Возвращенный себе знает, в чем его высота.
Марфинька
Марфинька,
это чертовски несправедливо:
вот я тебе навстречу сорвался ливнем.
Лил, целовал, ласкал тебя и лелеял —
тикало тихо время, меня жалея.
Как я молчал тебе, лаял тебе печалью —
кто меня, глупого, так тобой припечатал?
Кто меня ласково плёл по твоим коленям,
чтобы в пути в паутину попался пленник?
Любишь ли ты меня? Именем правду выменял —
стал черепком, очерствелым отбитком глиняным.
Это ли ты,
эта ли ты,
не эта ли?
Из паутины тянусь к тебе за ответами.
Марфинька, несправедливо.
Чертовски.
Каторжно.
Вырваться из телесного на бумажное.
Стать тебе скрежетом, режущей слух фонетикой,
фонетикой стать тебе, режущей слух, и скрежетом.
Вырваться из телесного на бумажное.
Это несправедливо.
Чертовски.
Каторжно.
Марфинька…
*из писем Цинцинната*
Целебное
Целебное чувство безбрежности и тоски —
кто носит на сердце многих, тот знает это.
К воде приникают ветер и моряки, сколько бы футов ни выдержал этот киль, все равно маяки его встретят где-то.
Как я люблю через север идти на юг, пьяной моряцкой нежностью борт качая. Как я люблю, когда горечь моя крепчает, сводит моих с ума или жмет в плечах им, когда их сердца обо мне уже не поют.
Север всегда принимает холодный вид: давай, преступи, осади меня, словно крепость. Теплые встречи – такая большая редкость, но в каждой так много желания и любви.
Как я умею раскинуться и пылать, как мне мелки любые преграды чьи-то, светлой, нагой, неминуемой и открытой, сердца раскаляющей медленно добела.
Целебное чувство светло выносить печаль, льдом разбавляя истории, что покрепче. Память лечить одиночеством, время – вечным, свободу – умением честно по ним скучать.
Упорство мое зажигало в них маяки, упорство их не сдавалось и ожидало.
Север и юг любви. Обоюдность. Дао.
Целебное чувство безбрежности и тоски.
Распахивая рубашку
Ловя руками скорбь,
распахивая, как небо,
голубые свои глаза, голубую свою рубашку,
она похожа на птицу, и в сердце ее горел бы
любой, кто хотел гореть, любой, кому было страшно.
И скорбь ей дана легко —
всего лишь на лбу две складки.
Распахивая рубашку, распахивая ресницы,
она остается светом. И в пепельной тонкой прядке
уложено много жизней, способных в ней поместиться.
И кровь её – молоко,
дорога под облаками.
Распахивая рубашку, распахивая рубашку,
она похожа на птицу, и между ее руками
зияет сплошное небо, в котором светло разбиться.
Цунами
Неизменная тяга наземная между нами.
Так рождаются наваждения и цунами.
С неизбежным созвучным становится слово «нежность».
Ни огня, ни земли и ни воздуха больше – между
нами, это «нами» идет волнами,
надрывает сердце, заходится от стенаний,
оседает пеной часов, проведенных порознь.
Нами, нами – и эхо воздух взрывает ором.
Мы, бегущие по волнам, беглецами станем,
изменив хоть однажды законам моряцкой стаи,
дезертирами брызг соленых, шальной стихии —
нам нельзя из такой любви выходить сухими.
Неизменная тяга, могучая неизбежность,
ни земли, ни огня и не воздуха больше – между.
Так срывают последний вдох под крылом цунами.
Сумасшедше глухими от нежности нами.
Нами.
Громче
У нее – тонкий чувственный рот, в рукаве – рок-н-ролл. Пыльный город спускается вечером в низкий бас. Это лето – язычество, в жилах вскипает кровь, разномастными языками наполнен бар. Выбирай себе верные путь, города и пульс, чей-то хрупкий запястный звон на лету лови. Тонкий рот её сипло поет, что пропал ты – пусть, ведь любая из песен, конечно же, о любви. Вечер сед, словно в дыме сигарном идет ко дну, пальцы входят под струны, под сердце и до нутра.
Это лето – вдыхать с тобой общую тишину, опускаясь на простынь в четыре часа утра.