– Но зачем такие беспросветные мысли, мои девочки!
– Вы ведь видите сами, что с ней… Уж скорее бы приехал доктор.
На глазах присутствующих все заметнее изменялось личико Глаши, все лихорадочнее и горячечнее становились ее уходившие с каждым мгновением глубже и глубже в орбиты глаза, и все сильнее хрипела маленькая грудка, все чаще и чаще поводили судороги тельце ребенка. Глаша по-прежнему находилась без сознания. Белокурая головка металась по подушке. Глаза стали огромными на осунувшемся и исхудалом до неузнаваемости личике.
– Она умрет… Умрет непременно… – прошептала чуть слышно Ника и закрыла руками исказившееся страданием лицо.
Как раз в эту минуту тихо постучали у двери. Стройный, высокий брюнет, как две капли воды похожий на Зою Львовну, наклоняясь на пороге для того, чтобы не стукнуться о притолоку низкой двери, входил в каморку. За ним на почтительном расстоянии следовал Ефим.
– Здравствуй, Дмитрий!
– Добрый вечер, Зоя.
Брат и сестра поздоровались. Потом Спартанка представила брата обеим девушкам.
Все четверо снова подошли к постели Глаши. Долго и внимательно осматривал больную малютку молодой врач. Выстукивал, выслушивал, измерял температуру, затем на клочке бумажки написал рецепт. Наконец, повернувшись к институткам, не помнившим себя от волнения, произнес спокойно:
– Не надо отчаиваться раньше времени. Положение серьезное, не скрою. Но… Постараюсь сделать все чтобы уцелела ваша любимица. А что она любимица ваша, не надо и говорить: вижу по глазам, – с доброй улыбкой, желая успокоить девушек, произнес доктор.
– Милый, добрый, хороший, золотенький, спасите ее!
Непроизвольно и непосредственно вырвался этот глухой вопль из груди Ники в то время, как глаза ее, обычно веселые и шаловливо-дерзкие, теперь полные мольбы и страха, вперились в лицо молодого доктора.
– Я постараюсь сделать все, что от меня зависит, – повторил он. – А теперь советую вам уйти отсюда. Мы с сестрой и с этим почтенным старцем, – он указал на Ефима, – поухаживаем за вашей маленькой больной. Завтра утром наведайтесь, авось, девочке будет легче, Бог даст.
И он протянул поочередно руку Нике и Вале.
Глаза встревоженной Ники снова с надеждой и робостью остановились на лице доктора, потом обратились к Зое Львовне.
Та словно угадала значение этого взгляда.
– Успокойтесь, Никушка, – произнесла добрая Спартанка, – не волнуйтесь, ради Бога, и ступайте учить уроки… Я сменюсь с дежурства и пробуду здесь всю ночь. За вашей Тайной будет недурной уход, я вас уверяю, а пока…
Ника не дала ей закончить… С легким криком она упала на грудь Зои Львовны и обвила ее шею руками:
– Вы великодушны! Вы золото! Не даром же мы все так любим вас, – шептала она, покрывая градом поцелуев лицо, глаза и губы наставницы. Затем, взглянув еще раз на больную Глашу, Ника выбежала из сторожки.
Расцеловав в свою очередь Спартанку, Вала Балкашина последовала за ней.
О, то была ужасная ночь!
Никто не ложился нынче спать в выпускном дортуаре. Все, по уходу Анны Мироновны, собрались в умывальной, дрожа от холода и волнения, в одних длинных ночных рубашках, босиком. Золотая Рыбка не находила себе места от угрызений совести. Не попадись она на глаза инспектрисе с этим злосчастным обедом, наверное бы Тайне и на ум не пришло съесть такой ужасный неудобоваримый бутерброд. Но еще больше волновалась Маша Лихачева. Эта самым чистосердечным образом считала себя убийцей малютки Глаши.
– Если бы не моя противная помада, она бы не умирала сейчас! – ударяя себя в грудь рукой, с отчаянием восклицала Маша, несмотря на все протесты подруг.
– Каяться надо… Каяться и молиться… На паперть церковную пойти… Сотню поклонов положить на каменных плитах… Дать обет какой-нибудь посерьезнее милосердному Богу, чтобы Он смилостивился, чтобы спас Глашу, – забубнил голос Капочки Малиновской у нее над ухом.
– Веди меня на паперть, Капочка, веди!
И Маша с последней отчаянной надеждой впилась глазами в невзрачную Камилавку, ища в ней поддержки и спасения.
Последняя, словно чувствуя себя сейчас госпожой положения, взяла за руку Машу и, не произнося ни слова, повела дрожащую от холода и страха девушку на темную паперть находящейся тут же в третьем этаже институтской церкви.
– Становись на колени! – придя туда, скомандовала Капочка, и первая опустилась на холодные каменные плиты пола.
А кругом девушек царили непроницаемый мрак и полная тишина, способствовавшие молитвенному настроению, охватившему сейчас обеих. Голос Капочки зазвучал глубоко и проникновенно, и с захватывающим чувством произносил слова молитвы. А Маша, словно загипнотизированная им, повторяла от слова до слова священные слова, произносимые подругой.
Вдруг тонкая струйка пряного аромата духов излюбленного. Машей Лихачевой «шипра» донеслась до Капочки. И она, как ужаленная, быстро вскакивает с колен, вся возмущенная, негодующая, злая.
– На паломничество, на молитву пришла, а сама этой мерзостью богопротивной насквозь пропитана, – зашипела Капочка. – Не смей душиться… Грех и ересь это… Молись и постись! – повелительным тоном обратилась она к Маше.
– Да… да… Конечно, я не буду душиться больше. Только и ты, Капочка, и ты молись вместе со мной… Я боюсь, что моя грешная молитва не дойдет до Бога. А ты – святая.
– Молчи! Молчи! Грех и ересь называть святым человека! – с искренним страхом срывалось с губ Малиновской.
И обе девушки, горячо зашептали молитвы, отбивая положенное число земных поклонов. Горячие головки то и дело припадали к холодному полу паперти, и нехитрые, полные непоколебимой детской веры молитвы, непосредственные и чистые, понеслись к далеким небесам.
А в умывальной выпускных царило в это же самое время совсем иное настроение. Все собравшиеся здесь институтки с напряженным вниманием ждали Стешу, которая должна была по уговору под утро принести вести из сторожки. Чтобы как-нибудь делаться от докучной мысли о возможной Глашиной смерти, девушки просили донну Севилью рассказать что-нибудь из ее испанского путешествия.
Ольга Галкина чрезвычайно довольна была просьбой. Испания, особенно Севилья, это – ее конек.
– И вот, mesdam'очки, – воодушевляясь, внезапно начинает рассказчица, – вообразите себе ажурные, высокие стройные здания, словно кружевные, отразившие на себе эпоху мавританского владычества… А вокруг сады… Ползучие розы и гранатовые деревья… Ах! Это такая красота! Все испанки – красавицы; все испанцы – рыцари! А их музыка… Их серенады! А бой быков!.. Восторг!
– А тебе пели серенады? – неожиданно огорошивает Шарадзе вопросом Ольгу.
Та мгновенно вспыхивает и краснеет. Неудержимо тянет прихвастнуть успехом перед подругами и в то же время не хочется лгать: а вдруг не поверят. Изведут насмешками, засмеют!..
– Да, пели… – словно борясь с собой, с зажмуренными на миг глазами, говорит она.
– А вот и не правда! Не пели, потому что тебе тогда было двенадцать всего лет. А поются серенады только в честь взрослых!
Шарадзе безжалостно хохочет, сверкает ослепительными зубами. Потом машет рукой.
– Mesdames, бросьте, не слушайте, она все сочиняет. Лучше разгадайте шараду. Что это будет: стоит гора, на горе – сакля, около сакли – виноградник. У ворот сакли – скамейка и на скамейке – девушка. Ну? Ни за что не отгадаете!
– Где уж нам! – иронизирует обиженная донна Севилья.
– Я так и знала, я так и знала, – торжествует Шарадзе. – А это, между тем, так просто разгадать: паспорт… Вот и все.
– Какой паспорт? – недоумевают подруги.
– Самый обыкновенный: вид на жительство. Корова, сакля, девушка, виноградник – все это вид на жительство, а вид на жительство это ведь паспорт. Ха, ха, ха!.. Не остроумно разве?
– Удивительно остроумно! – шипит Ольга Галкина.
– Mesdames, смотрите ночь-то какая! – шепчет в восторге Хризантема, поднимая штору и впиваясь глазами в круглую полную луну.
– До Рождества меньше месяца осталось… Все разъедутся, а мы останемся… И что за глупый обычай, В сущности, оставлять на каникулы и праздники выпускных воспитанниц. Скучно-то как будет!