
Не последний император
Мадам Жеребцофф довольно хмыкнула, оценив эффект.
— Да ладно, поручик, — прочитала его мысли хозяйка, — искусство должно быть ближе к жизни!
Она встала. Подошла к камину, показывая себя во всей красе, вынула из кармана чёрный платок с вышитым белым гусем. Протёрла стекло. Не от пыли. От отпечатка пальца — чужого. Бросила платок в огонь. Пламя вспыхнуло, пожрало гуся за секунду. Она не отводила взгляда. Улыбнулась уголками губ.
Киже понял: она не женщина. Она — другая система. Которая не прощает.
— Даже любовь сгорает. Главное — уметь воскресать. А Вы в огне не горите, в воде не тонете? Или только боитесь? А чего больше стальной шашки или пули?
Синюхаев попытался улыбнуться, но улыбка получилась кривой, как след ножа.
— Ах, поручик… — продолжила она, прищурившись. — Чем Вы занимаетесь, когда не на службе?
— Сплю, — ответил он, отведя взгляд. — Сил никаких нет. Зато вижу замечательные сны.
— А я вот смотрю на Вас, — сказала мадам Жеребцофф, поднимая чашку и не сводя глаз с гостя, — и вспоминаю своего чёрного мопса. Та же неприкаянная мордочка, бестолковые глазки, неловкие лапки. Я только со своим пёсиком так прекрасно спала, а мужчинами — так ужасно!
— Я... не знаю, что сказать… — пробормотал он, глядя в пол и вцепившись в подлокотники кресла. — Просто... не ожидал… Меня папа всегда звал котом. Я даже мяукаю дома, разговаривая. Иногда разыгрываем небольшие спектакли.
— Высший свет — это не спектакль, милейший. Это бойня. А Вы — не зритель. Вы — мясо. Я решу, пустят тебя на корм или выбросят на помойку. И никто даже не заметит.
— Папа сказал, что дамкой не рождаются.
— Дамку... — она выдохнула дым, глядя куда-то мимо него, — Её выгрызают из костей. Понимаете? Из собственных костей. Молча. Чтобы в конце концов... все просто начали бояться. Я прошла этот путь. И теперь выбираю тех, кто дойдёт. Зеркало за моей спиной — это дверь, открытая для достойных.
Мадам Жеребцофф подалась ближе. Он вдохнул запах духов — сладкий, с нотками ванили и холодной стали.
— Вчера у себя Державин читал стихи, — сказала она. — Какой поэт! Какой деятель! А Вы, поручик, поэт или деятель?
Он сглотнул. В горле пересохло. — Мои труды… пока в столе. Я… пишу, но это… для себя. Как молитвы… Непризнанный… гений, быть может.
Последние слова прошептал, как признание в грехе.
Павел на портрете поморщился.
Мадам Жеребцофф закинула голову и заржала по-лошадиному.
Из её рта вылетел механический чижик-пыжик в синем мундире.
Синюхаев отодвинулся и поёжился.
— Гений, говорите? О, его Величество не всегда понимает не то что гениев — даже очевидного. Вот, к примеру, Павел не может выбрать между Шевалье и Нелидовой. Обе милы. Но… Ладно, не будем о грустном.
— Давайте о весёлом, — попытался он поддержать разговор, чуть не плача.
Она подалась вперёд и приложила ладони к его щекам.
Он чуть отшатнулся, она держала крепко: «Думаете, Вы чистый и невинный ангел? Вы балбес и бес, поручик, если не дарите дамке радость! Вы можете быть кем угодно. Дайте мне руку — и я сделаю вас настоящим мужчиной. Положите голову мне на грудь, я укачаю. Любой мужчина мечтает пройти к дамке…».
Он почувствовал, как пылают щёки, потупил взгляд. В ушах застучало, будто кто-то бил в барабан. Ладони стали влажными, язык прилип к нёбу.
Он вцепился в подлокотники так, что дерево захрустело. Не отводил взгляда от её губ. Не потому что хотел поцеловать, а потому что боялся: вдруг она скажет то, что разрушит его, то, что сам себе не позволял думать. Задержал дыхание. Ждал.
Она промолчала, улыбнулась и отпустила. Его пальцы разжались сами.
— Сударыня… простите, мне… пора идти, — выдавил он дрогнувшим голосом. Он вскочил, едва не опрокинув кресло.
— Ладно, знакомство состоялось. Была рада. А теперь идите вон по тому коридору. Вас там судьба встретит.
В дальнем углу Синюхаев заметил джентльмена в тёмном, скрытого за тяжелой портьерой. Лицо его было в тени. Он просто наблюдал и оценивал. Как тот, кто уже расставляет шашки на доске. Руки он держал за спиной. Синюхаев шагнул назад, но за портьерой никого не было.
Бодрое лошадиное ржание провожало поручика, скользившего по полу, тихому, как тайна.
В коридоре мелькнула небольшая тень. Быстрая. Чёрная. Синюхаев вздрогнул. Это был не человек. Это был взгляд. Жёлтый. Уставился из темноты и исчез.
2.3. Сундукова
Синюхаев увидел блондинку и просто забыл, как дышать. Она стояла у окна, и мутный петербургский свет проходил сквозь её платье, как сквозь лед. Она была похожа на призрак, который явился в этот мир по ошибке и теперь не знал, уйти ему или остаться. Синюхаев задержал дыхание, потому что ему показалось: если он вздохнёт слишком громко, она растает. И ему останется только это окно, вид на унылый Петербург и глухая тоска.
Синие глаза её смотрели не на него, а вдаль, туда, где будущее сверкало смыслом.
Не обернулась.
— Поручик …, — начал представляться он.
— Я знаю. Садись. Ты — валет треф. — Обернулась на миг, её пальцы коснулись его ладони, а губы растянулись в улыбке, не дотягивавшей до глаз.
— Валет треф? Это же шут? — не понял Синюхаев.
— Шут громкий, а валет тихий, — усмехнулась Сундукова. — Валет подбирается к королю, когда тот на дамок засмотрелся. На валета никто не смотрит. Он может ходить, где угодно. Он может слышать, что угодно. Потому что он — никто.
Она посмотрела ему прямо в глаза.
— А тот, кто никто, может сделать всё. Так что ты, поручик, не просто карта. Ты — самый опасный игрок на столе. Потому что тебе нечего терять.
Она подмигнула, и у него ёкнуло под ложечкой.
— Да, да. Я — самый опасный! — печально пошутил над собой Синюхаев.
— Эту карту все считают ничтожеством. Значит, твой ход станет неожиданностью. Успех рождается там, где его не ждут. В некоторых играх валет — самый опасный, способный перевернуть всё, — серьёзно ответила она. — Сундукова, фрейлина мадам Жеребцофф. Ты опоздал. Я уже думала, не придёшь.
Синюхаев инстинктивно потянулся к шарфу на шее, но тот был скомкан в кармане
— Не собирался. Пока не понял, что опаздываю.
— Ты пишешь стихи, — спросила она. — Правда?
— Правда. Но они ни для кого. Разве что для четырёх стен.
— А если я — та, кого ты видишь во сне? — спросила она.
Он молчал.
Она сказала: «Тогда тебе не повезло. Я не из тех, кого видят. Я из тех, кого теряют.»
Он подумал: она лжёт. Но в этой лжи была та правда, которую он так долго искал.
Она из тех, кого ищут. И он — тот, кто найдёт.
— А если я пишу не стихи, а твоё имя? — вырвалось у него, прежде чем он успел себя остановить.
Она медленно провела пальцем по его губам, словно стирая не слова, а сам воздух, которым они были сказаны.
Когда пауза затянулась, добавила: «А мне никто не нравится!».
Пожала плечами и улыбнулась — не кокетливо, не насмешливо и не вызывающе, а просто. Будто он был человеком.
Она отвернулась к окну, и ее отражение стало холодным, как лед на Неве. «Меня выдали замуж в четырнадцать. Он прожил ровно четыре дня. С тех пор я ношу вот это платье. Оно свадебное. И проклятое. Потому что свобода, поручик, — это когда тебе не с кем идти к алтарю».
Она внезапно смахнула с его плеча несуществующую пылинку, пальцы трепетно коснулись мундира, а потом сузила глаза: «Ах, поручик. Все офицеры здесь — пыль. Но тебя не боятся, не подозревают.…»
Она подняла бокал. В вине отразился не её глаз, а кот.
— Тебя можно послать туда, куда другие не пойдут, — сказала она, — Идеальный кандидат... потому что ты можешь всё — и тебе за это ничего не будет. Я видела сотни таких, как ты. Они ломались. Ты не сломаешься. Ты научишься прятать слёзы за улыбкой, а страх — за решимостью. Такая сила выживет в битве. И теперь — твоя очередь. Твоя кровь уже отмечена. Ты не заметил? На запястье — след. Как от невидимого пера.
— Именно поэтому я — шанс? — спросил он.
— Шанс рождается там, где все сдались, — пояснила она.
Он посмотрел на своё чистое запястье.
Она коснулась его лба. Синюхаева зазнобило.
— А теперь ты видишь то, что видела я. С самого начала.
Перед глазами — доска. И он на ней. Последняя чёрная шашка.
Потом вдруг схватила его за воротник мундира, притянула к себе так близко, что он почувствовал тепло её кожи, запах её духов — горьковатый, незнакомый, от которого закружилась голова. Она выдохнула почти в ухо: «Ты... ты мне интересен. Как ошибка в партии».
Пальцы коснулись его ворота. «Именно поэтому ты важен».
Она повернула его лицо к лунному свету, падавшему из окна: «Ошибка, которую можно превратить в гениальный ход. Но для этого её нужно осознать. Ты осознал, кто ты, поручик?»
— Почему я, а не Голицын, не Ржевский, не Эмануэль?
— Они предсказуемы. Их души — как раскрытые книги. А ты… — её голос стал тише, — ты — чистая страница. На тебе можно написать всё. Или ничего.
Синюхаев попытался отвести взгляд.
— Не двигайся, — она сжала пальцы чуть сильнее. — В этом твоя сила. И моя надежда.
— Какая сила? Я не генерал, а всего лишь поручик.
Она коснулась его виска — по комнате пробежала тень, пахнущая мёдом и сталью. Тень кота.
— Хотя…— охладев и отодвинувшись, продолжила она, — чем ты лучше других? Генералы умеют умирать красиво. Ты пока умеешь только дрожать.
— Я… не претендую, — начал он, — Но, может, я не такой, как вам кажется? Может, Вы… могли бы… рассмотреть меня? Вы мне очень даже симпатичны.
В комнате вспыхнула свеча, которую не зажигали.
Сундукова долго разглядывала Синюхаева — не как мужчину, а как шашку, которая ещё не знает своей силы. Её взгляд был расчётливым, словно она уже видела все его будущие ходы. Потом спокойно продолжила: «Я различаю тех, кто способен дойти до края. У меня есть... кое-что. Не для слабых. Для тех, кто готов заплатить болью за право быть услышанным. Ты готов? Или ты, как все мужчины, хочешь, чтобы тебе всё дали, ничего не требуя взамен? Оно живое. Оно дышит. И оно выбирает тебя, а не наоборот».
Она вдруг замолчала, прислушиваясь. Тишина в комнате сгустилась, как перед грозой.
Она вдруг замолчала, и в тишине стало слышно, как бьется сердце Синюхаева. Громко, глупо, предательски.
—Слышишь? — прошептал он, как будто они прожили вместе тридцать лет и три года. — Это время. Оно спешит.
— Время не спешит, поручик, — почти беззвучно ответила она. — Оно уже здесь. К утру эликсир нужно выпить. Или ты боишься не того, что увидишь себя настоящего. А того, что тебе так понравится быть им, что ты уже не захочешь возвращаться назад. К такому ничтожному, как ты есть.
— Как и те, кто решил, что гусь слишком долго крякает по-своему, — прошептала она в ответ и посмотрела в окно, где мелькнула тень проходящего патруля.
Затем достала из бара нечто в зелёном бархатном мешочке и протянула визитёру: «Это лорд Чарльз, английский посланник, оставил после отъезда. Эликсир ясности ума. Помогает отличить правду от лжи, а друзей — от врагов. Это дороже любой победы. Ложка утром и на ночь. Это не яд. Это ключ к тайнам, которые ты боишься увидеть».
— Он вряд ли прояснит мои мысли…
— Он стирает границу между внутренним миром и внешним.
— Сны станут явью, а явь — сном? Почему я? — выдохнул он.
— Потому что я не верю в честь. Не верю в долг. Не верю даже в любовь. Но верю в одно: пока я играю — я жива. А ты… ты ещё не начал играть. Ты всё ещё думаешь, что можно выйти.
Сундукова сунула ему в ладонь что-то холодное.
Синюхаев развернул бархат — колбочка, как у аптекаря. На ленточке вышито: «Elixir of Courage & Charm». А ниже мелким шрифтом: «Состав: отчаяние, страх, чуть-чуть надежды. Побочка: либо всё забудешь, либо станешь героем. Хранить в тёмном месте, лучше в себе».
Синюхаев хмыкнул: «А инструкция по применению есть?»
— Пей и не думай, — ответила Сундукова.
Он кивнул и заморгал, чтобы не заплакать от счастья.
—Попробуй, — предложила она, проводя пальцем по горлышку флакона. — Мир, который ты видишь, — это сон. А вот это — пробуждение. Больное, горькое, единственно настоящее.
Поручик посмотрел на Сундукову.
В её глазах светилось спокойное любопытство кота, наблюдающего, что решит гусь: бежать или съесть приманку?
Пальцы скользнули по стеклу. Он сильно дёрнул пробку. Предсмертный выдох вырвался наружу. Запах ударил в нос — мёд, металл, кровь.
— Знаешь, каково это — когда все тебя боятся? — тихо сказала она, глядя в окно. — Никто не подойдёт просто так. Никто не спросит, как у тебя дела. Все чего-то хотят. А я просто хочу, чтобы кто-то пожалел меня. Не за подарки. А просто потому, что я — это я.
Она обернулась. В её глазах он увидел не загадочную фрейлину, а женщину, которая устала быть сильной. И в этот момент он понял, что любит её.
Синюхаев вздрогнул. Колбочка едва не выскользнула. Пальцы сжали её – мёртвой хваткой. Стекло было тёплым от её пальцев. Сквозь него пульсировала жидкость цвета запёкшейся крови. Он почувствовал, как по его спине, под мундиром, пробежала струйка пота. Не от страха, а от желания. Желания наконец-то УВИДЕТЬ, даже если это убьёт. Желудок свело. Пальцы задрожали, будто он держал не колбочку, а змею.
Это был не напиток. Это приговор. Или ключ. Выбор за ним.
Он поднёс к губам, остановился, посмотрел на неё ещё раз.
Она прищурила глаза: «Эликсир не показывает будущее, Он показывает систему. Ты увидишь не шашки, а игроков. И поймёшь, что система не терпит пустоты. И стремится заполнить собой».
Она ждала. Синюхаев почувствовал, как по спине пот струйкой побежал по затылку. Он сжал челюсти, подошёл к зеркалу и замер. Отражение дрогнуло. В его собственных глазах вспыхнул и погас жёлтый, кошачий огонек. А потом отражение медленно, против его воли, растянулось в тонкую, беззвучную улыбку. Улыбку, которой Синюхаев никогда не улыбался. Он отшатнулся...
Синюхаев выпил. Мир перевернулся. Зеркало закричало — не голосом, а трещиной, что разбежалась по стеклу, как молния по небу. В горле вспыхнул огонь, потом лёд, потом — пустота. Жидкость обожгла. Не тело. Душу. Он почувствовал: он больше не пешка. Он — яд в крови системы. Кожа под мундиром стала чужой, будто тело стёрли и написали заново.
Сундукова не улыбнулась. Лишь палец снежинкой коснулся запястья — и пропал.
— Я пришлю записку, — сказал он, превратившись в одно большое сердце, — со временем и местом встречи.
И отступил в тень коридора, чувствуя пульсирование внутри — не от страха, а от возможности.
Она осталась у окна, застыв, как статуя, повидавшая чересчур много. Но на прощание мяукнула – тихо, почти неслышно. И пропала.
Он подошёл к зеркалу в прихожей, чтобы поправить шарф, и вдруг замер. Отражение дрогнуло. Всего на миг — но он ясно увидел: черты его лица сначала поплыли, как расплавленный воск, а потом замёрзли и отвердели. В его глазах вспыхнул и погас желтый, кошачий огонек.
Синюхаев отшатнулся и протёр стекло ладонью. Все было на своих местах. Тот же испуганный поручик. Эликсир работал. Он менял не только чувства — он менял плоть.
Он ушёл. Но его шаги звучали надеждой — тихой, робкой, но упорной, как первая весенняя капель.
На ступеньках крыльца он споткнулся о спящего кота. Тот флегматично открыл один глаз, словно говоря: «Ну, началось».
Дома приснился безупречно одетый лорд Чарльз в дорогом кабинете, где смердело дешёвой водкой и вонючим табаком. Он водил пальцем по карте мира от Парижа к Петербургу и гундосил: «Павел заключил союз с Бонапартом! Шлёт казаков в Индию! Это безумие обрушит всю британскую торговлю и втянет нас в войну, которую мы не переживем! Англия — главный российский кредитор! Пора выпускать нашего валета!».
Шанс получить эликсир и внимание — исполнился.
Угроза остаться простой шашкой в чужой игре — нависла.
Ресурс — эликсир, меняющий реальность — внутри.
Альтернатива вернуться в прежнюю жизнь — отрезана.
ГЛАВА 3. СНЫ СИНЮХАЕВА О ДАМКАХ И ГОСПОДАХ
Не все шашки равны, многое зависит от позиции
Локация: Голова Синюхаева.
Свидетель: Гусь.
О чём эта глава? Во сне он видел убийство императора. Наяву за это могут убить его.
Но кому рассказать, если каждый твой взгляд может стать доносом?
3.1. Полусон
Синюхаев выпил — и мир треснул, как зеркало. Пол ушёл вниз, а вместо потолка — шашечная доска. Огромные пальцы двигали его по клеткам доски. Во рту — привкус мёда и ржавого гвоздя. И запах... будто рядом кто-то дышит. Живой. Или очень хорошо притворяется.
Одна капля — и ты уже не Синюхаев. Одна капля — и ты ход на доске, которого не ждали. Эликсир манил запретный плодом из Атлантиды.
Сундукова прошептала: «Это ключ к тайнам, которые ты боишься увидеть».
Комната поплыла, стены задрожали. Эликсир стряхивал краску с реальности, и Синюхаев проваливался в подкладку мира, где сны были черно-белыми, а явь — смутным кошмаром на пороге.
Игра завершилась, но сделанные ходы продолжали вершить судьбы.
Свет и тени носились по диагоналям — не вперёд, а вглубь.
Там всё было ясно: кто враг, кто друг, кто уже мёртв, а кто ещё не родился.
Сны — то, что ты не смеешь вспомнить днём.
Страх обращался в шаги. Синюхаев скрывался в тень.
Во снах голоса доносились из деревянной коробки, шашечная доска под ногами то опускалась, то поднималась, словно крылья гуся.
Он пытался кричать — но язык не слушался. Руки стали чужими.
Папа в детстве учил играть в шашки: «Нельзя ходить назад. Даже если больно. Вперёд. Всегда вперёд. А бить можно и нужно — и вперёд и назад».
Папа ставил на огонь свистящий чайник. Сначала сын проигрывал и смеялся. Папа говорил: «Проиграл — значит, научился». А теперь сын выигрывал. И плакал, жалел расстраивающегося папу.
Синюхаев повернулся на спину. Он спешил на бал дамок, но вместо этого вспомнил, как в детстве, когда проигрывал, папа не ругал, а расставлял шашки заново.
— Пап, а почему чёрные ходят первыми? — спросил он однажды.
— Потому что им нечего терять, — ответил папа, передвигая шашку. — А белые думают, что у них есть право.
— А дамка?
— Дамка — это не награда. Это когда ты дошёл до края и понял: назад дороги нет.
— А если я пройду в дамки — ты гордиться будешь?
Папа помолчал, глядя на доску: «Гордость — для тех, кто верит в правила. А ты станешь мужчиной и будешь играть по-своему. «Пройти в дамки» — значит пройти путь от мужчины к женщине, от подчинения — к свободе.».
— Как?
— Ты будешь ходить туда, где тебя не ждут.
— Кто такие шашки и дамки?
— Шашки — это мужчины, думающие, что они господа. Дамки, к которым все они стремятся, — это женщины у власти, свободные в своём движении.
3.2. Бал дамок
Синюхаев повернулся на бок.
В зале — три чёрные дамки: Сундукова, Жеребцофф, Шевалье. Стоят спиной к трону, будто на аукционе. Страх разлит, как кисель.
Три белые: Нелидова, Мария, Акулина — уставились в зеркало.
В зеркале не они, а он, Синюхаев.
Глаза у дамок — пустые клетки. Стоят, ждут, когда кто-то сделает ход. Ждать умеют. У них большой опыт.
А он блуждал, не зная зачем.
Женщины вышли на сцену дамками на доске — всесильными, но не ведающими, что ими играют. Улыбки — маски, шаги — балетные, слова — стальные шашки.
Это был не бал, а спектакль под названием «Как убить… и не испачкать перчатки».
В Зимнем дворце от жары духота.
Страх, амбиции, пот, пудра и духи — всё смешалось.
Зеркала шептали: «Ты следующий». Люстры не светили, а давили приговорами.
Синюхаев стоял в дверном проеме, напрягаясь всем телом.
Ему было не жарко — страшно. Не за себя.
Все дамки улыбались, зная, что завтра могли умереть.
Акулина в простом сером платье презрительно огляделась и вышла, толкнув его плечом.
Шевалье наступила Синюхаеву на ногу каблуком — он едва сдержал стон. Она не извинилась, лишь скользнула кокетливым взглядом.
Мадам Жеребцофф нагло протиснулась, зацепив Синюхаева верхним бюстом
Сундукова прошелестела с подносом рюмок. Он потянулся к ней, желая коснуться, но обнял только воздух.
Нелидова почему-то подмигнула Синюхаеву, криво улыбнувшись. Он едва отшатнулся, чтобы не вдавила в стену.
Последней прошествовала Мария с гордо поднятой головой — он едва успел склониться перед императрицей.
Шевалье встала у колонны, рюмка в руке — словно скипетр.
Её лицо было напряжено, глаза – блестящие камни.
На шее — подарок Державина: изумрудное колье, отражающее чужую зависть.
Мадам Жеребцофф наблюдала за ней с рюмкой в руке, которую не собиралась пить. Она считала: если выпьет — придётся кланяться. А значит признавать, что у тебя есть шея, которую можно оседлать.
Она носила лишь два кольца — тяжёлых, как оковы, с розовыми турмалинами.
Но потом резко, будто казнила кого-то, опрокинула водку.
— Напрасное расточительство, — скривилась она, закусывая холодцом. — Заморские побрякушки. Взгляд скользнул по Шевалье и задержался на Сундуковой, и в уголках губ дрогнула едва заметная улыбка, предвещая не бал, а бойню.
Фрейлина Нелидова скользнула вдоль стены чужой тенью.
Её глаза — узкие, блестящие — оценивали каждую брошь, каждый камень, каждое колечко.
Губы беззвучно шевелились: «Почему не у меня?».
Каждая женщина здесь была для неё врагом, каждое украшение — украденной возможностью.
Куранты пробили двенадцать.
— Прощайте, старый год и век, пусть будет новый человек... — начала читать Мария стих какого-то поэта Синюхаева.
Голос её дрожал от напряжения.
И в этот момент рука Шевалье дрогнула, рюмка качнулась.
— Что это тёмное на дне?! — голос разорвал тишину, как выстрел.
Шевалье не замерла. Медленно опустила рюмку. Повернула взгляд на Нелидову, потом на Марию. И улыбнулась — не злобно, ласково.
Как мать, видящая, как дочка делает первую глупость.
— Это не яд, — скривила губы Шевалье. — Это проверка. На дурочку!
Лицо исказилось. Сапфиры, казалось, потускнели.
— Это ты, дрянь! — закричала она Нелидовой. — Ты хотела меня отравить!
Поставив рюмку на стол, маленькая Шевалье бросилась вперед на неё.
Длинная Нелидова вскрикнула. Они сцепились. Шёлк рвался, волосы рассыпались, голоса слились в хриплый вой. Грация исчезла. Осталась лишь жажда уничтожить.
Мадам Жеребцофф и Сундукова бросились их разнимать.
Синюхаев во сне почувствовал во рту вкус пудры и крови.