими рифмы на имя Франциск (низко / Франциска; Ассизи, 1920; писк / Франциск; Поездка в Ассизи, Апрель, 1921), где в обоих случаях ощутим их разговорно-бытовой характер. Как и у Блока, у Кузмина есть рифма Марко / жарко (Св. Марко, 1919), где приводится итальянская форма имени евангелиста, и, таким же образом, опять в стихотворении Равенна (1920), мы находим ‘гумилевскую’ рифму двери / Алигьери. Однако по своему составу ‘итальянские рифмы’ Кузмина более сложные и демонстрируют большее знание итальянского языка вообще и итальянской просодии в частности. Единственным исключением является трактовка фамилии Микеланджело в стихе: «Сивиллой великого Буонаротта» (Тразименские тростники, 1919 или 1920). Перед нами как будто родительный падеж варианта Буонаротто (вариант фамилии великого художника, часто в сопровождении артикля, «il Buonarroto», как всегда представляет двойное р и одно т).

Повторяю, это исключение, так как у Кузмина, напротив, встречаются даже очень изысканные и сложные рифмовки, построенные на итальянских именах. Приведу, как пример, составную рифму бороться ли / Гоццоли (Невнятен смысл твоих велений, 1921) или глубокую не роза / Чимароза (Венеция, 1920). Особенно интересно применение слов на латинице в окончании стиха. В первой строфе стихотворения Из поднесенной некогда корзины (сб. Сети) мы встречаем вместе с рифмой корзины / Розины и рифму роза / rispettosa(Кузмин приводит целую цитату из арии Севильского цирюльника Россини: «Io sono docile, io sono rispettosa»). В стихотворении Эней (1920) Кузмин в рифменной позиции ставит латинские слова: тумана / «PaxRomana»[73 - Ср. у Комаровского рифму-анаграмму: Тоскана/ стакана(Гляжу в окно вагона-ресторана, 1913).], но особенно интересным оказывается стихотворение Утро во Флоренции (1921): Or San Michele, / Мимоз гора! / К беспечной цели / Ведет игра (дальше перекликается и рифма: апреле / деле). Перед нами приблизительная рифма (Michele / цели), вполне нормальная при редукции, но как поступить с произношением итальянского имени? Редуцировать ли его? Аналогичные вопросы возникают в стихотворении Колизей (1921). «Лунный свет на Колизее / Видеть (стоит una lira) / Хорошо для forestieri/ И скитающихся мисс. / Озверелые затеи / Театральнейшего мира / Помогли гонимой вере / Рай свести на землю вниз…»[74 - См. у Комаровского рифму скоро/ Casad’oro(Утромпроснулсярано, 1912).] Здесь же – точная рифма, поскольку итальянское слово можно произнести нормально forestieriи русское вере редуцировать (см. также рифму Неми / измене – Озеро Неми, 1919).

Встречается также явно неточная рифма: Appia/ памятью (стих. Катакомбы, 1921), что подтверждает мастерство Кузмина в применении иностранных слов в поэтической функции[75 - Неточные рифмы применяет с итальянскими словами С. Городецкий. См., например, Джинестри / сестриН (Джинестри, 1912).]. Данное обстоятельство наблюдается и в сложном звуковом плетении кузминского стиха. См., например, следующее созвучие: «Словно Тьеполо расплавил / Теплым облаком атласы…» (Венеция, 1920).

Как в случае Гоццоли, Кузмин вообще показывает всегда хорошее знание итальянской просодии. В итоге он всегда правильно ставит ударения (явный пример фамилия Дандоло, или имя Паоло: «Лавровский, Паоло с Франческой», <В.К. Лавровскому>, 1921).

Таким образом, как и следовало ожидать, мы видим, что употребление итальянских слов и имен глубоко маркирует фонологические и семантические контуры стихов Блока, Гумилева и Кузмина об Италии. Владение языком и восприятие итальянских реалий у каждого были разные, но у всех они с одинаковой силой действовали на поэтическое строение стиха. Если Кузмина отличает безусловно более глубокое, разнородное и подлинное знание итальянской культуры и итальянских реалий, то Блок на итальянском материале создает в своей поэзии истинный и оригинальный мифотворческий пласт.

Данная заметка – лишь небольшой вклад в решение проблемы о роли итальянского языка в творчестве русских поэтов, тогда как сама тема затрагивает большинство поэтов XIX–ХХ векoв[76 - О поэзии XIX века и, в частности, лирике Пушкина см. нашу статью «Итальянизмы в поэзии русского романтизма. Материалы к теме на примере Сенсаций и Замечаний Госпожи Курдюковой И.П. Мятлева» (в печати).]. Что касается начала ХХ века, то, на мой взгляд, именно творчество проанализированных здесь авторов (в том числе, конечно, и Вяч. Иванова) дает наиболее точное представление об общих поэтических ориентирах эпох, являясь в этом смысле особенно репрезентативным. Сказанное не исключает того, что подобный анализ следует применить к итальянским стихам других крупных поэтов (от Мережковского до Мандельштама и Ходасевича), чтобы создать цельную и органичную картину итальянизмов в «тексте Италии» поэзии русского модернизма.

Литература

Цивьян Т.В. 1990 – К рецепции Италии в русской поэзии начала века: Комаровский // Италия и славянский мир. Советско-итальянский симпозиум. М., 1990: 90—95.

Цивьян Т.В. 1996 – Странствие Ахматовой в ее Италии // La Pietrobur-go di Anna Ahmatova. Bologna, 1996: 48—53.

Цивьян Т.В. 1997 – «Образ Италии» и «образ России» в последнем стихотворении Баратынского // Archivio italo-russo. Русско-итальянский архив. Trento, 1997: 85—97.

Цивьян Т.В. 2006 – «Умопостигаемая Италия» Комаровского //

B. Комаровский. Стихотворения. Проза. Письма. Материалы к биографии. СПб., 2000: 443—453.

Гардзонио С. По поводу «фэзуланского» сонета Вячеслава Иванова //

C. Гардзонио. Статьи по русской поэзии и культуре ХХ века. М., 2006: 9–15.

Пастернак Б.Л. Стихотворения и поэмы. Л., 1990. Гаспаров М.Л. Рифма Блока // М.Л. Гаспаров. Избранные труды. Т. III. О стихе. М., 1997: 326—339.

Людмила Зайонц (Москва)

Naturanaturans: К поэтике антропоморфного пейзажа у Семена Боброва[77 - Статья написана при финансовой поддержке гранта NWО–РФФИ № 05—06–89000а.]

Ландшафт нужно ощущать как тело.

    Новалис. Фрагменты

Поэзию Семена Боброва, о которой мне уже не раз приходилось писать, не принято рассматривать как новаторскую – слишком тяжелым грузом легла на нее печать «архаизма». Та же судьба постигла его натурфилософские тексты, квалифицированные несколько сбитой с толку критикой как не совсем удачные эксперименты в области то ли дидактической, то ли описательной поэзии. В антологиях русской философской лирики он тоже не значится и по понятным причинам не входит в узкий круг отечественных поэтов-пантеистов. Между тем в своем понимании литературного ремесла С. Бобров предвосхитил методологический принцип Шеллинга, сформулированный им в 1798 г. в «Философии природы»: «Чтобы познать <природу. – Л.З.> нужно проследить этот процесс, т. е. понять творчество природы, а не описывать только ее продукты. Отражение творчества есть воспроизведение, вторичное порождение природы в мысли. <…> Философствовать о природе значит создавать природу» [цит. по: Фишер, 410]. Филологически осмысленный акт сотворчества резко выделял натурфилософскую лирику Боброва из массы ему подобных, как в ряду его современников, так и полвека спустя.

Литературным дебютом Боброва стало поэтическое переложение первой главы книги Бытия. Ода называлась Размышление на первую главу Бытия [ПТ, 1–5][78 - В издании 1804 г.: РазмышлениеосозданиимирапочерпнутоеизпервойглавыБытия [Бобров, III, 3–8].]. Образ Создателя и роль поэта как его соавтора были поняты Бобровым в духе Просвещенного века: Бога-творца он заменяет Богом-мыслителем. В прологе стихотворения Бог изображается носителем идеи мира, его чертежа: «Се образ он существ не созданных чертит / И будущее их движенье умо-зрит!..» Представление о движении к самому Творцу в данном случае неприменимо, ибо он абсолютен и самодостаточен (о чем свидетельствуют в том числе обслуживающие образ пассивные глаголы: созерцает, умо-зрит, зрит чудяся, видит, чертит <в значении чертит в мысли>). Бог предстает как умо-созерцатель своего будущего творения, автор небесного проекта.

Активным и деятельным началом становится сам мир. В центральной части текста, воспроизводящей картину первых дней творения, роль Творца берет на себя природа. Структуру библейского текста, где четко фиксируются начало и конец каждого дня (И сказал Бог… – И был вечер и было утро…), Бобров не использует. Акты творения у него перетекают один в другой, сливаясь в едином потоке. Объекты, которыми постепенно наполняется мир, возникают и затем развиваются в своем естественном ритме. С этой идеей тесно связана грамматика текста. Предикативные формы, обозначающие действие и движение и стоящие в активном залоге, соотносятся, как правило, не с «дланью господней», а с элементами мира: Землей, Солнцем, Луной, звездами, флорой и фауной.[79 - Здесь Бобров расходится с традиционным для рационалистов XVIII в. Представлением о Боге, согласно которому Бог – Великий механик (деистический «перводвигатель»), запустивший грандиозную машину, ср. у Радищева: «Первый мах в творении всесилен был; вся чудесность мира, вся его красота суть только следствия» [Радищев, 392].]

Свою задачу Бобров видит в том, чтобы суметь воссоздать и Божественный «чертеж», и его земную проекцию, которая для него не что иное, как Идея, воплощенная в «идеальную» форму. «Идеальная» форма – это форма, одухотворенная Любовью, т. е. упорядоченная, гармонизированная, «приявшая чин». Акты творения выстраиваются как череда «идеальных» состояний, для поэтического воплощения которых Бобров подыскивает современные и, следовательно, наиболее совершенные, с его точки зрения, культурные модели (формы «порядка»).

Исключение составляет стих Земля же была невидима и неустроенна: и тьма над бездною (мир до порядка); он развертывается Бобровым как бы в стихийном режиме, складываясь в строфу с уплотненной и принципиально «неупорядоченной» инструментовкой:

Се в тайной мрачности сокрыто вещество!
Се в чреве Хаоса лежащее естество
Вокруг объемлемо всеродною водою
Над коей вечна ночь, исполненная тьмою,
Как черный занавес опущенный висит <…>
Стихии спорные не зная прав своих
Вооружаются против себя самих. —
Где гореносный о г н ь волнуяся краснеет
Там зыблющись в о д а тесняся, вкупе рдеет;
Где вержется з е м л я, иль где бугром лежит,
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 >>
На страницу:
13 из 17