Оценить:
 Рейтинг: 0

Сочинения русского периода. Стихотворения и поэмы. Том I

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
6 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
И, как дыханье вечного, прекрасен.

Чтоб ты сказал измученным сердцам,
Измученным в отчаяньи скитанья,
И за себя и тех, кто молча там
Десятилетье принимал страданья.

Ведь Пушкин, смелый лицеист-шалун
И не лишенный, как и солнце, пятен,
За то и отлит внуками в чугун,
Что был, волнуя, каждому понятен.

    Лев Гомолицкий[168 - За Свободу!, 1929, 17 апреля, стр. 4. «К конкурсу поэтов».]
Серьезное отношение Гомолицкого к разговору в предконкурсной стихотворной игре выразилось и в том, что он единственный выступил под своим именем, не скрываясь под псевдонимом. Но последовавший за ним заключительный акт вернул этот поэтический турнир к шутливо-комическому тону, проигнорировав попытку молодого поэта ввести объявленное мероприятие в более широкий историко-общественный контекст. Второе выступление Н.Э., использовавшего маску беспомощного графомана, свело все волнения к одному – есть ли шансы на победу на конкурсе у «задиры»-сатирика, «чья не хочет плакать лира»[169 - Н.Э., «Я тоже влезть хотел в поэты…», За Свободу!, 1929, 26 апреля, стр. 4. «К конкурсу поэтов».].

Оказалось, что на конкурс поступило неожиданно большое количество стихотворений – общим числом 320 (или даже 332). 10 мая жюри отобрало 10 лучших из них. Вопреки первоначальным планам, было решено совместить финальный вечер конкурса с празднованием Дня Русской Культуры. Оглашая это решение, председатель Союза писателей и журналистов А. М. Хирьяков подчеркивал роль эмиграции – и поэзии эмиграции – в сохранении русской культуры и чистоты русского языка. Впервые праздник, ставивший своей целью пропаганду культурного прошлого, менял фокус, обращаясь к текущей поэтической культуре[170 - А. Хирьяков, «День Русской Культуры и конкурс поэтов», За Свободу!, 1929, 6 июня, стр. 4.]. Статью Хирьякова с ее серьезным, не-игровым разговором можно было бы счесть завуалированным откликом на пафос стихотворения Гомолицкого «И. Бугульминскому». С этим плохо, однако, согласовывались планы организаторов включить исполнение произведений победителей конкурса в концертное отделение, в котором предусматривались номера «декламации, пения, русских танцев и оркестра балалаечников»[171 - «День русской культуры и конкурс русских поэтов», За Свободу!, 1929, 2 июня, стр. 4. Ср. объявления в номерах газеты от 6 и 7 июня (стр. 1).].

Согласно результатам голосования публики, суду которой было представлено 10 отобранных жюри и прочитанных артистами с эстрады стихотворений, первой премии удостоилось стихотворение «Задачи» И. Ф. Кулиша (преподавателя Ровенской гимназии), второй – «S.O.S.» Палтиеля Каценельсона (Вильно), третьей – «Причастник» (из поэмы «Обиход») Петра Прозорова (Варшава), сотрудника За Свободу! Дальнейшие места распределилсь так: Георгий Пронин (Луцк), «Мой тост»; И. Лопухин (Белиславицы), «Портреты»; С. Нальянч (Варшава), «Ностальгия»; Влад. Бранд (Пинск), «Ночь. На станции заброшенной…»; Палтиель Каценельсон, «Осенний мотив»; С. Нальянч, «Здесь майский закат…»; Наталия Максимова (Вильно), «Сегодня злые рябины…» (за которое было подано наименьшее – 15 – число голосов). В голосовании приняло участие 232 присутствовавших (из коих 222 бюллетеней были признаны действительными)[172 - «К конкурсу поэтов 8-го июня 1929 г. в Варшаве», За Свободу!, 1929, 29 июня, стр. 4.].

Нет сомнений, что Гомолицкий на конкурс свои стихотворения послал, как, скорее всего, сделали и другие участники объединения «Четки», его товарищи. Но ни один из них в отобранную жюри «десятку» не попал. Удар был тем сильнее, что, согласно условиям конкурса, стихи посылались не под девизами, а под собственным именем автора, а Гомолицкий был единственным, кто в предконкурсном «турнире» выступил с «поднятым забралом».

Сразу вслед за обнародованием результатов конкурса с резкой его критикой выступил львовский Русский Голос. Указав на большое значение самого по себе факта выявления впечатляющих молодых поэтических сил среди русского населения страны, обозреватель газеты, однако, отметил отсутствие четких критериев и ясных принципов у организаторов и признал, что надежды на то, что конкурс послужит стимулом для молодежи, не оправдались. Жюри «не объяснило, какого рода стихотворения были присланы и почему приходилось выбирать то или иное произведение, и какого рода произведения были желательны, чисто лирического, задушевного характера или на гражданские мотивы». Но уж совсем неправильным являлось решение поручить выбор трех лучших стихотворений публике, собравшейся на концерт. «Почти все модные ныне конкурсы, где решающая роль предоставляется случайной, неподготовленной публике, бывают неудачны. И по ним можно судить исключительно о вкусах той или иной случайно собравшейся публики, но ничуть не о художественной ценности произведения»[173 - Н. Червяковский, «О конкурсе поэтов», Русский Голос, 1929, 4 июля, стр. 3. В начале 1930 года За Свободу! объявила новый, на сей раз международный, конкурс молодых русских поэтов. Сведений об участии в нем Гомолицкого нет. О результатах конкурса см.: «От Правления Союза русских писателей и журналистов в Польше. Постановление жюри конкурса поэтов», За Свободу!, 1930, 21 февраля, стр. 5.].

А вскоре со статьей по поводу варшавского конкурса выступил в Русском Голосе и сам Гомолицкий. Продолжая тему, намеченную в его стихотворном выступлении в предконкурсном турнире – долг литературы перед страждущей родиной, – она ставила вопрос о «всей той Руси, которая теперь заявила о своем существовании, презирая политические границы и признав только границы просыпающегося национального самосознания». В связи с этим он обращался и к вопросу о праздновании Дня Русской культуры во всех разбросанных по земному шару центрах, находя истинный смысл его не столько в почитании «бесспорно великих имен» классиков, сколько в выявлении нового поколения «наследников». Указав на «пропасть» между своим и предыдущими поколениями, автор заявлял, что «только теперь начинается что-то, что нам кажется действительностью, потому что это еще наше тягучее, но зато вполне правдоподобное “сейчас”», объясняя появление этого «что-то» кристаллизацией национального самосознания[174 - Лев Гомолицкий, «О самом важном», Русский Голос, 1929, 25 июля, стр. 2.].

Здесь Гомолицкий подходил – впервые в своих публичных выступлениях – к противопоставлению «эмигрантской» и «советской» литературы. Это было продолжением разговоров с Сергеем Рафальским, который, кстати, недавно (в декабре 1928 года) покинул Острог и направился в Париж[175 - Там он, с помощью Марка Слонима, устроился декоратором в мастерскую Довида Кнута (см.: Ренэ Герра, «Сергей Рафальский: свой голос, своя дорога», в его кн.: Они унесли с собой Россию… Русские эмигранты – писатели и художники во Франции (1920–1970). Изд. 2-е (С.-Петербург: Ближ, 2004), стр. 143) и надолго отошел от литературной жизни эмиграции.]. Для Рафальского понятия и «русского» и «эмигрантского» являлись заведомо одиозными: и эмиграция, и автохтонное русское «меньшинство» были воплощением безжизненности и отсталости, и лишь молодая советская литература несла с собой обновление и расцвет культуры. Этому Гомолицкий противопоставил концепцию, которая в полной мере сложилась у него лишь к концу 1930-х годов. Противопоставление у него эмигрантской и советской культур знаменовало выход за пределы проблематики «меньшинственной», в сфере которой Гомолицкий, казалось, целиком находился до того. Здесь он фактически объединял «меньшинственную» культуру с «эмигрантской», тогда как газета, в которой он выступал, – Русский Голос, – смысл своего существования видела в обособлении и противопоставлении себя эмиграции и ее органу в Польше – варшавской За Свободу! При этом самое понятие «эмиграции» для Гомолицкого было насыщено не «политическим», а чисто культурным содержанием:

…для нас вопрос «быть или не быть» сосредоточен не в объединении эмиграции вокруг той или иной политической цели и не в том, что может решить о нас Лига Наций, и даже не в том, ведем ли мы активную работу в России или эволюционируют ли большевики, – всё наше будущее зависит от тех нескольких праведников, которые несут в себе частицы великого духа народа, на вершинах которого стояли в прошлом и Ломоносов, и Пушкин, и Гоголь, и Достоевский, и Толстой, и Андреев, и Короленко, и Блок, и многие-многие, длинный и удивительный синодик[176 - Лев Гомолицкий, «О самом важном», Русский Голос, 1929, 21 июля, стр. 2–3.].

Эмиграция – не столкновения фракций, групп и партий и даже не засылка боевых отрядов на советскую территорию, но напряженная работа по сохранению наследия и предотвращению застоя и смерти родной культуры. Для этого нужен журнал, открытый для участия молодых. Это – «самое важное», это – настоящий «конкурс» для молодых. И тут замечательно, какие автор приводил доказательства жизненности современной русской культуры в изгнании. Все три примера – безымянны; все трое молодых литераторов, «праведников», лично знакомы автору, но известности не получили из-за невозможности печататься.

Даже при неизбежно фрагментарном знакомстве с острожской биографией Гомолицкого этот пассаж в статье вызывает некоторое недоверие. Автор, обреченный на прозябание в глуши, жаловавшийся на отсутствие литературной среды, искавший вместе с группой сверстников выхода в большой мир литературы, рассказывает здесь о трех молодых литераторах, обойденных конкурсами и вниманием журналов, но воплощающих собой великие возможности русской культуры в зарубежье. Первый пример – это оказавшийся в Варшаве во время проживания там Гомолицкого мальчик-гимназист, пославший первую большую поэтическую вещь местной «литературной знаменитости». Описанная здесь история разительно, хотя и с некоторыми смещениями и свежими деталями, напоминает контакты 18-летнего Гомолицкого с А. Л. Бемом, историю появления стихов юноши в За свободу! и работы над сборником Миниатюры. Второй пример (с прозаиком) можно было бы попытаться увязать с товарищем Гомолицкого по Острогу Вл. Х. Гриненко, если бы в нашем распоряжении было больше сведений о нем. Но третий, последний пример совершенно определенно представляется аллегорическим описанием самого Гомолицкого:

Я знаком с творчеством одного русского молодого лирика – поэта в настоящем смысле этого слова, а не в том, в каком теперь часто легкомысленно называют поэтами больших детей, забавляющихся вялыми рифмами и бесцветными словами. От каждого его образа веет жгучим солнцем духа. Пройдя религиозно-философскую школу Льва Толстого, он бы не понял выражения «воспевать любовь». Он принимает только всечеловеческое значение понятия любви. Жизнь имеет для него соленый привкус пота, крови и солнца и вся проникнута духом, как лучи Рентгена просекают человеческое тело. До сих пор наша поэзия не поспевала за русской религиозно-философской мыслью и романом. Рядом с гигантом Толстым и Достоевским мы читали публициста в поэзии, Некрасова, и эта пропорция сохранялась до тех пор, пока мы еще могли одновременно учитывать все свои литературные силы. Поэзия, обладающая такой творческой силой, как синтез на русской почве, была всегда позади и уровнем несколько ниже прозы. Сравнивая то, что пишет этот мальчик, с тем, что писали Тютчев, Вл. Соловьев и Блок, – мне кажется, я слышу новый голос, который говорит из глубин, где сплелись «корни существования». Он зарабатывает простым трудом, не имея возможности читать новые и часто даже старые книги, оставаясь в полной глуши совершенно оторванным от течения современной жизни. Что бы он дал нам, если бы был перенесен в условия действительной жизни!

Конечно, трудно без сопротивления принять отождествление этого портрета с самим Гомолицким: слишком сильно этот пассаж походил бы на хвастовство, несвойственное всему облику и поведению поэта, как мы его знаем по всем другим источникам. Однако чистой саморекламой его можно было бы счесть, во-первых, если автор не скрыл бы имена описываемых им литераторов, а во-вторых, если бы его предположительная авто-аттестация не находила полного подтверждения у Рафальского в приведенном выше отрывке из письма к А. Л. Бему («Сей – воистину поэт; пишет даже не пудами, а тоннами. <…> Ни разу не увлекался ничем, кроме стихов, ни разу, по-видимому, не усумнился в том, что искусство есть дело благородное»).

Предложенные в статье идеальные портреты «праведников» созданы были не праздным самолюбованием автора. Результаты варшавского конкурса показали Витязевскому и Гомолицкому насущную необходимость основать собственный журнал, и издательская конъюнктура, возникавшая во Львове в связи с реформой и расширением деятельности Ставропигиона и Русского Голоса, позволяла верить в осуществимость этих планов. О намерении издавать журнал молодых было объявлено в За Свободу![177 - «К созданию русского журнала (Письмо в редакцию)», За Свободу!, 1929, 21 июля, стр. 5.] и Русском Голосе одновременно со статьей Гомолицкого «О самом важном». Ссылка на существование безвестных «праведников» преследовала конкретные тактические цели – она должна была содействовать мобилизации необходимой поддержки задуманному журналу.

О том, что этот журнал должен был быть совместным предприятием Витязевского и Гомолицкого, и о том, какой именно должна была быть роль Гомолицкого в этом дуумвирате, дает представление газетное сообщение:

К вопросу об издании русского журнала

Инициативная группа по изданию русского журнала, который бы являлся органом русской молодежи, настоящим доводит до сведения заинтересованных лиц, что о дне выхода и месте издания журнала будет сообщено в ближайшем будущем.

Инициативная группа с удовлетворением отмечает тот интерес, который встретило ее начинание. На полученные письма ответы будут даны по рассмотрению и обсуждению их инициативной группой.

Сводка полученных писем будет произведена Л. Н. Гомолицким (Скит Поэтов в Праге, – литерат. содружество «Четки», Острог), после чего результат этой сводки будет опубликован. Громадное количество полученных писем задержало несколько подготовительную работу. Настоящим группа молодежи приносит свою искреннюю благодарность всем откликнувшимся на ее призыв.

Все письма, поступившие по поводу журнала на имя С. Витязевского, переданы для сводки. Ответ на них будет дан инициативной группой, а не С. Витязевским лично. В виду этого С. Витязевский не мог дать ответа на многие письма, обращенные лично к нему и касающиеся вопроса издания журнала.

    Инициативная группа[178 - «Письмо в редакцию», Русский Голос, 1929, 19 сентября, стр. 4.]

Ясно, что, как и в других их совместных акциях, интеллектуально-стратегическое лидерство в журнале было бы за Гомолицким, тогда как за Витязевским закреплены были организационно-практические функции, обусловленные его контактами со Ставропигийским институтом, издательская деятельность которого переживала в те месяцы бурный подъем. Вошедший в 1927 году в число членов института Ваврик предпринял шаги по улучшению и расширению литературных материалов в выходившем ежегодно Временнике Львовского Ставропигиона[179 - См. об этом издании справку М. Галушко в кн.: Перiодика Захiдно? Укра?ни 20-30-х рр. ХХ ст. Матерiали до бiблiографi?. Т. 4. За редакцiею М. М. Романюка (Львiв, 2001), стр. 43–48.]. Если поначалу ему пришлось заполнять страницы перепечатками хрестоматийных текстов русской классики, а также недавно появившихся произведений эмигрантской поэзии, главным образом на темы национальной истории (Пушкин, Лермонтов, Рылеев, А. Майков, Фофанов, Фет, «Русь» С. Есенина, Галина Кузнецова, Глеб Струве)[180 - Временник Ставропигийского Института с месяцесловом на 1928 год (Львов, 1927).], то вскоре он сумел привлечь к изданиям Института литературную молодежь. Энергичным помощником в этом явился Витязевский. В очередном выпуске ежегодника он выступил с поэмой в «народном» стиле, воспевавшей героическую борьбу древнего Киева с татарами[181 - Семен Витязевский, «Степовики окаянные (Баллада о Киеве – солнышке и степной орде)», Временник Ставропигийского Института с месяцесловом на 1929 год (Львов, 1929), стр. 18–21. В публикации поэма посвящена была В. Р. Ваврику.]. В возобновленном в начале 1930 г. после многолетнего перерыва Научно-Литературном сборнике Галицко-Русской Матицы он поместил статью, доказывавшую неразрывную связь древнего народно-поэтического творчества южно-русских и северно-русских земель: «южно-русская поэзия есть гармоническая часть поэзии общерусской, ее неразрывное звено, тесно связанное своими истоками и источниками творчества», – заявляла она, полемизируя с украинскими учеными-этнографами[182 - Семен Витязeвский. «Единство русской народ<ной> словесности», Научно-литературный сборник Галицко-русской Матицы. <Вып. 1.> Год издания LXV. Периодическое издание под редацией В. Р. Ваврика (Львов: Типография Ставропигийского Института под управлением М. Мацана, 1930), стр. 44. Ср.: Семен Витязевский, «Единство русской народной словесности», Русский Голос (Львов), 1929, 28 ноября, стр. 2–3.]. К издательским начинаниям В. Р. Ваврика Витязевский привлек товарищей по «Четкам». Так стихотворения Андрея Басюка, Льва Гомолицкого и Олега Острожского появились на страницах тома Галицко-Русской Матицы, заняв почетное место в его поэтическом отделе. Здесь впервые в печати – хотя и во фрагментарном виде (цикл из пяти стихотворений) – появилась главная книга Гомолицкого острожского периода «Дуновение»[183 - Рецензируя этот том, Витязевский особо упомянул эту публикацию: «Из многочисленных стихов необходимо выделить цикл стихов Льва Гомолицкого, одного из талантливейших членов содружества “Четки”. Поэт дал в первом сборнике несколько отрывков из книги “Дуновение”. Судя по ним, книга эта является большой художественной ценностью. Особенно радует у Л. Гомолицкого его чеканенный русский язык и легкость его оборотов». – С. Витязевский, «Сборник Галицко-Русской Матицы», Русский Голос, 1930, 20 февраля, стр. 4. «Среди книг».]. По сравнению с прежними публикациями в газетах «четковцы» ныне обретали более солидный – «журнальный» – статус[184 - Научно-литературный сборник Галицко-Русской Матицы рассматривался как «толстый журнал», и предполагалось, что он будет выходить дважды в год. Но этот первый выпуск, вышедший в конце января 1930 (Неогалицкий, «Русская жизнь в Галичине (От нашего корреспондента)», За Свободу!, 1930, 30 января, стр. 5), остался единственным.]. С другой стороны, их участие в изданиях Ваврика создавало впечатление подъема литературного творчества русской молодежи края. Львов становился центром интенсивной русской литературной жизни. Это отвечало курсу Ставропигийского института, одной из целей деятельности которого было «оживление исторической традиции Галицко-Володимирской Руси, в состав которой когда-то входили почти все те русские земли, которые ныне принадлежат к Польскому государству. Историческая традиция – вот та платформа, на которой последует теснейшее объединение Галичины, Волыни и других русских земель, входящих в состав Польского государства»[185 - Д-р Адриан В. Копыстянский, «Исторические труды Исидора Ив. Шараневича», Временник Ставропигийского Института с месяцесловом на 1930 год (Львов, 1930), 2-я пагинация, стр. 29.].

Причастность к культурно-политической линии Ставропигиона проявилась и в стихотворении Гомолицкого «Памяти Исидора Шараневича», напечатанном в подборке материалов, составленной Вавриком к столетию со дня рождения выдающегося деятеля просвещения Галицкой Руси, крупнейшего специалиста по галицийско-русской истории Исидора Шараневича (1829–1901)[186 - Временник Ставропигийского Института с месяцесловом на 1930 год, 2-я пагинация, стр. 122–123. В нашем собрании – № 401.]. В 1871–1899 он был профессором всеобщей и австрийской истории Лембергского университета, а с 1884 по 1901-старостой Ставропигийского института. Автор основополагающего труда История Галицко-Володимирской Руси от наидавнейших времен до року 1453 (Львов, 1863), Шараневич, поборник возрождения Галицкой Руси, был последователем «Русской Троицы» – поэтов, историков-этнографов, ставших писать родной «мовою» и составивших сборник фольклорных материалов «Русалка Днестровая» (1837)[187 - См. о них: Осип Петраш. Подвижники украiнськоi iдеi. Маркiян Шашкевич та його побратими (Тернопiль: «Тернопiль», 1996); М. Й. Шалата. Маркiян Шашкевич. Життя, творчiсть i громадсько-культурна дiяльнiсть (Киiв: Наукова думка, 1969); «Русалка Днiстрова». Документи i матерiали (Киiв: Наукова думка, 1989).]. Подборка биографических статей во Временнике стремилась изобразить Шараневича как подвижника русского дела, а не сторонника украинской идеи, и стихотворение Гомолицкого было написано в соответствии с этой концепцией. Вместе с тем его не следует интерпретировать как простое исполнение «социального заказа», слепое следование агитационной установке Ставропигиона. По своему содержанию оно выходит за пределы непосредственного юбилейного повода, привнося более общие и более близкие автору темы. Шараневич здесь – своего рода лирический автопортрет Гомолицкого. Стихотворение раскрывает сокровенные мысли автора и рисует его собственные черты – погруженность в родную историю, трепетное отношение к родному прошлому, верность родному, русскому языку. Жизненная необходимость такой верности утверждалась Гомолицким не столько в полемическом («антиукраинском») плане, сколько в связи с ростом угрозы денационализации молодого поколения, о которой подняли тревогу органы печати русского Зарубежья. Без понимания этого исторического контекста стихотворение может показаться набором пустых трюизмов, банальных сентенций.

Между тем русско-украинское противостояние во Львове резко обострилось, когда 21 ноября 1929 произошли уличные экцессы против русских общественно-культурных учреждений. В ходе их была, в частности, разгромлена редакция Русского Голоса[188 - См.: «Обзор печати. Во Львове», За Свободу! 1929, 26 ноября, стр. 2; Галичанин, «Погромные выступления украинцев во Львове (От нашего корреспондента)», За Свободу! 1929, 27 ноября, стр. 3.]. «Настало время, когда быть русским – значит быть подвижником», – говорилось в передовой статье Русского Голоса от 1 декабря. Нападение состоялось одновременно с демонстрацией перед советским консульством во Львове, выразившей протест против массового террора в советской Украине и против советофильской пропаганды, которую вел во Львове советский консул Лапчинский[189 - См.: «Антисоветские демонстрации украинцев во Львове», За Свободу!, 1929, 22 ноября, стр. 1.]. Обозреватели спорили, случайным ли было это совпадение или одно из этих событий явилось отвлекающим маневром, прикрытием для второго.

Жертвой этих беспорядков оказался журнал, готовившийся Витязевским и Гомолицким, выход первого номера которого был запланирован на 1 января 1930 г. По словам Витязевского, материалы его были уничтожены толпой нападавших[190 - См.: В. <С. Витязевский>, «Погром в Львове», Россия и Славянство (Париж), 1929, 7 декабря, стр. 1.].

Враждебная атмосфера, сложившаяся в те дни вокруг русского гнезда во Львове, может пролить свет на первое выступление Гомолицкого в Русском Голосе после статьи «О самом главном». Это был и первый стихотворный текст его в этой газете. Стихотворный фельетон был напечатан под названием «Голос из газетного подвала» – и, действительно, был помещен как газетный «подвал»[191 - Лев Гомолицкий, «Голос из газетного подвала», Русский Голос, 1930, 7 января, стр. 2. В нашем собрании – № 402.]. Он начинается с воспоминаний об апокалиптических днях революции и гражданской войны, определяемых как «великая русская казнь и свобода». Двуединая эта формула выражает двойственность отношения поэта к великой смуте, которую он пережил в отроческие годы. Эта амбивалентность оборачивается крайним напряжением полюсов, когда уясняется, что даже тогда, на самом «дне жестокой гибели и зла уничтоженья», не мог не раздаваться «голос человека». Лишь в предсмертную минуту нам во всей своей глубине открывается истина. И вот теперь стихотворение подводит к таинственной высшей силе, которая заставила автора дать знать «о всех о нас» таким же «человечьим языком», какой раздался перед лицом той обнаженной бездны. Оно указывает на трагическую иронию того, что празднество «нашего дня» – речь идет, конечно, о Днях Русской Культуры, в которых Гомолицкий принимал каждый год участие, – посвящено умершим, стало «днем поминки погребальной»: уничтоженье культуры и торжество культуры оказываются неотделимыми друг от друга[192 - Здесь – перекличка со статьей «О самом важном».].

Та же, в сущности, логика сближения противоположных полюсов стоит за сцеплением страшного катаклизма («разрушения»), постигшего Россию («нашу родину»), и той же «таинственной силы», которая, несмотря на все разрушения, движет «нами» и которая заключена в том, что «В своем дыханье правду мы несем, / Которую нам Родина вручила». Замечательна концовка стихотворения, которая как бы сведена к смущенному объяснению автора по поводу того, почему он очутился на газетных страницах («Газетные подвалы нам по ошибке открывают дверь»). Но эта попытка самооправдания в том же последнем куске стихотворения сливается с допущением, что голос из подвала окажется в будущем голосом пророка, обнаружит свою пророческую сущность – в противовес «верхним этажам газет», кичащимся «партийной славой временных побед». Таким образом, мотив «человечьего» голоса, введенный в первых строках, охватывает противоположные уровни «подвала» и «пророчества».

Смысл «Голоса из газетного подвала» можно видеть в изъявлении решимости автора «горящими словами начертать» правду о мире, какие бы сомнения и колебания ни посещали его «в борьбе». Стихотворение, в котором можно было бы заподозрить заказную газетную «поденщину», выявляет «не-газетные», даже «антигазетные» черты. Оно отвергает какую бы то ни было политическую доктрину, призывает отречься от ходульных деклараций и вспомнить о «человечьем голосе» – другими словами, оказывается полной противоположностью «газетному» этосу. Еще большую глубину позиции поэта придавало продолжение, напечатанное спустя два месяца под тем же названием, но с добавлением цифры II (хотя предшествовавший «подвал» ничем не выдавал своей незавершенности) и с подзаголовком «Дорожное распятие»[193 - Лев Гомолицкий, «Голос из газетного подвала. II. Дорожное распятие», Русский Голос, 1930, 6 марта, стр. 2–3. В нашем собрании – № 403.].

В отличие от январской публикации, набранной правильными строфами, новый «подвал» напечатан характерными для стихов Гомолицкого 1920-х годов прозаическими «абзацами». Только «вступление» к нему про распятого Христа представляет собой «правильные» сверхдлинные – 10-стопные (за одним исключением укороченного восьмого стиха) – ямбические строки[194 - Впрочем, их 10-стопность условна, она – чисто «графическое», «обманное» дезавуирование пятистопности, поскольку строки, состоящие из 5-стопных зарифмованных попарно полустиший с «наращением» на цезуре, распадаются на полустишия.]. В новом «подвале», помимо «вступления», имеется и иной гетерогенный элемент – запись современной украинской народной песни. Непосредственное соседство двух «конвенционально»-стихотворных кусков по контрасту с остальным текстом, написанным «прозаизированными абзацами», заставляет к этим двум отнестись как к родственным друг другу явлениям, как к двум, а не одному, «эпиграфам», пусть и представленным на разных (украинский и русский) языках и данных двумя разными – петитом (украинский) и обычным – шрифтами.

Произведение основано на противопоставлении, всегда волновавшем поэта, – отношение между церковной и народной верой, между христианством и язычеством[195 - Об интересе к особенностям крестьянского восприятия Евангелия красноречиво говорит письмо к А. Л. Бему от 28 августа 1927 г., где Гомолицкий рассказывает о посещении кружка В. Ф. Марцинковского.]. В отличие от первого газетного «подвала», авторский голос здесь «упрятан» за нарочито «наивным», бесхитростным, недоуменным повествованием, поделенным на девять кратких фрагментов. Они напоминают о народной примитивной иконописи. Эта близость особенно явственно видна в первом фрагменте, где сведены воедино контрастные элементы – дорожное распятье и издыхающий у креста черт, появление домового и смерть священника. Первому фрагменту противостоит более «исторически достоверный» второй, приуроченный к революционному времени, в котором повествование начинается с упоминания о плакатах, приглашающих на митинг о религии. Взамен речей какой-то «солдатик» просто стреляет в распятие, и пуля пробивает Его. Мотив «второй казни» (вторящий теме «казней и свободы» в первой, январской газетной публикации) предсказан современной украинской народной песнью, приведенной в эпиграфе, создавая, таким образом, перекличку между этими двумя частями текста. В ответ на выстрел распятый «не простонал, не вздрогнул, не ожил» – как если бы это ожидалось или было возможным, – но только «тонкой струйкой – смолистой каплей желтый сок застыл». Автор этим «желтым соком» как бы спешит предупредить предположение читателей о заново пролитой крови и устранить ожидаемое уравнение двух – евангельской и современной – «казней». На таком же неполном совпадении двух эпизодов основан и третий фрагмент, где описан приход «простоволосой женщины», оплакивающей и обнимающей казненного, отирающей его рану. «Все думали, что это пресвятая», – добавляет повествователь, словно опасающийся того, что читатель сам об этом не догадается, но слух этот не подтверждая.

Иную перспективу привносит в текст 4-й фрагмент, где сообщается о приезде некоего неназванного всадника – на фоне слухов, что «божьи слуги» съезжаются к кресту. Оказывается (5-й фрагмент), что это трое изгнанных из России – Магомет, Будда и Моисей. Очередные три куска представляют собой речи, последовательно адресованные к Христу прибывшими гостями и полные обращенных ему упреков: Моисей – за то, что тот расколол иудейское племя и «принес миру бунты и печали»; Магомет – за то, что тот был слишком кроток и мечтателен («тебе бы быть с мечом, а ты был поэт»); Будда поучает распятого, что надо было победить боль и изгнать любовь, чтобы стать истинным вождем. Изложенные контроверсы никакого разрешения не получают: распятый на кресте на укоры не отвечает. Залитый кровью (так трансформируется сейчас «желтый сок»!), дважды раненный – копьем и пулей (но не убитый!), он молчит над новой стражей, спящей так же, как старая. Не приносит никакого утешения и странная концовка с ее зыбкой, трагически-амбивалентной семантикой: подобно «страже», молчит («лежит в молчании») и весь современный мир – «тот мир, который княжеским обрядом Его нагое тело окружал». Еще страннее инвектива, которою кончается произведение: мир этот осужден за то, что «был искушен, оставлен и восстал».

Данное произведение являет собой разительное противоречие между внешне «наивным», «простонародным» по взгляду и тону, чистоконстатирующим повествованием – и зыбкой, противоречивой семантикой текста, неразрешимостью трагических конфликтов, выраженных в нем. Тремя годами раньше Гомолицкий порицал Рафальского за обращение к форме сонета, предполагающей адресацию к «эрудированному» читателю и делающей лирику слишком «ученой». Но девять «фабульных» фрагментов нашего текста представляют собой не что иное, как сонеты! Правда, их сонетная природа затуманена «прозаизированной» записью, но от этого выбор автора не становится менее значимым. Избранная форма еще более усиливает общую противоречивость замысла и содержания речи голоса, раздавшегося из «газетного подвала».

Странность этой речи состоит и в том, что, в отличие от других высказываний Гомолицкого, где мировые религии выступают в единстве, союзе или синтезе (как будет, в частности, в рассказе «Смерть бога»), здесь христианство выделено и противопоставлено другим трем главным религиозным системам. И, несмотря на то, что ему, очевидно, отдано предпочтение и подчеркнуты его благородство и, может быть, внутренняя правота, указано одновременно и на глухое равнодушие к нему мира.

В совокупности своей оба газетных «подвала», рассматриваемые как единое целое, являются завуалированным откликом Гомолицкого на конфликт, вспыхнувший во Львове накануне их появления. Конфликт этот затронул и церковную жизнь – в храме Успения Богородицы Ставропигийского института произошли столкновения между униатами-украинцами и русскими[196 - См.: Галичанин, «К событиям в храме Ставропигийского института (От нашего корреспондента)», За Свободу!, 1929, 29 декабря, стр. 3.]. Косвенное подтверждение связи этих двух его печатных выступлений с событиями можно видеть и в украинском эпиграфе ко второму «подвалу», и в контексте, в котором там фигурируют «Карпатские скалы». «Голос из подвала» был выражением боли по поводу взаимного ожесточения близких «племен», принадлежащих к лону христианской церкви, и призывом к примирению.

Прямо с «Дорожным распятием» были связаны два стихотворения в подборке из пяти, включенной в Сборник русских поэтов в Польше, изданный весной 1930 года: первое – «Бог» (Мой Бог – Кто скрыт под шелухой вещей) и последнее – «Наше сегодня» (Ночь полная разрозненной стрельбой), причем «Бог» был «сонетом» (как девять «сонетов» «Дорожного распятия» – на две рифмы). Но, в отличие от тогда же вышедшего тома Галицко-Русской Матицы с циклом «Дуновение», эта публикация Гомолицкого содержала произвольно отобранные, разнородные стихотворения, и в компановке ее автор, очевидно, участия не принимал. Сборник содержал стихотворения 18 авторов разных поколений из разных мест Польши, по-разному представленных в книге: число напечатанных произведений каждого автора разнилось, фотографии и вступительные автобиографические заметки одних были напечатаны, других – нет[197 - Сборник русских поэтов в Польше. I. Выходит непериодическими выпусками (Львиград. Четки. 1930).]. Имя составителя в издании не указывалось, но так как на титульном листе стояло в качестве издательства «Четки», а на обороте титульного листа подтверждалось, что книга выпущена при содействии содружества «Четки», ясно, что подготовил издание Витязевский. Антология была первым коллективным книжным выступлением группы. Но за несколько недель до этого, также под маркой «Четок», во Львове вышла первая поэтическая книга Витязевского Четвертое кольцо[198 - Варшавская За Свободу! упомянула ее в списке полученных редакцией книг в номере от 24 марта 1930.].

Антология – первый (не только в Польше, но и вообще в эмиграции) обзор настоящего момента в зарубежной русской поэзии – явилась ответом на прошлогодний конкурс, внося коррективы в создаваемую им картину. Можно предположить, что составлена она была частично из материалов журнала, над которым Витязевский работал с Гомолицким осенью 1929 года и который не вышел, как заявлено было, из-за того, что материалы погибли во время львовских уличных беспорядков. О том, что составитель готовил Сборник самолично, свидетельствует недоуменное письмо одного из авторов, включенных в книгу – Лидии Сеницкой, сообщившей, что ни разрешения на эту публикацию она не давала, ни пая на нее не вносила[199 - См. ее письмо:«Милостивый Государь,Г-н Редактор!Очень прошу вас дать место в уважаемой газете вашей этим кратким строкам, в которых я могла бы выразить г-ну Витязевскому мое удивление по поводу того, что он, без моего согласия, поместил в первом “Сборнике рус. поэтов в Польше” мои стихотворения. Он не имел на это права, тем более, что никакого пая на это издание я не вносила.С глубоким уважениемЛ. СеницкаяРовно2-VI-30 г.» – Л. Сеницкая, «Письмо в редакцию», За Свободу! 1930, 7 июня, стр. 5.]. Это заставляет подозревать, что выход журнала сорвался не столько из-за бесчинств уличной толпы, сколько из-за того, что Гомолицкий и Витязевский не могли уладить редакционных разногласий, и Витязевский выпустил книгу сам. Спустя много лет, в польский период, Гомолицкий с неприязнью вспоминал это издание, сетуя на то, что стихи его там появились без его позволения.

Несмотря на небрежности и следы поспешности в книге, нельзя утверждать, что Витязевский не имел квалификации для ее подготовки. Он первым, в сущности, стал собирать сведения о русских поэтах, работавших в разных районах страны, и одновременно с выходом антологии опубликовал исторический очерк русской поэзии в Польше[200 - С. Витязевский, «Русские поэты в Польше», Русский Голос, 1930, 20 апреля, стр. 8. Из острожских поэтов обзор упоминает троих – С. Рафальского, Л. Гомолицкого и пишущего на малорусском языке А. Павлюка.]. Позднее, в 1937 г., после выхода парижского сборника Якорь, ретроспективную антологию русской поэзии в Польше выпустил Гомолицкий.

Предварявшая в Сборнике подборку Гомолицкого авторская преамбула отличалась крайней сдержанностью и скупостью на фактические детали:

Я был еще мальчиком, когда началась революция и мой отец внезапно лишился имущества, почестей и привилегий. Но я бессознательно почувствовал не огорчение утраты, а освобождение от тяготевших уже и надо мною суда и ненависти тех, кто в прежнем мире не были господами положения. С этих пор никакие лишения нищеты и страдания грубого труда и унижения уже не пугали меня, очищающим искуплением за всю среду, в которой прошло мое детство. Став же свободным, я ощутил себя господином своей жизни, и тогда впервые проснулось сознание, что есть настоящая, разумная и вечная жизнь, не вмещающаяся в рамки моего существования. И пришла первая огромная и потрясающая любовь – п. ч. моею первою любовью был – Бог. Она дала мне твердость, оградившую чистоту от чужой злой воли и своих недодуманных поступков, и определила направление всей моей последующей жизни.

Это та часть меня, которая м.б. интересна каждому и потому является единственною настоящею биографией. Всё же остальное есть только бесконечная вариация человеческой трагикомедии[201 - Сборник русских поэтов в Польше, стр. 36.].

Она находилась в резком контрасте с заметкой Витязевского, где серьезные и важные положения были скрыты под маской балагурства:

Прежде всего – поэтом себя не считаю. Два сборника моих стихов – случайность и невыгодная коммерческая сделка[202 - О втором сборнике нам ничего не известно.]. Пишу стихи, во-первых, потому, что хочу этим доказать всем и вся, что я контрреволюционер, – во-вторых, потому, что это нравится некоторым женщинам, которые в свою очередь нравятся мне, в-третьих, потому, что это не нравится газ. «За Свободу». Родился в Москве. Поэтому люблю южанок и органически не переношу Англию. В 1926 г. в дни английской забастовки даже свечку ставил за упокоение души Альбиона.

По профессии – журналист. Написал 1000 и одну статью, которые никого не научили, никого не вразумили. Люблю Клару Бов и одну симпатичную поэтессу – Марию Шкапскую.

Не женат. Детей, кажется, не имею. Будущее, как у всякого человека, покрыто мраком неизвестности.

Ганди – духовно наиболее близкий мне человек. Ритм революции меня увлекает и вообще научил многому. Мой идеал – проститутка, умирающая на баррикаде с томиком Уитмэна в руках. Всё остальное – чепуха.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
6 из 10