Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Перед историческим рубежом. Балканы и балканская война

Год написания книги
2009
<< 1 ... 18 19 20 21 22 23 24 25 26 ... 46 >>
На страницу:
22 из 46
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

«Популярный» генерал, которого не успели осудить за казнокрадство, – в качестве главнокомандующего; заведомый… престидижитатор – в качестве коменданта; бесцеремонный карьерист – в роли военного цензора; отставной турецкий агент – как необходимая фигура при военном министерстве, – все это вместе бросает достаточно яркий свет на нравы командующего состава армии. Само собою разумеется, что начальствующие произвели соответственный отбор ближайших подчиненных. Кумовство играло при этом решающую роль. Карьеристы из среды регулярных офицеров пристроились на безопасных, но не безвыгодных местах. Команда над всеми низшими боевыми единицами, до рот включительно, была поручена, преимущественно, резервным офицерам, т.-е., по существу дела, интеллигентным гражданам, из которых многие были принципиальными противниками войны, но, раз попав в ответственное положение, добросовестно выполняли свое дело.

Действительно ли так уж хороши были стратегические планы болгарского генерального штаба, сказать затрудняюсь. Но полагаю, что дело было вовсе не в этих планах. Слухи, шедшие из хорошо осведомленных источников, утверждали, что командир 3-й армии Радко Дмитриев, близкий к цанковистам, русофил, находился все время на ножах со стамбуловцем Савовым и генеральным штабом, выполнял важнейшие операции на собственный страх и по 3 – 4 дня держал Савова в полной неизвестности. Уже одно это обстоятельство заставляет сомневаться в полной согласованности всех военных действий под всеобъемлющим, будто бы, контролем генерального штаба. Но как бы на этот счет дело ни обстояло, для всякого, кто со вниманием следил за всем ходом кампании, совершенно ясно, что своими победами болгары, как и сербы, обязаны полному моральному распаду и технической неподготовленности турецкой армии. Победу обеспечили граждане солдаты и граждане офицеры, честно выполнявшие то, что они считали своим долгом.

Стремительное, так называемое (по г. Немировичу-Данченко) «скобелевское», движение армии Радко Дмитриева от Киркилиссе к Чаталдже вызвано было не заранее разработанным планом, а паническим отступлением турецкой армии, лишенной нравственной силы сопротивления. В какой мере все это движение было мало предусмотрено, видно из того, что оно совершенно не было согласовано со службой тыла. Доставка провианта и транспорт раненых были поставлены отвратительно. Солдаты в дороге по два, по три дня ничего не ели. Раненые по неделям оставались без перевязки, в ранах у них заводились черви. В довершение всего домчавшаяся в течение немногим больше двух недель от Киркилиссе до Чаталджи армия, совершенно истощенная, оказалась без боевых припасов. Генерал Дмитриев пытался и Чаталджу взять с маху, как Лозенград. Но напрасно он загонял у Деркоса лихорадящих солдат по пояс и по грудь в грязь и в воду, где турки расстреливали их, как уток: дальнейшее движение было пресечено. Измученной армии оставалось только умирать от тифа и холеры и корчиться от ревматических страданий. «Скобелевщина» повернулась к победителям другим своим концом.

Тот же Радко Дмитриев – и в этом-то уж он, несомненно, орудовал заодно с главнокомандующим – внес яд ужасающей деморализации в ряды армии, толкнув ее на путь бесчеловечной расправы с ранеными и пленными врагами. «Если раненые и пленные турки будут затруднять транспорты, – принять меры к устранению препятствий». Это было понятно: раненые и пленные стали истребляться – сперва сотнями, затем тысячами. Радко Дмитриев все поставил на одну карту: на энергию натиска. При этом он, с близорукостью генерала-рубаки, нимало не заботился о поддержании на высоте основного капитала армии: нравственного самосознания солдат. Отнюдь не худший из генералов болгарской армии, Дмитриев, однако, сам глубоко проникнут теми чертами карьеризма, безразборчивого азарта и нравственного цинизма, воплощением которых является антагонист Дмитриева, главнокомандующий Савов.

Не благодаря недосказанному еще гению своих генералов, ошибки которых очевидны, а заслуги еще требуют критической проверки, одержала Болгария свои победы. Если военные победы приносят честь, то честь эта по праву принадлежит выносливости и сметливости болгарского мужика или рабочего-солдата и болгарского интеллигента-офицера.

«Киевская Мысль» N 338, 6 декабря 1912 г.

Л. Троцкий. ЗА КРАЕМ ЗАВЕСЫ

Вот что почти дословно – я записывал под диктовку – рассказал мне один из моих сербских друзей.

– Мне представилась возможность, – счастливая или несчастливая, затрудняюсь сказать, – еще во время войны, через несколько дней после сражения у Куманова, посетить Скопле (Ускюб). Уже по тому нервному беспокойству, с каким была встречена в Белграде моя просьба о пропуске, по тем искусственным препятствиям, какие мне ставились в военном министерстве, я стал подозревать, что у тех людей, которые руководят военными событиями, совесть не особенно чиста, и что там, дальше, совершаются дела, очень мало совпадающие с официальной правдой правительственных сообщений. Это впечатление, вернее предчувствие, еще усилилось, когда я в Нише случайно столкнулся в поезде с офицером, который отправлялся в Скопле с поручением к генеральному штабу. Офицер этот – хороший и честный человек, я его знаю давно. Но как только он узнал, что я еду в Скопле, что я туда допущен, он с нескрываемым враждебным чувством заметил, что в Скопле незачем ездить без дела, что белградские власти сами не знают, что творят, допуская в Скопле «посторонних», и пр. Во Вранье, на сербской границе, убедившись, что я нимало не меняю своего намерения, он переменил тон и начал издалека подготовлять меня к тем впечатлениям, какие я должен буду получить в Скопле. «Все это – очень неприятные вещи, но, увы, неизбежные». Разумеется, в суждениях моего собеседника не отсутствовали ссылки на государственную необходимость. Все это вместе настроило меня, признаться, еще более подозрительно. Значит, те жестокости, смутные отголоски которых проникали в Белград, не случайны, не единичны, не исключительны, – рассуждал я, – если видный офицер объясняет их «государственной необходимостью». Значит, тут действует расчет. Чей? военных властей? или также и правительства? Ответ на этот вопрос я получил очень скоро – по прибытии моем в Скопле.

Страшное началось, как только мы переехали старую сербскую границу. К 5 часам вечера мы подъезжали к Куманову. Солнце зашло, стало темнеть. Но чем темнее становилось небо, тем ярче выступала на нем страшная иллюминация пожаров. Горело со всех сторон. Целые албанские деревни стояли огненными столбами. Вдали, вблизи, – у самого полотна железной дороги. Это было первое настоящее, подлинное, что я увидел из области войны, беспощадного человеческого взаимоистребления. Горело жилье, горело добро, накопленное отцами, дедами и прадедами. В своем огненном однообразии картина повторялась до Скопле. Прибыли мы на место к 10 часам ночи. Я выбрался из скотского вагона, в котором совершил все это путешествие. Весь город уже затих. Ни души живой на улицах. Только перед самым вокзалом стоит группа солдат, из ее среды раздается пьяный голос. Все прибывшие с поездом разошлись, я оставался у вокзала один. Подхожу к группе. Четыре солдата держат штыки наготове, а в центре группы стоят два совсем еще молодых албанца в своих белых шапочках. Пьяный унтер-комитаджи (четник) держит в одной руке каму (македонский кинжал), а в другой – бутылку коньяку. Унтер командует: «Пади». Албанцы, полумертвые от страха, падают на колени. «Вставай!» – Встают. Это повторяется несколько раз. Потом унтер с угрозами и бранью подносит конец камы к шее и груди своих жертв, потом заставляет пить коньяк, потом… целует. Пьяный от власти, от коньяку, от крови, он забавляется теперь, шалит с ними, совсем как злой, подлый кот с мышами. Те же ухватки и та же психология. Остальные три солдата, не пьяные, стоят строго, глядят зорко, чтоб албанцы не бежали или не оказали сопротивления, чтоб унтер мог в полной мере получить свое наслаждение. «Это арнауты, – деловым тоном говорит мне один из солдат. – Сейчас он их зарежет»…

С ужасом отбегаю я прочь от этой группы. Заступничество не привело бы ни к чему. У этих солдат и у этого унтера албанцев можно было бы отнять только с оружием в руках… И все это происходит у самого вокзала, где только что прибыл поезд. Бегу с ужасом, чтобы не услышать крика боли или мольбы о помощи…

В городе, вернее на улицах, все тихо, точно вымерло. В 6 часов вечера все ворота и входные двери запираются. Но с наступлением ночи начинается работа комитаджей. Они вторгаются в турецкие и арнаутские дома и совершают там все одну и ту же работу: грабят и убивают. В Скопле 60 тысяч жителей, из них половина – албанцы и турки. Часть, правда, бежала, но подавляющее большинство осталось. И вот над ними-то и совершалась ночная расправа.

За два дня перед моим приездом в Скопле жители увидели утром у главного моста на Вардере, т.-е. в самом центре города, кучи албанских трупов с отрезанными головами. Одни говорят, это – здешние албанцы, убитые комитаджами, другие говорят, что трупы прибиты к мосту водами Кардара. Во всяком случае, эти люди с отрезанными головами не в сражении убиты…

В Скопле – сплошной военный лагерь. Жители, особенно магометане, прячутся; на улицах видны одни солдаты. Среди солдатских масс видишь сербских крестьян, которые пришли сюда почти со всех концов Сербии. Под предлогом, будто ищут своих сыновей и братьев, они проходят по Коссовому полю и – грабят. Я разговаривал с тремя такими добытчиками. Они прибыли из Шумадии, центра Сербии, пешком через Коссово. Самый молодой из них, небольшого роста, из типа удальцов, похвалялся, что убил на Коссовом двух арнаутов из скорострельного ружья. «Их четверо было, да двое успели бежать». Спутники его, пожилые серьезные крестьяне, подтвердили рассказ. «Одно плохо, – жалуются они, – мало у нас с собой денег. Много тут можно волов и коней добыть. Заплати солдату два динара (75 копеек), он отправится в первое албанское село и приведет тебе хорошую лошадь. Пару волов, и хороших волов, можно через солдат же добыть за 20 динаров». Из окрестностей Враньи население массами уходит в албанские деревни и забирает там все, на что наткнется глазом. Бабы уносят на своих плечах даже двери и окна албанских домов.

Ко мне подходят два солдата. Это кавалеристы из отряда, который обезоруживает албанцев в деревнях. Один из солдат спрашивает, где бы разменять золотую лиру. Прошу его показать, так как мне никогда не приходилось видеть этой турецкой монеты. Солдат оглядывается опасливо вокруг, потом вынимает из кошелька лиру, но таким движением, которое ясно показывает, что у него в кошельке их еще несколько, только не хочет, чтобы заметили. А турецкая лира, как вы знаете, – 23 франка.

Проходят мимо меня три солдата. Слышу их разговор.

– Я убил албанцев без счету, – говорит один, – только ни у одного из них не нашел ни гроша. А вот, когда я буллу (турецкую молодуху) зарезал, я нашел при ней десять золотых лир.

И обо всем этом говорят здесь совершенно открыто, спокойно, равнодушно. Это – обыденное. Люди сами не замечают, какую огромную внутреннюю перемену произвели в них немногие дни войны. Вот до какой степени человек зависит от условий. В обстановке организованного зверства войны люди быстро звереют и не отдают себе в этом отчета.

Через главную улицу Скопле проходит взвод солдат. Пьяный и, по всей видимости, полоумный турок выкрикнул им вслед какую-то брань. Солдаты останавливаются, ставят турка подле ближайшего дома и тут же пристреливают. Солдаты идут дальше, продолжает свой путь и уличная толпа. Дело сделано.

Вечером встречаю в гостинице капрала. Я его знаю. Его отделение стоит в Феризовиче, центре албанцев в Старой Сербии. Со своими солдатами капрал протащил тяжелое осадное орудие через Кочаникский проход в Скопле, отсюда орудие отправлено под Одрин (Адрианополь).

– А что вы теперь делаете в Феризовиче, – спрашиваю, – среди албанцев?

– Жарим кур, да режем арнаутов. Только уж надоело, – прибавил он с зевком, сопровождая свою речь жестом усталости и безразличия. – А есть среди них очень богатые. Вблизи Феризовича вступили мы в село, богатое село: дома, как башни. Вошли во двор. Хозяин – богатый старик, а с ним три сына. Их, стало быть, четыре, а жен у них много, очень много. Мы всех их вывели из дому, баб поставили в ряд, да на глазах у них и зарезали мужиков. Ничего, бабы не выли, как будто им и все равно. Только просили, чтобы мы их в дом пустили, забрать их бабий скарб. Мы пустили. Они каждому из нас вынесли богатые подарки. А потом мы весь двор подпалили.

– Да как же вы, послушайте, могли так зверски поступать? – спрашиваю я, потрясенный.

– Ничего не поделаешь, – привыкаешь. Иной раз, правда, и мне бывало не по себе, когда, например, приходилось старика убивать или мальчика, без вины; но время военное, сами знаете: начальство приказывает – надо выполнять. Много было всякого за это время. Когда волокли мы орудие в Скопле, встречаем по дороге кибитку, в ней лежат четыре мужика, укрытые по пояс. Я сейчас услышал запах йодоформа. Дело подозрительное. Останавливаю: «Кто? куда?». – Молчат, притворяются, будто по-сербски не разумеют. Только с ними ямщиком цыган ехал, тот и объяснил: все четверо – албанцы, принимали участие в битве при Мердаре, ранены в ноги, едут теперь по домам. Все, стало быть, ясно. «Вылезайте», – говорю. Они поняли, что это значит, упираются, не хотят из повозки лезть. Что поделаешь? Насаживаю штык и всех четырех прикалываю в повозке…

И этого человека я знал. Он был кельнером в Крагуеваце. Молодой парень, без особых качеств, совсем не воинственная натура, кельнер, каких везде много. Одно время он состоял в профессиональном союзе кельнеров, был даже, кажись, короткое время секретарем, потом отстал… И вот во что его превратили две-три недели войны.

– Да ведь вы просто разбойниками поделались! Убиваете и грабите без разбору! – воскликнул я, сторонясь с физическим отвращением от своего собеседника.

Капрал смутился. Что-то, очевидно, вспомнил, сопоставил, сообразил. И затем, чтоб оправдаться, он убежденно и веско произнес фразу, которая бросила еще более зловещий свет на все, что я видел и слышал.

– Да нет же. Мы, регулярные войска, строго соблюдаем границы и не убиваем никого моложе двенадцати лет. Насчет комитаджей не могу сказать наверное, у них дело другое. Но за армию ручаюсь.

За комитаджей капрал не хотел ручаться. И действительно, эти уже не соблюдали никаких границ. Набранные в большинстве своем из бездельников, головорезов, порочных люмпенов, вообще из отбросов населения, они убийство, грабеж и насилия превращали в дикий спорт. Дела их слишком громко свидетельствовали против них, – даже военные власти смутились кровавой вакханалией, в которую выродилось четничество, и прибегли к решительной мере: не дожидаясь конца войны, разоружили комитаджей и отправили их по домам.

Дальше я уж не в силах был выносить эту атмосферу – легких не хватало. Политический интерес и жуткое нравственное любопытство – посмотреть собственными своими глазами, как это делается, – совершенно исчезли, провалились. Осталось одно только желание: бежать как можно скорее. И снова я оказался в скотском вагоне. Глядел на необозримую равнину вокруг Скопле: какая красота, какой простор, как тут хорошо можно бы устроиться человеку, а между тем… ну, да о чем говорить, вы и сами эти мысли знаете, только тут я их с удесятеренной силой почувствовал. Отъехали от вокзала минут пятнадцать, – гляжу, шагов на двести от полотна лежит труп в феске, лицом вниз, руки раскинуты. А шагов на 50 ближе к рельсам стоят два сербских ополченца, из тех, что охраняют железнодорожное полотно, разговаривают со смехом, один указывает рукой на труп. Видимо, их работа. Дальше, только бы дальше!..

Недалеко от Куманова, на лугу подле рельс, солдаты копали огромные ямы. Спрашиваю – зачем? Отвечают – для сгнившего мяса, которое стоит тут же в 15 – 20 вагонах на запасном пути. Оказывается, солдаты совсем не являются за своими порциями мяса. Все, что им нужно, и более того берут прямо из албанских домов: молоко, сыр, мед. «За это время я у албанцев съел больше меду, чем за всю мою жизнь», – рассказывал мне знакомый солдат. Солдаты ежедневно бьют быков, овец, свиней, кур, что съедят – съедят, остальное выкидывают. «Нам совсем не нужно мяса, – говорил мне один интендант, – чего не хватает, так это хлеба. Мы в Белград сто раз писали: не посылайте мяса, – но там все идет по шаблону»…

Вот как все это выглядит вблизи: гниет мясо, человеческое, бычачье, села стоят огненными столбами, люди истребляются «не ниже двенадцати лет», звереют все, теряют образ человеческий. Война раскрывается, прежде всего, как гнусная вещь, если приподнять хоть краешек завесы над делами воинской доблести…

«Киевская Мысль» N 355, 23 декабря 1912 г.

Л. Троцкий. ДОМА

В Софию я приехал 5 октября, в день объявления войны, когда празднично светило осеннее балканское солнце, и казалось, что война состоит из песен, патриотических криков и цветов, воткнутых в отверстия ружейных дул.

Уехал я из Софии 26 ноября, когда жестокое похмелье уже вступило во все свои права. 67 тысяч убитых и раненых солдат, 15 тысяч больных – до сражения у Чаталджи, – таков подсчет доктора Мерваля, уполномоченного интернационального Красного Креста. А под Чаталджей легло не менее 20 тысяч душ. Итого: 102 тысячи выбывших из строя – около третьей части боевых сил. Такие числа очень просто и легко пишутся и выговариваются, но на деле – очень, очень тяжелые числа. Если уложить этих мертвых и искалеченных солдат в одну линию, то выйдет не меньше пятисот верст: первая пробитая маузеровской пулей голова ляжет у Николаевского вокзала в Петербурге, а сведенные холерными корчами ноги последнего солдата упрутся в ступени Николаевского вокзала в Москве. И это еще не конец. Тиф и холера не признают законов перемирия и неутомимо продолжают свою работу под Чаталджей.

Санитарная и особенно продовольственная часть поставлены у болгар отвратительно. Обольщенный легким взятием Киркилиссе, Радко Дмитриев заботился только о том, чтобы весь остальной поход приблизить к типу кавалерийской атаки. Он совершенно не принимал мер к тому, чтоб установить соответствие между наступлением армии и передвижением обозов. Провиант и перевязочные материалы никогда не поспевали и неизменно оказывались там, где в них не было нужды. Врачей не хватало, ибо чужестранцев болгары не подпускали к передовым позициям: там было слишком много такого, что приходилось скрывать от чужих глаз. Солдат, выбывший из строя, переставал существовать. Санитары были набраны из самых темных, негодных, низкопробных элементов. После первых сражений они превратились в большинстве своем в прямых мародеров. Во время сражения они держались вдали от боевой линии, и раненым солдатам приходилось целыми часами ползать в воде и грязи, – почти все время стояли дожди, – прежде чем они добирались до перевязочных пунктов. Зато, когда стихала канонада, санитары бросались на боевое поле за добычей. Они не откликались на вопли и мольбы о помощи, а бросались на мертвых, снимали сапоги, выворачивали карманы, взрезали ножами платье. Сколько ужасов наслушался я на эту тему! Санитары пинком ноги отбрасывали протянутые к ним руки раненых, которые воспаленными губами просили о глотке воды. Один солдат в софийской больнице рассказывал, как хорошо знакомый ему санитар, из одного с ним села, рванул на нем куртку так, что пуговицы полетели прочь, и стал шарить на груди и в карманах. Раненый застонал. «Я думал, мертвый», пробормотал мародер и бросился дальше. Незачем рассказывать, как «заботятся» о раненых турках. Прикалывание и прирезывание их превратилось в спорт. Один болгарский фельдшер рассказывал про другого, как тот после окончания боя отправлялся на охоту с хирургическим ножом в руке и с наслаждением, не торопясь, прирезывал одного раненого за другим. «Сегодня восемь душ зарезал», рассказывал он, возвратясь.

В начале войны болгарский генеральный штаб неоднократно сообщал в своих бюллетенях, что турки, отступая, покидают на произвол судьбы своих раненых, и заботиться о них приходится болгарскому Красному Кресту. В Княжеве, под Софией, лежит, действительно, несколько сот раненых турок под наблюдением отряда английского Красного Полумесяца. Но за вычетом этого небольшого, на показ сервированного оазиса, где они, те многие тысячи раненых турок, о которых оповещал Европу болгарский штаб? Все они легли жертвами мер «к ускорению транспорта». Если верны были сообщения болгарских официальных бюллетеней, что раненые турки нередко убивали наклонившихся над ними болгарских санитаров, то объяснение этому чудовищному турецкому «зверству» напрашивается само собою: раненые просто защищались от санитарного ножа, занесенного над ними для последней операции.

Выше уже сказано, что болгарские раненые страшно страдали от полной дезорганизации тыловой службы. Они по четыре-пять и более дней оставались без перевязки. В ранах заводились черви. А иностранные врачи шатались по Софии без дела из кафе в кафе. «На передовых позициях у нас своих врачей довольно», – отвечал приезжим доктор Молов, заведывающий болгарским Красным Крестом. По три дня раненые оставались в дороге без всякой пищи, без куска хлеба. Один интеллигентный ополченец, охранявший железнодорожное полотно за Ямболем, рассказывал мне, как сотня раненых, голодавшая трое суток, поела сырой и недоваренной пшеницы: большинство погибло в страшных желудочных страданиях. Много, очень много таких рассказов передавалось в Софии за последнее время из уст в уста. Под Чаталджей погибает ежедневно 25 – 30 человек от холеры. В то время как дипломаты съезжаются в Лондон, чтобы прикинуть на счетах кровь и срам войны, болгарская армия остается у Чаталджи – вместе с тифом, дизентерией, ревматизмом, холерой и вшами.

– Вошь – это страшная вещь, – рассказывал мне накануне моего отъезда один интеллигентный болгарский доброволец, по болезни вернувшийся в Софию, – это, может быть, самая страшная вещь на войне. Не моешься неделями, не меняешь белья, спишь в сапогах и шинели, все насквозь мокрое, гнилое, вонючее. Вошь облепляет тебя со всех сторон. Это – страшная, страшная вещь. Гниешь заживо. Когда в походе или под огнем – еще ничего. А ночью невыносимо. Особенно памятна мне одна ночь. Я перед тем двое суток глаз не сомкнул: шли спешно, по ночам тревога. На третью ночь был отдых. Лежали мы в одной избе покинутой, человек двадцать пять нас было. Усталость была неописуемая, каждый вершок тела хотел спать до смерти. Отогрелись мы в грязных своих отрепьях, – вошь зашевелилась. Что это за мука, господа, что за мука! Ты уже не свой, а их. Истребляют тебя со всех сторон одновременно… Я, признаюсь вам, плакал, как ребенок, от бессонницы, стыда, унижения и обиды. Нельзя так поступать с человеком, с телом человеческим. Нельзя… Это подлость!.. Если б этих международных дипломатов, которые ежедневно принимают душистую ванну, если б их на три дня, только на три дня, посадить в такие мокрые, разваливающиеся, вшивые лохмотья, – какая это была бы для них спасительная школа!

Л. Троцкий. В НОВЫХ ПРОВИНЦИЯХ

Нехорошие вести пошли и из завоеванных провинций. Вначале сообщали только о радостных кликах освобожденного населения, о патриотических речах, депутациях, о новоназначенных администраторах. Но радостные клики и патриотические речи замолкли, – остались хаос и безурядица. В Македонии и до войны было достаточно элементов социального распада и политической анархии. Четничество и динамитное партизанство дало этим элементам боевую выправку и привило уверенность в том, что им все позволено. Война временно растворила их в себе. А теперь они снова всплыли, насквозь развращенные войной.

В мои руки попала копия письма одного чиновника, посланного в Иштиб организовать отделение Национального банка. Письмо так красноречиво, что я привожу его целиком.

"Прибыл я четыре дня назад и уже жалею, что поехал. Застал сплошной ужас. Мне и не снилось никогда, что подобное возможно. В городе в 6 часов вечера все тушится. Турецкие и еврейские дома, т.-е. полгорода, совершенно пусты. Все магазины и дома в этой части разграблены и даже разрушены. Грабежи и убийства следуют непрерывно. На моих глазах 2 ноября, в обед, 20 – 25 четников и босяков напали на старика-еврея, лет 60 – 70, и разбили ему голову. Я вмешался, стал звать пристава. «Держи его, и он жид!» Погнались за мной, – пришлось убегать. Укрылся я в своей квартире, на втором этаже, вынимаю револьвер, то же делает и хозяин квартиры. Громилы начинают стучать в ворота, но ворота крепкие. Жена моя, оставшаяся за воротами, пыталась скрыться в подвальном этаже; но, заметив, что меня нет, бросилась искать. После непродолжительной осады громилы удалились. Я послал за городским головой, уездным начальником, приставом и воеводой четы. К часу собралось в доме у меня 12 – 15 человек «начальства». Без труда установили, кто убил старика: известные четники и несколько громил под видом новоиспеченных четников. Однако, никто из них не был наказан. Войска здесь нет, и эти «четники» – полные хозяева положения. Есть воеводы, которые награбили за это время вещей и денег на 3 – 4 тысячи лир (турецкая лира = 23 франкам). В Радовище подозревают, что в эту компанию входит и околийский начальник (исправник).

Ужасное положение! Иногда смотришь, как этих мирных крестьян-турок убивают без причины, как их вещи разграбляются, а жены и дети помирают с голоду, – и сердце прямо разрывается от скорби. Между Радовище и Иштибом умерло около 2 тысяч турецких беглецов, преимущественно, женщин и детей, от голода, в буквальном смысле слова, от голода"…

Семидесятилетний старик с пробитой головою, тысячи женщин и детей, гибнущих от голода, революционные четы, выродившиеся в разбойничьи банды, околийский начальник, как патрон громил, – такова картина общественной жизни в освобожденной провинции. Попадая в эту атмосферу, новые администраторы далеко не всегда проявляют катоновские доблести. Пределы произвола слишком неограниченны, возможность быстрой наживы слишком заманчива. «Передай Н. Н., – пишет один чиновник другому, – что тут можно дешево купить землю, особенно в Овчем поле». Турки бежали, покинув свои владения, и расхищение турецких земель пойдет теперь вовсю. Предусмотрительные люди уже отправились на новые места, – присматриваются, принюхиваются. Многие болгарские солдаты, не без внушений сверху, вообразили, что покинутые земли достанутся им. Во время дневок они высматривали себе подходящие места и делали свои «приметы»… Ошибутся солдатики! Они принесут с собой из похода пару турецких безделушек да искалеченную руку, да жестокий ревматизм на всю жизнь. Земли достанутся чорбаджиям, богатеям да предусмотрительным политикам. Пока установятся новые владения и закрепятся «неприкосновенные» границы собственности, пройдет, однако, немало времени, развернется жестокая гражданская война, в которой четники еще скажут свое последнее слово… А водворение «порядка» в покоренных провинциях ляжет, прежде всего, новыми тяготами на трудящееся население Болгарии.

Л. Троцкий. ПИСЬМО П. ТОДОРОВА

По поводу моих соображений об участии болгарской демократической интеллигенции в военной цензуре

(#c_29) – соображений, сделавшихся известными, в силу нашей подцензурности, раньше моим невольным болгарским читателям, нежели русским, – мною получено письмо от известного болгарского беллетриста г. Петко Тодорова. Я считаю своим долгом привести это письмо целиком:

"Уважаемый г. Антид Ото
<< 1 ... 18 19 20 21 22 23 24 25 26 ... 46 >>
На страницу:
22 из 46