На пороге стояла сама ОНА.
– Владеете ли вы игрой на музыкальном инструменте?
– Да, мадам.
Слово «бабушка» не полезло из моих уст. Она же на мое обращение даже не отреагировала. Тягучая пауза висела, как острый топор, между нами. Казалось, ее не удовлетворил мой односложный ответ. Я продолжила.
– Да, я закончила музыкальную школу по классу скрипки и немного умею музицировать на фортепиано.
– Для девушки вашего возраста и таких внешних данных, я думаю это нелишне. Надеюсь, такие имена как Антал Чермак, Янош Лавотт, Янош Бихари вам о чем-нибудь говорят?
– Это выдающиеся венгерские виртуозы-скрипачи прошлого века или конца восемнадцатого, точно не припомню.
– Стыдно. Впрочем, мало знать о музыке и музыкантах. Нужно уметь жить ею, чувствовать ее и отдаваться ее безмерному телу яростно, без оглядки, до сладчайшего слияния с нею и взлета.
Все тело старухи напряглось, как в судороге, несколько раз дернулось и снова обмякло.
– Следуйте за мной.
Она резко развернулась, замерла и добавила.
– Когда я ПРОШУ ВАС ОБ ЭТОМ.
Мы вышли в злополучный коридор, но, не доходя до места моих пыток, свернули налево, в неглубокую нишу, незамеченную мною ранее. Старуха звякнула ключом, и мы оказались в сумраке большой полукруглой, благодаря эркеру, комнате. Отсутствие мебели, паркетный пол без коврового настила, тяжелая золотая портьера на всю стену, огромный зеркальный овал в раме удивительного орнамента и красно-коричневый птеродактиль – кабинетный рояль с ногами-атлантами, как у стола в моей комнате, – делали эту комнату похожей на балетный класс.
Матрона присела на изящный цветок-стульчик возле инструмента, бережно вложила в мои руки скрипку и смычок, явно древнего изготовления и мастеровой работы, острыми пальцами распахнула ноты на пюпитре, выписанные мелким каллиграфическим почерком и, похоже, перьевой ручкой. Нотная бумага пожелтела от времени, уголки затерлись от частого соприкосновения с пальцами, поэтому каждая страница была обернута целлофаном.
У пьесы не было названия, имени автора, латинских указателей на темп и характер игры, но первые шестнадцать тактов скрипке отводилась роль слушателя. И когда неожиданно старуха коснулась своими крючками бежевых от золотого перелива портьер клавиш, нависла над ними всей своей нелепой треугольной массой, как любящая мать над колыбелькой, я вздрогнула и утонула в звуке, в теплых, соленых от слез времени, ласковых волнах звука, которые вырывались из-под войлочных молоточков в своеобразном, каком-то свободном ритме, казалось, не подчиняющемся никаким размерам.
Вдруг рояль замер, предоставив восьмую долю такта скрипичному вздоху. Я взмахнула смычком и полетела в бездну, но теперь уже не ужаса, а наслаждения. Это была музыка, какой я не слышала никогда, ни в музшколе, ни в концертном зале филармонии, ни тем более по радио или ТВ. Ей было очень много лет, а возможно, и веков. Она звучала как-то странно, с неожиданными квинтовыми скачками, всегда сбегала в мягкий, низкий тон в конце строфы мотива, перемешивала мажор с минором и от вольного играла длительностями. И вместе с тем в ее дикости и архаичности я чувствовала что-то родное, меня ничего не раздражало, я не вымучивала пассажи, они сами вылетали из-под рук. Я даже не замечала, как бабка успевает перелистывать мне нотные листки, я забыла о ней, как, впрочем, обо всем, кроме возбуждающего тела музыки.
Последние такты я играла одна, в полной тишине, отведенной автором для скрипичного плача. Бабка сидела, прямая как палка, вперив стеклянный взгляд в стену.
– Благодарю.
Повисла неловкая пауза. Она не шевелилась, меня же колотило от возбуждения. Она дождалась, пока я сложу скрипку в футляр, встала и подошла к окну, вернее, к тому месту, где за портьерами, как мне казалось, должно было быть окно, своей молчаливостью давая мне понять, что свидание окончено. Я на ватных ногах покинула зал, довольная своей игрой и безразличная к бабкиным выходкам.
Уснуть было невозможно. Музыка шумела в голове, как море. Я закрывала глаза и оказывалась на гребнях волн, бежала по ним без страха и в возбуждении. Стоны, крики и вой в эту ночь не раздавались. Умиротворение усыпило всех обитателей квартиры, быть может, не без помощи нашего концерта. Сколько же их всего и сколько еще здесь комнат? С двумя помещениями меня уже познакомили, но любопытство мое не было удовлетворено. Стыжусь ли я своей обнаженной наглости? Ничуть. Напротив. Родственные обиды за отца и себя, брошенных на произвол судьбы, вытаскивают из меня всю дрянь, о существовании каковой я даже не подозревала.
Что-то потянуло меня среди ночи в «балетный класс», захотелось внимательнее разглядеть скрипку и рояль и пошариться где-нибудь да в чем-нибудь. Я пересекла на цыпочках коридор, дверь в зал оказалась открытой, с воровской осторожностью потянула ее на себя и вошла в храм, где еще чувствовалось присутствие музыки. Скрипки в футляре не оказалось. Она лежала на полу возле лица старухи и в ее объятиях. Сиплое дыхание выдавало бабкину жизнь. Ее серебристый халат был слегка задран и открывал черные старомодные замшевые боты на каблуках и с кнопками сбоку. Скрипка спала на ее большой груди. Чепец оголил бабкину голову, похожую на одуванчик, и покоился на грифе. Самое время заняться исследованием квартиры.
Я вытекла из зала и поспешила в заветный, таинственный угол в конце коридора. В замочной скважине дальней комнаты торчал ключ. За дверью – ни звука. Ключ со скрипом, не желая легко повиноваться чужаку, все же повернулся. Я забыла о вдохе и выдохе – страх кромсал меня, как капусту. Но любознательность не лишала меня последних капель рассудка.
Все моральные бредни я оставила в коридоре и очутилась в желаемом месте. Правой рукой нащупала выключатель на стене. В центре комнаты, прямо под люстрой, вычурнее и больше, чем в моей комнате, стояла почти квадратная кровать с высоченной резной спинкой у изголовья. Но мое удивление вызвали даже не внуши-тельные размеры кровати, а полупрозрачный полог вокруг нее, спускающийся с основания люстры. Постель была аккуратно застелена песочно-золотым покрывалом. Окна были также наглухо зашторены, как в уже знакомых мне комнатах, но портьеры висели на всех четырех стенах, оставляя открытой только саму входную дверь. Вот это будуар! Стильный и пуританский. Никаких тумбочек с тюбиками, зеркальцами, помадками, слониками и прочей дамской чушью. Хозяйка строга, хотя, возможно, это и не бабкина опочивальня, а тех страстных сожителей, которые почему-то нынче отсутствуют. Значит, в квартире должна быть еще комнатка для ее старушечьих капризов, где бабка непосредственно бытует.
По коридору кто-то шел, то медленно, тяжело, то семеня ногами. И снова звучали два странных голоса, то легкий, высокий женский, то низкий, булькающий. И не слова произносились, а несвязные звуки, с растяжкой, будто пропевались. Перед дверью в спальню остановились и рассмеялись. Повисла пауза, долгая, как моя жизнь, которая сейчас могла оборваться. Я сиганула под кровать. Она была очень низкая, и пружины касались моего лица.
В спальню медленно, тихо, почти беззвучно входили. Послышался шелест одежды, кровать прогнулась. Я перекатилась к самому краю, чтобы не быть расплющенной сумасшедшей парочкой. Все замерло. Я обрадовалась, что они уснули и я выберусь на свободу. Но надежда моя рухнула, так как минут через пять пружины вздохнули и заработали, набирая темп своих колебаний. Человеческие вздохи также учащались, становились глубокими, звериными, шли из живота, как бы сказал учитель вокала. Тела шлепались о матрац, подпрыгивали и снова шлепались, нервно, судорожно. Я уже устала в ожидании развязки, а темп танца не утихал. И два тембра разрезали кроватное пение, сменяя друг друга: низкое «да», высокое «да», «да, ДА, да, ДА, да, ДА», так минут пять, пока не взорвалась плотина чувств под звуковым давлением. И все успокоилось.
Я выждала какое-то время, полчаса или даже час, и поползла к спасительной двери. Медленнее улитки я протягивала свое тело к выходу. Я была уже у цели, когда послышались знакомые звуки новой волны. Мне был нужен максимум этих звуков, чтобы неслышно улизнуть за скрипучую дверь. Я стала площе прикроватного коврика, башка гудела, руки-ноги дрожали, живот крутили колики в назидание за мою поисковую беспардонность.
Звуки усиливались.
Какофония достигла крещендного звучания. Сейчас пора. Я потянула на себя дверь, одно усилие – и свобода. Но я чувствовала, что в моем рискованном походе не хватает точки, как в лечении без выздоровления, и этой точкой стал поворот моей головы на сто восемьдесят градусов.
***
ДНЕВНИК ВЛАДА
Сегодня мне разрешили выйти во двор. Ухоженный парк обнесен глухим каменным забором. Деревья голые. Печально, одиноко, холодно, как им. Я люблю одиночество, но не вынужденное, а свободно избранное мною. Мне всегда одиноко. Я не могу обрести покой в лицах, окружающих меня. Либо льстецы, подхалимы, либо враги. Друзей нет там, где политика и власть.
Тюрьма дала мне возможность остановиться и подумать в абсолютном одиночестве. Я устал гнаться за мифической справедливостью. Еще достаточно молод, чтобы во всем разувериться, уже стар, чтобы еще чему-то верить. Теории, которыми меня ученые мужи наполнили в детстве, остались только теориями, далекими от того, что происходит в реальной жизни. Мудрецы создают царство нравственности на бумаге, а серость уродует его в быту. Я далеко не безгрешен, потому как святость держится на живом человеке, как вода на сите. Все грешат. Все. Даже младенцы, терзающие матерей ночами. Чужое дитя-подкидыш, подобранное на улице, не измывается над родительницей так, как родное чадо, потому что чувствует зыбкость своего присутствия в приютившем его доме. Дети все понимают и раздувают или, напротив, пристегивают свой эгоизм еще в чреве матери. Так что грешен любой сын (или дочь) человеческий, цветущий, умирающий или только зарожденный, даже сам библейский Христос, отправляющий праведников в жизнь вечную, а иных в муку вечную. Но коли нельзя желать зла ближнему своему, а все обиды стоит прощать и возлюбить врага своего, как же тогда мог он, Сын Человеческий, Царь небесный, отделить одни народы от других, как пастух козлов от овец, и сказать тем, что по левую сторону: «Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его»? Он, порицающий жестокость, тоже мог быть жестоким? Или таковое приписано ему его апостолами в Библии?
Я взял на себя право убивать, так как убийство оказалось тем, чего жаждет сам человек, когда его распаленный до отвратительных безобразий мозг не находит иных методов охлаждения и успокоения. Природа наделила человека разумом, но сей разум служит во благо, когда он развивается и следует божественному пути, отрываясь от животных нужд. В противном случае он творит разрушения, непосильные ни одному из братьев меньших. Я уничтожал лишь тела с гнилыми душами, но всегда сохранял жизнь даже врагу с благородной душой. И я оправдывал свои убийства христовыми мыслями: «Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить; а бойтесь того, кто может и душу и тело погубить в геене». Души, истинные души я превозносил, но никогда не унижал и не уничтожал.
Моя юность наблюдала ломаную судьбу отца. Грязная политика, в которой я мужал, научила меня тому принципу, что помог мне выжить: «Пусть лучше тебя боятся, чем любят». Лицемерная любовь Сигизмунда не давала отцу никакой надежды на реальную помощь в случае местных, соседских войн в больной, разобщенной Европе. Все государства тряслись только за собственную шкуру, боясь турецкого рабства, и вполне могли быть раздавлены турками по очереди. Ни о каком сообществе или взаимопомощи не было и речи. Каждого короля или господаря волновал только он сам на троне. А турки меж тем набирали силу. Мурад II растоптал Сербию и Болгарию и готовился к подобному разрушительному походу, двигаясь на запад и север Европы.
Больше всего отец любил Валахию и меньше всего хотел крови на родной земле. Ее достоинство, честь, жизнь, ее покой были ему дороже, чем казна, что так заботило других государей. В 1437 году умер Сигизмунд, это развязало Драк?лу руки, он заключил союз с турками. Зачем? Наперекор всей Европе? Да, потому что в речах и действиях турецкого султана было больше искренности, чем у венгерского или иного короля. Мурад II принял Драк?ла и триста его бояр с большими почестями как истинного валашского князя, отныне официально подчиненного ему, за что Валахия обретала турецкую защиту во всех государственных делах, а турецкая казна должна была еже-годно пополняться немалой данью. С этого момента отец попал в цепи. Преданность христианскому Ордену Дракона и одновременное подчинение туркам зажали его в тиски. Как «драконист» он должен был служить во славу христианского мира, а как трезвый политик он предвидел гибель Валахии без лояльного турецкого расположения.
А тем временем Мурад II начал набеги на Трансильванию. Он не уничтожил ее сразу, а ослаблял частыми вторжениями. Деревни и города исчезали в пожарах. Смерть шла через Валахию. Трансильванские власти взывали к Драк?ловской чести, соглашались на добровольную капитуляцию перед его армией взамен жизни горожан и селян. Но Драк?л не мог противиться туркам, боясь за Валахию, но и не мог предавать клятвы Ордена. Он избрал тактику молчания. И это расценивалось как бездейственное предательство.
В 1441 году, в ноябре в Тырговиште к отцу с миссией от венгерского короля Ладисласа Постума пришли новые трансильванские губернаторы Янош Хуньяди и Николас Уджак. Они не просили, они требовали присоединиться к ним в военном походе против турок, от чего Влад Драк?л отказывался с 1438 года после заключения союза с турками. Его давили нравственные принципы, которым он как «драконист» давал клятву десять лет назад, но трезвость политика оказалась сильнее. Пойти против турок означало не только смерть собственную, чего он как раз боялся меньше всего, но и гибель княжества. Турки контролировали всю Дунайскую линию, оккупировали валашские крепости Джурджиу и Турну. Этого отцу было достаточно, чтобы понимать опасность, грозящую его княжеству в случае нарушения союза.
А венгры, в свою очередь, вели более двойственную политику: умоляя отца о поддержке, они фактически использовали его фигуру в войне с турками, приберегая в тайне на его замену Дана II, уже когда-то попробовавшего вкус валашской власти. Отец не знал об этой подлости, но нюх политика подсказал ему верный ход – он избрал позицию нейтралитета в данной ситуации, а Валахия стала свободным коридором для продвижения турецких войск в Трансильванию. Отец молчал, не помогая ни туркам, ни венграм. Это было страшное молчание сильного человека. Он бездействовал, просто открыв свои границы для прохода турок. Он совершал преступление перед совестью, но не перед своим народом. Такое непослушание было позднее жестоко наказано венграми.
В марте 1442 года в сражении под Сибиу предводитель турецкой армии Мезидбей был убит. Турки признали свое поражение. Гордый Хуньяди гнал их до Валахии, выставил отца из дворца и усадил на трон своего ставленника Басараба II. Отец опасался за жизнь своей семьи, и ему ничего не оставалось, как просить убежища у турецких покровителей. Он осознавал недовольство турецкой власти его политикой бездействия, но у него не было выхода. Выступить против венгров на стороне турок он тоже не мог.
И турки приняли нашу семью и поступили с нею благосклонно. Мы прожили в Галлиполи под домашним арестом, без притеснений, издевок и насмешек ровно год, после чего опять же с турецкой помощью отец вернулся домой князем Валахии. За свое покровительство турки расширили круг отцовских обязанностей перед ними. Помимо союзничества во всех военных и политических действиях, помимо возросшей дани, отец обещал ежегодно отправлять боярских детей в янычарский турецкий корпус. Жертвами этого долга стали я и Раду. Если красавчику Раду было безразлично, чей мед пить и на чьих коврах нежиться, то для меня турецкий плен был унизительным испытанием.
Я не виню отца – он поступил так против своей воли. Когда-то заложником у венгров оказался он сам, и тяжесть такого положения была знакома ему не понаслышке. Я помню последние дни перед отправкой в Турцию. Отец ничем не выдавал своей душевной боли, он лишь сказал, что это – этап в нашем образовании. Больше выстрадаешь – больше поймешь. Мне было почти тринадцать, Раду – восемь, когда летом 1444 года нас отправили в неизвестное. Мы превратились в заложников, и от отцовской политики зависела теперь наша жизнь.
Крепость Эгригоз на склоне горы Косиадаг стала нашим домом на четыре года. Дубовые, сосновые, ветвистые буковые леса и невысокие горы напоминали мне родные Карпаты. Природа во многом помогла пережить мне все, что выпало там, в Турции, на мою долю. Меня сразу же отделили от брата. В науку жизни и выживания пришлось вгрызаться мне, ему же – в орехи и фрукты.
В отличие от мягкого Раду, я рос вольным мальчишкой. Турецкие покровители отметили эту разницу и, конечно, избрали брата объектом своего внимания и заботы. Раду стал любимцем султанов Мурада II и Мохаммеда II и воспитывался в тепличных условиях. Я же был предоставлен сам себе, за исключением длинного списка янычарских обязанностей: изучение турецкого языка, военная теория и военная муштра, строгий режим и подчинение во всем. Последнее было едва выносимо для моего свободолюбивого духа. Большинство указов не отличались разумностью и смыслом. Из меня ежечасно и хладнокровно выбивали достоинство, гордость и княжеское сознание. Я никогда не бросался на своих мучителей. Я молчал, и камни унижения выкладывали толстые стены вокруг моего юного сердца. Я верил, что отец не бросит меня навсегда в этом плену. Содержание моей черепной коробки никого не интересовало. Единственное, что вызывало их одобрение – это точность всех членов моего тела при выполнении их команд.
Мне не давали книг, но Раду таскал их для меня тайком из султанской библиотеки. Большинство из них было на турецком языке, что послужило поводом для лучшего изучения оного. Там я впервые прочитал Коран. И что интересно. Библия и Коран, обе книги призывают к Добру и осуждают Зло. Разница лишь в частностях. Какая же из священных книг лучше и правильнее? Чья мораль сильнее и человечнее? Как разобраться темному неучу или юнцу в период своего духовного становления, какую веру принять? Церковники служат светской власти, пополняя ряды своих почитателей. А если родятся еще сыны человеческие, более мудрые, не один-два, а несколько, и им будут посвящены новые священные трактаты? Ведь мир развивается, и человек вместе с ним. И что после этого? Воевать и враждовать всем друг с другом за признание правой своей единственной книги? Нет, это слишком сложно. Власть держащим проще к одной книге приобщить целое стадо людей, как к Библии – христиан, к Корану – мусульман, тогда духовных войн будет не так много, и все они будут под контролем религиозной верхушки и государственной. А последние не любят умников и их разно-образные картины мира, их рукописи, особенно современные, не покрытые многовековой пылью общественного признания.
А люди продолжают уничтожать друг друга каждый день, разбивая чело в мольбах за Добро, – это ли не абсурд? Или книги священные написаны не так, или трактуют их ложно, или все богопослушание показное.
***
ДНЕВНИК ДИНЫ
На кровати, запутавшись в покрывале, простыне и подушках, металось тело моей бабки; оно вздымалось и падало, вздымалось и падало, как волны океана. Из бабкиного горла вырывались эти странные разнотембральные звуки, изображающие диалог между мужчиной и женщиной. Вдруг симфония достигла кульминации, тело встало дугой на постели, животом устремляясь к люстре, замерло на секунды, издало жуткий вздох и рухнуло. И в этот момент ее затуманенные глаза встретились с моими ошалевшими. Верхняя часть ее туловища поднялась резко, как палка швабры при нечаянном нажатии ногой на щетку, лицо ее перекосила презрительная гримаса, руки стали предлинными и потянулись ко мне. Я затряслась, заледенела, окаменела, вдруг вспыхнула от жара и, ударившись несколько раз о наличник двери, все же провалилась мокрой от пота спиной в спасительную щель и, как саранча, допрыгнула до своей комнаты.
Меня колотило, зубы не попадали в привычное ложе, паника совсем парализовала мое мыслящее устройство, но у меня все же хватило сообразительности подпереть дверь диваном в целях самообороны. За это она убьет меня точно или изуродует, и никто не поможет мне в этом склепе.
Я включила свет, распахнула окно, чтобы на всякий случай можно было легко призвать прохожих на помощь. Лица на медных чеканках строили мне рожицы, и в каждой из них я видела ЕЕ, САМУ!