Оценить:
 Рейтинг: 0

Сочинения русского периода. Стихотворения и поэмы. Том I

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
9 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Несмотря на остроту и болезненность затронутых Л. Н. Гомолицким вопросов, все участники прений равно стремились к глубокому и принципиальному освещению путей, которые лежат перед русской эмиграцией.

Об этом высказались В. В. Бранд, Н. А. Рязанцев, Е. С. Вебер-Хирьякова, г. Винклер, А. М. Хирьяков, П. Л. Велецкий, С. Л. Войцеховский, А. С. Домбровский.

Председательствующий на собрании почетный член Содружества Д. В. Философов, в заключительном слове, резюмируя всё сказанное докладчиком и участниками прений, указал, что вопрос о насилии и вечен, и злободневен. Проблема насилия, борьбы, приятия или неприятия мира есть проблема религиозная, она не может быть с легкостью разрешена на кратком собрании, потому что это трагический вопрос о взаимоотношениях личности и общества[264 - ***, «В Литературном Содружестве», За Свободу!, 1931, 5 октября, стр. 4.].

Среди выступлений Гомолицкого в Содружестве особое место занял доклад о Довиде Кнуте в Литературном Содружестве, напечатанный в За Свободу![265 - Л. Н. Гомолицкий, «Довид Кнут (Доклад, прочитанный в Литературном Содружестве 1 ноября с. г.)», За Свободу!, 1931, 19 ноября, стр. 4–5.]. Если прежде он говорил в основном о классиках, о «большой» культуре прошлого, об умерших поэтах начала века, то сейчас речь шла о сверстнике. Это было первым у Гомолицкого выступлением о молодой, послереволюционной литературе эмиграции. За несколько недель до этого он вступил с Кнутом в переписку. О том, сколь важной она казалась ему, говорит фраза в письме к Бему от 4 сентября 1931: «На днях я получил ответ от Д. Кнута. Я ставлю его очень высоко. Что думаете о нем?» Между обоими поэтами сразу возникли теплые взаимоотношения, они стали обмениваться стихами. По докладу Гомолицкого видно, что Кнут стал для него самой значительной и близкой по психологическому облику фигурой в поколении. Поэтический мир Довида Кнута, связывавший нынешнюю еврейскую диаспору с исторической Палестиной (утраченной и возрождаемой родиной евреев), создавал для Гомолицкого параллель с размышлениями о судьбах русской культуры и о роли эмиграции. Начиная свою статью с рассуждения о «метрическом свидетельстве» Кнута, «в котором написана вся величественная история его народа», автор давал этимологическое, историческое и символическое толкование именам, которое подводило к завуалированному сближению его и Кнута. Так, указывая на то, что второе имя поэта – Ари (Арье) – русским эквивалентом имеет «Лев», он превращает Кнута в «тезку» автора статьи (и далее расшифровывает это имя как «символ духовной силы, благородной воли»). Первое имя Кнута, Довид, возводит его к библейскому времени: «псалмопевец, царь и мудрец, усмиривший своим пением Саула, победивший пращою великана Голиафа», а последнее, Бен-Меир, т. е. сын Меира, – сын того, «Кто – просвещает – тьмы». То, что Гомолицкий обнаруживает здесь знакомство с древнееврейским языком, объясняется общими интересами и занятиями с Михаилом Рекало в Остроге. Библейский субстрат в книге Моих тысячелетий открывал новые перспективы для стилистических экспериментов – Гомолицкому казалось, что «библеизация» сулила коренное обновление русской литературной традиции. Полные выводы из этого он сделал позже, во второй половине 1930-х годов, но тем важнее, что первый проблеск этих идей, существенных для тогдашней его работы над недошедшей до нас стихотворной книгой «Бог», был вызван чтением Довида Кнута. В статье указывались трагические коллизии, перед которыми встал автор Моих тысячелетий: «Слово за словом поэт изменяет заветам, положенным между ним и Господом». Двигаться ныне ему дано «только в двух направлениях – к Богу, навстречу обещанному спасению, осуществляя заветы, или от Него – в гибель, в небытие».

«Диалог», развернувшийся той осенью, отразился в стихотворении Довида Кнута «Меж каменных домов, меж каменных дорог» в парижской газете Последние Новости 25 декабря 1931 г. В качестве эпиграфа для него Кнут взял строки из ненапечатанного стихотворения никому еще не известного Л. Гомолицкого «Испив изгнанья медленной отравы»[266 - См. № 203; ср. № 171. Вошло в литографированный сборник Дом (1933). См.: Довид Кнут. Собрание сочинений в двух томах. Том 2. Составление и комментарии В. Хазана (Иерусалим, 1998), стр. 547 (комментарий).].

Впоследствии восторженное отношение к лирическому творчеству Кнута ослабевало, в особенности из-за того, что Гомолицкий стал сам развивать (подчас доводя до крайности) те самые черты сборника Моих тысячелетий – высокую торжественность стиля и «космизм» образов, – от которых сам Кнут отошел. Подводя в 1939 г. итоги поэзии молодого поколения в межвоенный период, Гомолицкий назвал последнюю, четвертую книгу Д. Кнута Насущная любовь выпадающей из литературы: «О ней можно говорить лишь как о памятнике поэта, поэта нам близкого, который недавно трогал и волновал нас. Только вчитываясь, начинаешь понимать, что все недостатки, выступившие тут на видное место, были и в старых стихах Кнута, только там они казались косноязычием вдохновения»[267 - Л. Гомолицкий. Арион (Париж, 1939), стр. 31–32.].

На докладе Гомолицкого о Довиде Кнуте 1 ноября присутствовали два необычных гостя. Одним был польский поэт Юлиан Тувим[268 - Н.С., «В Литературном Содружестве», За Свободу!, 1931, 5 ноября, стр. 5.]. Это была, очевидно, первая их встреча. Впоследствии Тувим не раз приходил на помощь Гомолицкому в трудные моменты жизни. Другим гостем был приехавший из Эстонии по пути в Югославию Игорь-Северянин, который после доклада Гомолицкого прочел свои новые стихи[269 - См. анонс и хроникальную заметку о вечере – «В Литературном Содружестве», За Свободу!, 1931, 1 ноября, стр. 5; «В Литературном Содружестве», За Свободу!, 1931, 3 ноября, стр. 3.]. На сцене в тот вечер, таким образом, сошлись две разные эпохи истории русской поэзии и в корне чуждые художественные феномены. Прибыл Северянин в Варшаву 30 октября и, как извещала хроникальная заметка, был встречен на вокзале «председателем Литературного Содружества В. В. Брандом, секретарем Содружества Л. Н. Гомолицким и членом Содружества, поэтом Г. Соргониным»[270 - «Приезд в Варшаву Игоря Северянина», За Свободу!, 1931, 31 октября, стр. 4.]. Г. Соргонин-Розвадовский, незадолго перед тем проведший неделю у Северянина в Тойле, и устроил его приезд в Варшаву. Северянин 3 ноября дал и собственный поэзо-концерт, на котором читал свои стихи последнего десятилетия. Заметка об этом вечере была первой в длинном ряду газетных отзывов о событиях литературной и культурной жизни, написанных Гомолицким в межвоенный период.

Тогда же Гомолицкий впервые выступил перед варшавской аудиторией с чтением собственных стихов. Ждал он этого случая с волнением. 4 сентября 1931 он писал А. Л. Бему: «Вошел здесь в Варшаве в Лит<ературное> Содружество. Хочу прочитать свои стихи, чтобы услыхать мнение Философова. Ум его меня очень интересует». Первоначально вечер был намечен на 26 сентября[271 - «В Литературном Содружестве», За Свободу!, 1931, 18 сентября, стр. 4.], но его перенесли на три недели. Газетная заметка сообщала о нем:

Состоявшееся в субботу 17-го октября очередное заседание Содружества было исключительно многолюдным.

Первая часть вечера была посвящена знакомству с творчеством Л. Н. Гомолицкого.

Автор прочитал законченные отрывки своей лирической «Поэмы о жизни».

Кроме того, Л. Н. Гомолицкий прочитал ряд отдельных стихотворений.

Несмотря на то, что большинство присутствующих не было знакомо предварительно с произведениями поэта и вынуждено было единовременно воспринимать столь значительное количество «стихотворного материала» – утомление в аудитории не чувствовалось.

По принципу «методологической помощи автору», обсуждение было сосредоточено на структуре поэмы, на формальных особенностях поэтических приемов Л. Н. Гомолицкого.

В оживленных прениях, под председательством Д. В. Философова, приняли участие: С. И. Нальянч, Е. С. Вебер-Хирьякова, В. В. Бранд, А. С. Домбровский, А. М. Хирьяков.

Во второй части вечера, за чашкой чая обсуждались в дружеской беседе подробности программы открытого выступления Литературного Содружества 25-го октября[272 - «В Литературном Содружестве», За Свободу!, 1931, 19 октября, стр. 3.].

Гомолицкий был включен и в программу открытого заседания Содружества, назначенного через неделю[273 - Это было первое открытое собрание после проведенного 13 июня в рамках празднования Дня Русской Культуры. Одной из целей его был сбор средств на издательские планы Содружества, к осуществлению которых оно и приступило в 1932 году, издав несколько поэтических книжек. См.: W. <С. Войцеховский>, «Вечер Литературного Содружества (25 октября). То, что будет», За Свободу!, 1931, 23 октября, стр. 4.].

Реакция варшавских слушателей отражена в газетных отчетах о вечере 25 октября:

Г. В. Семенов прочел стихи С. Барда <т. е. Барта>, С. Е. Киндякова прочитала три своих стихотворения.

Своеобразный эффект произвело выступление Г. К. Соргонина. Этот молодой поэт, большой почитатель Игоря Северянина и вольный или невольный его подражатель, резко отличается от остальных поэтов Содружества. Ни в содержании стихов, ни в манере чтения нет спокойной простоты.

Поэту аплодировали шумно, но не менее шумно смеялись как раз над тем, что автор считает серьезным.

Совершенно иное произошло, когда на эстраду вышел молодой поэт Л. Н. Гомолицкий.

Его «трудные» скорбные и строгие стихи, его строгая, сдержанная манера чтения заставили всех насторожиться. Дыхание таланта почувствовали собравшиеся. Здесь сказалась высокая культурность публики, сочувствующей начинаниям содружников.

Ведь публика могла быть утомлена, Гомолицкий читал последним, шел уже 12-й час. И все-таки…[274 - Л.Б. <Любовь Белевич?>, «Светлый вечер (Вечер Литературного Содружества 25-го октября)», За Свободу!, 1931, 28 октября, стр. 3.]

А вот впечатления варшавского поэта Петра Алексеева, участника Сборника русских поэтов в Польше, к Литературному Содружеству не принадлежавшего. Выделив Соргонина как лучшего «декламатора», он упомянул о том, что выступление его имело «скандальный характер». О Гомолицком он писал:

Литературная, так сказать официальная часть программы закончилась чтением стихов Л. Гомолицкого. Поэт, против обыкновения, вышел не из-за кулис, а из публики, как бы желая создать обстановку особенности. Прочитано им было одно раннее «Наше сегодня» (печатавшееся в львовском «Сборн. Русских поэтов» 1930 г.) и два «последних дней». Сопоставляя ранние и позднейшие стихи, видно, что поэт творчески пока не вырос. Его «На кладбище» слишком отвлеченное по содержанию и как бы составленное из различных кусочков (имеется лучшее). При механическом чтении автора, негибкие стихи его потеряли многое. Поэт вообще страдает механичностью и рассудочностью при всей своей духовной силе и таланте. Публика приветливо встретила поэта, но проводила с «оговоркой» – не поняла его. Она пришла развлечься, а не критиковать.

Большая ошибка Содружества была в том, что оно допустило чтение еще недавно печатавшихся стихов – поэты не сказали нового, а повторились, словно бы им нечего было сказать[275 - Петр Алексеев, «“Смотр” варшавским русским поэтам (Группы Литературного Содружества)», Русский Голос, 1931, 13 декабря, стр. 5.].

1931 год внес поразительные перемены в литературную судьбу Гомолицкого. Вырвавшись из «Пошехонья», он был принят как свой в кругу Д. В. Философова и оказался в самом центре литературно-общественных схваток, лихорадивших интеллектуальную жизнь и печать русского Зарубежья. Он сразу был привлечен к деятельности философовской группы, которая в нем увидела самого яркого представителя молодого – «третьего» – эмигрантского поколения. Это был период расцвета Литературного Содружества, роста числа участников его собраний, поисков новых форм работы. Задача не только «учить», но и «учиться» привела к тому, что с осени 1931 г. на заседаниях общества стали проводить обзоры разных периодов истории русской литературы, читались доклады об отдельных поэтах и писателях XVIII–XIX вв.[276 - Л.Б., «В Литературном Содружестве», За Свободу!, 1931, 15 сентября, стр. 4.] Сколь ни элементарным мог быть уровень устраиваемых на них лекций, для автодидакта Гомолицкого они были важны тем, что приводили в систему его отроческие и юношеские чтения и восполняли пробелы в них, как бы компенсируя упущенную возможность получения высшего образования. Вечера Содружества вызывали интерес в кругах польской интеллигенции. На них выступали Юлиан Тувим, брат и сестра Юзеф и Мария Чапские, Ежи Стемповский, их посещали молодые польские поэты. Одним из самых памятных событий стало собрание 12 декабря 1931, на котором был зачитан доклад художника и эссеиста Юзефа Чапского о В. В. Розанове, о котором он писал книгу[277 - Две его позднее написанные статьи о Розанове включены в сборник: Jоzef Czapski. Czytajac (Krakоw: Znak, 1990). О Чапском см.: Daria Mazur, «Jоzef Czapski – odkrywca wiecznej i zwichrzonej Rusi», Polska w Rosji – Rosja w Polsce. Dialog kultur. Pod redakcja Ryszarda Paradowskiego, Szymona Ossowskiego (Poznan: UAM, 2007), str. 103–115; Базылий Бялокозович, «Юзеф Чапский и литературный триумвират (Дмитрий Мережковский – Зинаида Гиппиус – Дмитрий Философов)», «Путь романтичный совершил…» Сборник статей. Памяти Бориса Федоровича Стахеева (Москва, 1996), стр. 300–323, Piotr Mitzner, «Filosofow i Czapscy», Zeszyty Literackie, 107 (2009), str. 155–164, пер.: Петр Мицнер, «Философов и Чапские», Новая Польша, 2010, № 2 (февраль), стр. 32–37.]. В последовавшем за докладом чтении новых стихов участвовали С. П. Концевич, Соломон Барт, С. Л. Войцеховский, Е. С. Киндякова, В. В. Бранд, молодой польский поэт-авангардист Щавей (Jan Szczawiej). Среди присутствовавших на вечере были Ежи Стемповский и замечательный украинский поэт-эмигрант Евген Маланюк[278 - «В Литературном Содружестве (Суббота 12 декабря)» За Свободу!, 1931, 15 декабря, стр. 4.]. Транснациональный характер собрания подчеркнул Д. В. Философов:

Внешним проявлением внутренней свободы «Содружества было следующее, совершенно не преднамеренное, совпадение: докладчик поляк – говорил о русском писателе. Стихи читали поляки и русские. Украинец (г. Маланюк) не прочел своих только потому, что не захватил с собой своей книги стихов. А одно стихотворение прочел русский еврей[279 - Речь идет о Соломоне Барте. См.: Д. В. Философов, «“Томление духа”», За Свободу!, 1931, 16 декабря, стр. 2.].

31 октября 1931 Гомолицкий был принят в члены Союза русских писателей и журналистов в Польше[280 - См.: «Общее Собрание Союза Русских Писателей и Журналистов», За Свободу!, 1931, 1 ноября, стр. 3.].

Переезд в Варшаву навсегда разлучил Гомолицкого и Витязевского. С июля 1931 г. Витязевский стал редактором еженедельной церковной православной газеты Слово, изредка сочиняя для нее подобающие ее профилю стихотворения. Он примкнул к «Демократической группе» – организации сторонников Милюкова[281 - «В русской колонии. Перемены в “Демократической Группе”», За Cвободу!, 1931, 1 августа, стр. 4.], конфликт которых с Философовым привел к их разрыву с Союзом русских писателей и журналистов в Польше. В числе вышедших из Союза был и Пантелеймон Юрьев[282 - «В Союзе Русских Писателей и Журналистов в Польше», За Свободу!, 1931, 1 августа, стр. 2; ***, «В Русской колонии. Услужливый друг – опаснее врага», За Свободу! 1931, 11 августа, стр. 4. Конфликт возник из-за нежелания Милюкова поддержать протест перед Лигой наций по поводу насильственной коллективизации и использования принудительного труда в Советской России.].

Попытки обращения к прозе у Гомолицкого начались еще в острожский период, в конце 1920-х годов. Они были продиктованы поисками выхода из тупика, в который, как ему казалось, приводила стиховая речь. Так родилась идея «ритмов» в отмену «стихов»; так появилось и первое напечатанное беллетристическое сочинение поэта – этюд о революции, который мыслился, по-видимому, как часть монтажа, соединяющего прозу со стихами[283 - Лев Гомолицкий. «Из цикла Революции. Сказание о деревне и усадьбе», Утро, 1928, 10 июня, стр. 3.]. Но первым законченным, самостоятельным дебютом в прозе у Гомолицкого оказался «исторический очерк» (как он сам его назвал) «История одного родства. Гальшка, княжна Острожская и Дмитрий Сангушко»[284 - Лев Гомолицкий, «История одного родства. Гальшка, княжна Острожская и Дмитрий Сангушко», Временник. Научно-литературные записки Львовского Ставропигиона. Год издания LXII. Под редакцией В. Р. Ваврика (Львов, 1932), стр. 67–79 (том вышел ранней осенью 1931 г.). См. также отдельное издание: Лев Гомолицкий. История одного родства. Гальшка, княжна Острожская и Дмитрий Сангушко (Львов, 1931).]. Очерк родился из увлечения историко-краеведческими темами, которое Гомолицкий разделял с товарищами по «Четкам», участниками литературных собраний в Остроге (П. В. Юрьев-Витязевский, Андрей Басюк, Олег Острожский, Вл. Гриненко). Выбор темы для очерка мог быть определен обстоятельствами жизни самого автора. Весной 1926 г. семью Гомолицкого переселили из их квартиры в доме на ул. Мицкевича, 61 в Остроге в колокольную башню замка князей Острожских. В рассказе «Смерть бога» воссоздана обстановка жилища:

Жил я тогда вместе с родителями в подвале старой башни, верхний этаж которой был реставрирован и превращен в музей. Башне шло шестое столетие. В комнате нашей с высоким черным сводом было одно окно, доходившее своею верхнею частью мне до пояса, имевшее форму полукруга, забранное толстой узловатой решеткой – низ его был на уровне с полом, который непосредственно переходил в его каменный, глубоко уходящий в стену подоконник. При каждом шаге наскоро застланные, не скрепленные между собою половицы жутко гнулись и трещали. Под ними была пропасть подземелья. Со стен капала слизкая мутная сырость. Сюда нас переселили из дома, реквизировав квартиру под какое-то учреждение…[285 - Л. Гомолицкий, «Смерть бога», Меч. Еженедельник, 1934, № 15–16, 19 августа, стр. 18.]

«Физическая» прикосновенность к старине нашла выражение в появлении у Гомолицкого того, что Пушкин называл «домашним» подходом к истории: стремление воспринять отдаленные события прошлого изнутри, глазами человека другого времени, в тесной связи с бытовыми обстоятельствами и психологическим анализом поступков действующих лиц. Видеть в «очерке» простой пересказ исторических документов – а тем более их научное исследование – нельзя. Это скорее художественный эксперимент, в значительной мере опирающийся на документальные источники (с библиографическими ссылками на них) и с самого начала прокламирующий задачу полемическую: устранение вымыслов и искажений, привнесенных беллетристами. Повествование организовано таким образом, чтобы подчеркнуть дистанцию между ожидаемым в современном читательском сознании – и системой ценностей изображаемой эпохи. Такая игра на контрасте проникала и в сферу воспроизведения устной речи действующих лиц. Эффект «странности» повествования возникает из того, что автор заимствовал выражения из старинных письменных источников и как если бы они были точной, со всеми особенностями, регистрацией сказанного. Таковы приводимые реплики Дмитрия Сангушко: «– Мили панове не забийте; я сам жадному человеку ниц не учинил»; (обращение к Матею:) «Я христианин. Милуешь ли Бога? Милуй меня так же»; диалог Дмитрия и Кухты:

Дмитрий же сам обратился к Кухте и сказал:

– Не можешь так со мной обращаться – недостоин.

На что тот ответил:

– Еще смеешь ругаться!

В тексте несколько раз фигурирует обозначение короля как «Его Мость» (Беата «только просила подождать – дать время обдумать и посоветоваться с Его Мостью Королем»; «был назначен коронный суд, в присутствии короля Его Мости и панов радных»), но при изложении событий на «иностранной», чешской территории воскрешен титул, восстанавливающий забытую к тому времени этимологию (милость): «Лисский бурмистр с писарем явился к Ливе и, вызвав нимбургских радных, говорил им: “Пани нимбурсци! Как вы учинили то на грунтах Его Милости Королевской без ведома моего?”». Эти примеры отражают двойственность задачи, стоявшей перед автором: достоверность воспроизведения прямой речи, с одной стороны, и игра на «неправильностях» ее (с точки зрения современных норм), с другой. Или вот следующая сцена с несколькими участниками:

Зборовский, как приехал, прошел прямо в верхние покои к Гальшке. Испуганная девочка упала ему в ноги и поклонилась два раза. Старый Зборовский спросил ее: «стала ли женою?» И когда она ответила «да», сказал:

– То есть зле (это плохо).

Оттуда он сошел вниз. В это время Дмитрий уже сидел закованный. Зборовский, не удержавшись, ударил его по лицу со словами:

– Злодей! Король тебя жаловал и дал тебе замок помежный, а ты по-злодейски и нешляхетно поступил. Воевал раньше с татарами, а теперь с паненками!

Кухта же посоветовал:

– В Турции, если один у другого жену уведет, его подвешивают за ребро.

Дмитрий молчал, но Кухте сказал:

– Тебе я ничего не сделал.

Примечателен данный в скобках «перевод» реплики старого Зборовского на современный язык: «это плохо», представляющий собой своего рода «вторжение» повествователя в воспроизводимый текст. Подобные словарные эквиваленты попадаются, впрочем, и внутри его собственной речи: «Матей с рушницей (ружьем) в руках, точно к дикому зверю, подходит к нему»; «и закрепив в тестаменте (завещании) следующую свою волю». При том, что в своем «историческом очерке» Гомолицкий следит за тем, чтобы соблюсти дистанцию по отношению ко всем описываемым персонажам и не позволяет себе – или своему повествователю – выносить собственную нравственную оценку поступку, событию или герою[286 - Ср. освещение этой истории в историческом повествовании Семена Витязевского «Род князей Острожских – защитников православия и Руси. Написано специально для газеты “Свет”», сериализованном в еженедельной газете Свет (Wilkes-Barre, Pa., U.S.A.), 1936, 30 октября (12 ноября) до 4 (17) декабря – в главе 5-й («Илья Константинович, Беата и Гальшка»), в номере от 20 ноября (3 декабря), где ощущается гораздо более прямолинейная (чем у Гомолицкого) «русская» позиция автора.], примечательны отклонения от этого правила. Так, перечислив пункты завещания князя Ильи Константиновича, нарратор, словно не будучи в силах скрыть вызванное этим документом восхищение, восклицает: «Недаром Беата по-латыни значит счастливая». А с другой стороны, Гомолицкий, отвергая прежние версии описываемой истории с их романтическими вымыслами, позволяет себе мимоходом, скороговоркой высказать и для него самого важный вывод, в котором проглядывает моралист-толстовец и который бросает совершенно иной свет на поведанную историю: «нет ничего страннее, жесточе и бессмысленнее действительной жизни, когда она не оправдана любовью».

Публикация «очерка» во Львове совпала с работой Гомолицкого над другой прозаической вещью – рассказом «Ночные встречи». Толчок к ней был дан извне: 29 сентября в За Свободу! был объявлен новый литературный конкурс – на сей раз прислать надо было рассказ. При этом предусматривалось, что тема должна быть взята «из жизни русских за рубежом в период 1925–1931 г.г.»[287 - «Литературный конкурс (Союз Писателей и Журналистов)», За Свободу!, 1931, 3 октября, стр. 4; ср.: «В Союзе Русских Писателей и Журналистов в Польше. Литературный конкурс», За Свободу!, 1931, 29 сентября, стр. 4.]. Трое из четырех членов жюри представляли редакцию газеты и Литературное Содружество – Д. В. Философов, А. Луганов (Е. С. Вебер-Хирьякова) и В. В. Бранд. Задача воплощения столь близкой современности была новой для поэта и создавала определенные трудности, вызывая риск соскальзывания в газетную публицистичность, в фельетон. Избранная тема перекликалась с только что поднятым в газете разговором о бедственной жизни в изгнании и о смерти молодого писателя Бориса Буткевича.

Стоящий за текстом рассказа личный опыт Гомолицкого[288 - В позднейших воспоминаниях о Философове Гомолицкий подчеркнул сходства между собой и изображенным в рассказе героем. См.: Леон Гомолицкий, «Воспоминания о Дмитрии Философове» (1981). Перевод Натальи Горбаневской. Публикация Петра Мицнера, Новая Польша, 2006, № 9, стр. 32.] заставил выбрать нарочито невзрачное, «типовое» имя для героя рассказа – Иванов, тогда как указание на то, что он бывший офицер, относило его ко «второму», старшему, чем автор, поколению. Пунктиром введена в текст и тема «чужеземности» – через надпись на конверте «W. P. Iwanow». Автобиографическими валентностями рассказа объясняется странная роль мотива театра, введенного в самом начале. Мотив этот, оборачивающийся неправдоподобно счастливым концом, когда в ответ на «согласен на любую работу – подметать улицы» Иванов узнает в финале о приглашении в драматическую труппу, – создает иронический контраст к основному содержанию сочинения. Смысловой центр рассказа находится не в фабуле – нарочито элементарной, – а в различных формах сопоставления повествовательного «я» с голосом персонажа, последовательно обыгрывающих «двойничество» героя и повествователя и «удвоение» каждого из них (при старой у Гомолицкого теме дуализма души и тела). Наряду с «я» повествователя возникает «воображаемое я», наряду с действительным Ивановым в его (повествователя) сознании – Иванов «сослагательного наклонения». Примером может служить вторая главка, где ночь на вокзале и окружающее показаны через «внеличный» внутренний монолог, который с равным основанием можно отнести и к главному персонажу, и к повествователю. В рассказе они то сливаются, то разводятся в стороны. Собственно, об их «ночных встречах» и написан рассказ. Повествовательная структура и даже модуляции фабульного плана подчинены логике развертывания отвлеченных философских понятий, включая понятия «любви» и «ненависти» (поднятые в недавнем споре в Литературном Содружестве о месте «насилия»).
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
9 из 10