Крысы
Лариса Порхун
Что делать, если ты заснула в одном мире, а проснулась в другом? Твоя прошлая жизнь, исчезнувшая безвозвратно, возможно, и не была так уж хороша и безоблачна, но она, по крайней мере, была понятной и предсказуемой, а ещё… Ещё она была твоей… Что может чувствовать женщина, замечающая однажды, как она постепенно превращается в кого-то другого?
Лариса Порхун
Крысы
Мы не всегда замечаем, в кого порой превращаемся…
Глава 1. Это я, Джеки Айс.
Когда это всё-таки случилось, мне почти не было страшно. Может потому, что я не сразу врубилась в произошедшее, а когда, наконец, въехала, лимит страха был к тому времени почти полностью исчерпан. И он уже просто-напросто не вырабатывался. Пожалуй, я только удивилась, что жива, но опять же, не то чтобы очень. Ведь на эмоции тоже нужны силы, которых как раз у меня и не было. Я только всё думала: а зачем? Ну, в смысле выжила. Не почему, главное, не каким грёбаным способом мне это удалось после того, что произошло, после этой чудовищной катастрофы – а зачем?
Этот вопрос был не просто основным, мне кажется, это было единственное, о чём я думала сразу после взрыва и ещё долго после.
Я и сейчас иногда размышляю об этом, правда всё реже и реже.
Действительно, а зачем? Что мне делать одной в этом страшном, разрушенном мире? Нет, может, конечно, остался ещё кто-нибудь в этом аду, какой-нибудь случайно выживший, жалкий человеческий обломок, отброшенный по непонятной прихоти Провидения в самый неказистый угол мироздания, как истоптанный, старый башмак. Но даже если это и так, то что, во имя господа и всех святых угодников, мне это даст? Мне, Джеки Айс, человеку, уже потерявшему всё и всех?! Да, так меня зовут. И чтоб покончить с представлением, сразу добавлю, что мне двадцать шесть лет, и я живу, вернее жила, в одном из тех безликих, скучных городов на юго-западе США, о которых забываешь сразу же, как только оказываешься за его пределами. Учитывая обстоятельства, не вижу никакого смысла, чтобы называть это место, ведь то, как оно звучало раньше, уже не имеет большого значения. Равно, как и моя настоящая фамилия, тем более что прозвище – Айс, – уже давно стало мне гораздо ближе.
Хотя вообще-то говоря, мне ещё грех жаловаться. Убежав из дому в неполные шестнадцать, я с тех пор не имею не малейшего представления, что стало с моими родителями и обоими братьями. Честно говоря, я думаю, что это к лучшему. Вообще, всё к лучшему: и то, что я ушла от родных, по сравнению с которыми семейка Адамс может показаться гнёздышком нежных эльфов, и то, что мне, говоря откровенно, глубоко плевать, живы они или нет, и то что мне не о ком беспокоиться. За исключением, может, только младшего братишки Майки. Было в нём что-то такое ужасно милое, знаете ли, хотя и жалкое одновременно. Ну или трогательное, чёрт его знает, как это называется. Помню, однажды он подошёл ко мне после того, как отчим задал мне хорошую взбучку. Уж и не скажу за что, тем более, если этот вечно воняющий потом, с сальными волосами мудила слегка перебирал у себя в гараже, повода ему особого не требовалось. Так вот, Майки, – а было ему тогда не больше четырёх лет, – подошёл ко мне за покосившийся сарай на заднем дворе, куда я убежала и молча дотронулся до моей руки, – так он всегда делал, когда хотел, чтобы на него обратили внимание, – он вообще был малый не особо разговорчивый. И когда я посмотрела на него исподлобья, раскрыл протянутую ладошку. А в ней раковина. Маленькая такая, круглая, сверху кремовая, а внутри нежно-розовая, и словно бы перламутровая…
– Эка… – говорит он, потому что долго не мог выговорить «Джеки», а когда уже научился, то всё равно продолжал звать меня «Эка». Он всегда звал меня так, только он один. Так вот, стоит такой бледный, худенький и смотрит на меня своими светло-голубыми глазами. И улыбается нежно так, ласково, как никто и никогда в жизни мне не улыбался…
– Эка, – повторяет он, словно пробует на вкус, проверяет, как звучит моё имя, не изменилось, не испортилось ли, – это тебе…
И столько радости в этих его дурацких глазёнках, столько мягкости, что мне больно до сих пор, хотя столько лет прошло, и я злюсь на себя, что помню эту глупость зачем-то …
После катастрофы, когда я малость очухалась, я особенно часто вспоминала Майки. И сейчас тоже, хотя уже и реже. Хотя ни тогда, ни сейчас эти воспоминания не были особенно приятны, уж можете мне поверить. Просто они ранят, как чёртовы занозы в сердце. И я избавляюсь от них тем, что говорю себе, что и Майки, прожив пару-тройку лет в этой семейке с моими родителями и отмороженным на всю голову старшим братцем, наверняка превратился во что-то столь же отвратное, как и все прочие в этой гнусной дыре.
… Возвращаясь к произошедшему, знаете, что было самой большой тупостью? Это то, что я сутки или около того не имела никакого представления о катастрофе. А значит, и слабо представляла себе, когда именно это случилось. Понимаю, я бы тоже не поверила, если бы мне кто-то рассказал подобное. Но, тем не менее, это факт.
То есть, я лишь весьма условно могла предположить, что скорее всего, мир накрылся одним известным местом где-то в период с ночи пятницы до утра понедельника. В это время я зависала у Билли в его захолустном коттеджном посёлке. Точно знаю, что это случилось не раньше десяти пятничного вечера. Потому что примерно в это время, мы с Биллибоем как раз закупались в вонючей лавчонке «У Генри», с какого-то перепуга гордо именующейся магазином. Хотя «закупались» тоже, говоря откровенно, весьма громкое заявление для того жалкого действа, которое там происходило. Я имею в виду запись суммы напротив фамилии Билли в долговом журнале, сделанную нехотя корявой, чёрной лапой старого пройдохи Генри. Вообще-то у меня имелась кой-какая наличность, не бог весть сколько, конечно, но уж на то пойло, что продаётся в этой дыре под видом виски, точно было хватило. Но только я с ума ещё не сошла, чтобы тащиться к Билли в его захолустье, да в придачу ещё и поить его. В таком случае, с большим успехом, я могла бы остаться у себя дома.
Так вот, может, конечно, я чего-то могу и не помнить, но в то время, когда мы уже слегка разговевшиеся, а значит в самом благодушном расположении духа ввалились в обнимку к Генри, в мире всё было в полном порядке.
То есть до порядка, понятно, было далеко, скажем, всё было примерно так, как всегда. Ну разве что я в штопор вошла раньше обычного, хотя и такое время от времени уже случалось. И ничего не предвещало, как говорится… Ну а потом мы с Билли ушли в нирвану, и не знаю, как он, а я так вообще ничего бы не заметила, даже если бы очень захотела. Но я бы не захотела. Точно. Меня трудно чем-нибудь сбить с толку, не только, когда я пребываю в этом состоянии, но и когда всего лишь собираюсь в него войти. Ещё и поэтому, думаю, я получила приставку к своему имени в виде – Айс. Не только из-за того, что ставила на себе весьма интересные опыты с метом. И шибко крутой меня тоже мало кто считает. А потому, что холодная, в том смысле, что спокойная, невозмутимая, как айсберг. Билли, кстати, когда бесится, что стал слабоват по мужской части, тоже называет меня грёбаной ледышкой. Но меня и это не сильно заботит, тем более что я легко могла бы озвучить свои предположения по какой причине кочерыжка Билли всё чаще показывает полшестого, – ещё бы, колоться да бухать в таком темпе и количестве, как мой, условно говоря, парень, так вообще удивительно, что сморчок его изредка годится ещё на что-то, кроме как регулярно мочиться мимо толчка. Повторяю, я бы могла поделиться с ним своим мнением, если бы только мне это не было фиолетово и к тому же смертельно скучно.
Кстати, старина Билли активно презирает синяков, так он ласково называет любителей и профессионалов спиртного, но сам, когда дозы или бабла не хватает, алкашкой вовсе не брезгует.
Так вот, а если вернуться к разговору о том, что же произошло, то можете мне, конечно, не верить, но когда я утром в понедельник, едва взглянув на спящего Билли, (спящего ли?), вышла из дома и направилась к своей машине, то не заметила ровным счётом ничего подозрительного или привлекающего внимания.
Правда, чувствовала я себя в то утро так паршиво, – да к тому же торопилась ужасно, боясь опоздать на работу, – что не заметила бы и снежного человека, отдыхающего на заросшей бурьяном лужайке Билли.
Но зато хорошо помню, как спустя каких-то пару часов после этого, я бесцельно, в какой-то прострации, шла по такому знакомому ещё вчера, а теперь чужому городу, не веря в то, что всё это на самом деле, и в то же самое время, ни единой секунды не сомневаясь в кошмарной реальности происходящего.
При этом здания, транспорт, деревья, остались целёхоньки, по крайней мере, на первый взгляд, взрывная волна, радиация или что это было, коснулась только людей и животных. Так я думала вначале, когда смотрела на город, в котором прожила с десяток лет, и который был сейчас мёртв и присыпан коричневым пеплом, словно карамельным саваном.
Помню тот холодный ужас, парализующий разум и тело, когда под ним я начала различать контуры людей… Иногда это было неявно, едва различимо, видимо, когда «пепла» было больше, а в некоторых случаях, это было похоже на то, будто несколько человек, тщательно загримированных под «живые» скульптуры, вдруг застыли в неположенном месте или даже прилегли отдохнуть.
Очень страшно было только в самом начале. Когда я встретила своих первых двух или трёх погибших. Я и сейчас их помню: вжавшаяся в угол дома женщина и мальчик лет четырёх, которого она обхватила руками. Я тогда, глядя на мальчишку, у которого, как и у его матери, волосы, одежда, кожа на лице и руках были присыпаны этим странным коричневым пеплом, – ну в точности, говорю же, как бронзовые фигуры на площади в выходной день, – я впервые за долгое время вспомнила про Майки. Даже не знаю почему. Я ведь и до этого встречала мелких засранцев, и ничего такого не чувствовала и не вспоминала, а тут… Может, всё дело в том, что те были живы, а этот окончательно и бесповоротно мёртв? Возможно, я подумала, что и мой братишка, где бы он ни был, мог вот также мгновенно и страшно погибнуть. Наверное, я в тот момент вообще ничего не соображала, потому что иначе обязательно бы вспомнила, что к этому времени Майки, если бы ему удалось выжить, шёл бы пятнадцатый год.
Или всё дело в том, что когда я видела брата в последний раз, ему было примерно столько же лет, сколько и этому мальчугану. Вот мне и показалось, что они похожи… Хотя, с другой стороны, как бы я могла это понять, если мне было видно только половину его лица (другой он прижимался к матери), да и та была покрыта чёртовым этим веществом, который я называю пеплом просто потому, что не зная что это, никак не могу подобрать другого слова.
К концу того страшного дня, я была уверена, что если и не конкретно эта пакость погубила наш город, а может и всю страну, а то и весь мир, то уж немалое к этому отношение имеет точно.
И я не помню, сколько простояла у того дома, глядя на женщину и ребёнка. Особенно на ребёнка. С таким инстинктивным страхом чего-то неведомого и ужасного он обхватил её колени, безотчётно стараясь найти защиту у матери! Так рельефно липкий, кофейный пепел обрисовывал его тонкую шейку и маленькие, острые лопатки, что я не могла двинуться с места…
Это были мои первые, которых я не забуду никогда. А я ведь не самого робкого десятка, между прочим. Чтобы там не говорили, а я Джеки Айс, и жмуриков разных за свои двадцать шесть лет, повидать успела.
С почившей бабулей Энни, например, что откинулась прямо за рулём своего седана, я провела даже несколько часов. Она забрала меня с летнего лагеря, потому что больше было некому, и везла домой, в лоно моей дорогой, любящей семьи. И когда я поняла, что с бабулей что-то не так, а спидометр показывает около 70, – я не растерялась и смогла остановить машину, хотя и не слишком умело, жёстко съехав в кювет, и приложившись лбом о приборную доску. Может, конечно, в этом и нет ничего такого, да только мне на тот момент, было что-то около семи или восьми лет.
А с одним жмуром, представьте, я даже проснулась однажды. Мне долго потом вспоминалось его нежно-фиолетовое лицо, на треть погружённое в лужу зеленоватой блевотины. Передоз у чувака случился, будь он не ладен.
А ещё была хорошо знакома с девочкой, типичной маминой дочкой, которая после отвязной рейв-вечеринки, неаккуратно закинулась чем-то и решила, что умеет летать. Ну и полетела с этой печально известной 25-этажной высотки, в подвале которой и была тусовка. Были и другие, которые не произвели особого впечатления и потому я их почти не запомнила.
А то, о чём рассказала, конечно тоже было страшно: и видеть, как рот бабули Энни уехал вдруг на сторону, а сама она со сдавленным хрипом валится на руль; или проснуться рядом с парнем, рука которого настолько холодная и твёрдая, что понимаешь сразу и окончательно: это не может быть живым; и увидеть своими глазами, что осталось от симпатичной девчонки после падения с высоты, страшно это, разумеется, но всё же как-то не так что ли… Я потом много думала почему, и мне кажется, это от того, что предыдущие смерти при всей своей трагической внезапности, всё же по-человечески объяснимы и… понятны, что ли… А эти, мои первые после катастрофы… Нет, не могу такое выразить словами, это нужно увидеть так же близко и в тех же условиях, нужно почувствовать это, ощутить себя попавшей в сраный постапокалиптический ужастик, и в то же время отдавать себе отчёт, каждую минуту, каждую долбанную секунду, что ни хрена это никакой не фильмец, а всё это происходит с тобой на самом деле сейчас, и нет никого рядом, и страшно так, что ты даже не можешь кричать. А просто стоишь и смотришь… На их неподвижные тела, на лицо женщины с застывшим в глазах, нет не ужасом, не страхом, – удивлением. И я всё думала, куда она шла с ребёнком в такое время, почему оказалась на улице, и что увидела там, куда смотрела?
Её напряжённые, с вздувшимися венами руки, которыми она прижимала к себе своего сына, я и сейчас помню во всех подробностях. Средней длины пальцы без маникюра, с коротко обрезанными ногтями и тоненькое обручальное кольцо на левой руке. А ещё запомнился лежавший недалеко от ребёнка детский рюкзачок с желтыми миньонами на нём.
Почему-то эта вещь с дурацкой аппликацией выглядела не менее жутко, чем всё остальное. А всё потому, что жёлтые миньоны под этим буро-коричневым налётом, потеряли свою яркость и совсем не казались забавными. Скорее зловещими. Да и вообще, я много чего видела с тех пор, хотя времени прошло и не так уж много, но не знаю, что может выглядеть более жестоким и тоскливо-безнадёжным, чем одиноко лежащий в серо-коричневом пепле детский рюкзачок… Он был как символ, знаменующий то самое начало конца света.
И когда я всё-таки ушла оттуда, медленно, с большим трудом передвигая тяжёлые, негнущиеся ноги, я всё оборачивалась на ту женщину с мальчиком, и тот рюкзак, которого уже почти не было видно под слоем того странного пепла, но я точно знала, что он там есть и кажется, плакала.
Пока не наткнулась на мужчину с собакой, который лежал прямо посредине тротуара, свернувшись калачиком и спрятав лицо под полой пиджака, словно это могло его спасти. В правой его руке, был крепко зажат собачий поводок. Это был крупный, рослый человек и тем противоестественнее казалась эта его детская, беззащитная поза с подтянутыми к подбородку коленями и спрятанной под пиджаком головой. Собака лежала рядом, скорбно вытянув к хозяину длинную морду и уложив её на передние лапы. Когда я резко остановилась возле них, поднялась облако глинистой пыли, и сейчас она медленно кружилась в воздухе и плавно, очень плавно оседала на волосах человека, его пухлом кулаке, сжимающим поводок, и на висячих ушах собаки. Это напоминало безумие в его чистом виде. Это просто не могло быть правдой… И выдержать это дольше уже просто не было сил. И вот тогда я закричала. Я кричала долго. Я кого-то проклинала и кого-то звала. И не замечала, как мои руки, которыми я кому-то грозила, стали странного, коричневого оттенка.
После истерики, я всё хватала ртом воздух, потому что начала задыхаться. Я даже успела подумать с облегчением, что это конец… И клянусь всем, чем угодно, что на свете ещё не было человека, настолько же готового к смерти, как я в тот момент. Но я не умерла… По странной, невообразимой прихоти судьбы, я жива до сих пор. Только вот благодарить за это кого-то, мне ни тогда, ни сейчас не приходило в голову.
В тот день я долго шла по мёртвому городу, и чувствовала себя какой-то ненужной деталью в призрачной, чёрно-коричневой инсталляции, изображающей средневековое поселение, поражённое чумой.
Только весь ужас заключался в том, что это была не реконструкция, и не результат чьей-то больной фантазии, и не произведение гениального художника, пребывающего в тяжёлой депрессии. Всё это происходило со мной, причём на самом деле и прямо сейчас.
А ещё мне всё время хотелось понять, почему же выжила я. Ума ни приложу, зачем мне это было нужно. Например, сейчас меня это нисколечко не заботит. Выжила и выжила, подумаешь. Тем более, как выяснилось позже, ни одна я, кстати. А значит нужно приспосабливаться. Что я с переменным успехом и делаю. Тогда же я ни о чём другом просто не могла думать.
Я шла, как зомби и пыталась вспомнить, чем я занималась накануне. Почему-то это было непросто. Я всё никак не могла сосредоточиться. Мысли отскакивали от меня в разные стороны, как кузнечики из открытой банки, которых я ловила в детстве. Хотя, казалось бы, проще и быть ничего не может. Ну разумеется, была в умате, ничего нового. Почти всю весну и половину лета, пару дней в неделю, я торчала в летнем домишке у Билли. Он круглый год жил на Тихом Причале, это старый коттеджный посёлок в десяти милях от города.
Что ж, пусть и не сразу, но с этим я справилась. Уже неплохо. Что было дальше? А дальше Билли, как обычно вмазался ещё до темноты, а что касается меня, то я начала с холодной отвёртки, – то что нужно, кстати, в подобную жару, – ну а закончила дешёвым виски из затрапезного магазинчика, куда мы и отправились вдвоём с Биллибоем, как я иногда называла его, будучи в хорошем настроении. Как известно, градус, который понижать нельзя, хе-хе, это самое настроение и обеспечивает. Кстати, что касается индивидуальных способов одурманивания, то с этим у нас с Билли никогда не было разногласий. Я даже могла бы сказать, что мы уважали предпочтения друг друга, если бы это не звучало так тупо. Например, Билли от спиртного морщился, алкашей презирал, но никогда не старался перетянуть меня на свою сторону. Хотя, говоря откровенно, лично я в этом вопросе вовсе не была так щепетильна.
Ну так вот, я не очень хорошо помню вечер пятницы и субботу, они как-то смешались и сплющились в каких-то полдня. Припоминаю только, что мы ещё раз зачем-то ходили в магазин, а в какую-то из ночей – Билл орал, как потерпевший, но я по традиции не обратила на это обстоятельство ни малейшего внимания. Он часто ведёт себя неадекватно, нарик одним словом, что возьмёшь. Иногда наблюдая его дикие выкрики, медитативные танцы, или то, как он разными нетривиальными методами ищет точки соприкосновения с высшим разумом, я порядком удивлялась: надо же и этот человек брезгливо кривит губы при взгляде на моё пойло, именуя его не иначе, как синькой.
А мне, откровенно говоря, вечером было не до воплей Билли, так как чувствовала я себя очень нехорошо. Вообще-то это было странно, ведь нехорошо мне обычно бывает по утрам. Вероятно, потому я это и запомнила. Но как бы там ни было, я всё же отрубилась.
А утром просто села в свою тачку и двинула в город, потому что было уже почти восемь, а я ещё здесь, и требовалось вдобавок заправить машину, так как топлива оставалось с гулькин нос, и я представила, как скорчит физиономию моя шефиня Карен, когда я снова опоздаю. Она и так как-то поинтересовалась, мол, что за проблема у меня утром после выходных. Почему я регулярно, то опаздываю, а то и вовсе не являюсь, сказавшись больной.
И от всего этого настроение у меня, понятно, лучше не стало. К тому же и чувствовала я себя довольно странно. Ну тут уж как раз ничего удивительного для меня не было. Отвратительное самочувствие от похмелья и недосыпа, и острое раздражение по поводу того, что просто наступило ещё одно утро, а значит, рано или поздно придётся вставать, для меня гораздо более привычно, чем бодрый, радостный настрой. Последнее, по-моему, вообще не про меня. И не только по утрам после выходных. Честно говоря, я уже и не припомню, когда было по-другому.
Но вот в то утро, – так и тянет сказать о нём: последнее, нормальное утро, – я ощущала себя не то что бы плохо, а именно странно. Конкретнее объяснить сложно. Как будто что-то происходит во мне и вокруг меня, а что именно непонятно, потому что сравнить эти процессы не с чем. Ведь раньше такого не случалось. Помню, мне было трудно сосредоточиться на чём-то, как бы глупо это не звучало. Типа, хочешь подумать о чём-то и не можешь. Решаешь поймать потерянную мысль, но тут же забываешь об этом намерении напрочь.
Впрочем, с этим большие проблемы и сейчас. Стало даже хуже, насколько я могу судить. Потому что теперь даже мимолётные мысли, у меня практически не появляются. И способность сознательно управлять этим процессом с каждым днём всё сильнее утрачивается. Любая возникшая в голове идея или замысел исчезают почти мгновенно, как будто ничего этого не было и в помине. И гарантии, что они вернутся позже, опять-таки нет никакой. Я вот что здесь пытаюсь сказать, перебивая постоянно саму себя и забегая, как всегда вперёд, – а по-другому я не могу, потому что в таком случае, вообще могу не закончит никогда, – мне почему-то всё труднее вспоминать какие-то события, оценивать их, сравнивать и анализировать.