И вдруг Дед слег. Не встает, и не пытается. Глаз прищурит из-под одеяла, обведет взглядом избу, вздохнет, и опять укроется по брови. Баба его и лаской, и попреком, и криком, и смехом пронимать – не внемлет. Не встает.
Села она к его изголовью, в руке ковш со святой водицей держит.
– Ну что, допрыгался? – спрашивает. – Доигрался? Помирать удумал?
Молчит дед, вздохнул только. Баба ждет, чтоб он физиономию свою из укрытия высунул – плеснуть-то надо. А он не высовывает, глазом-то ковш углядел давно.
– Степа! Говори, старый хрыч, что с тобой это?
– Лихоманка.
– Ах ты ж, старый блудодей, от кого ты ее схватил?
– Сама пришла. Час мой пробил.
– Степа, говори, где заначки прячешь. Я же их спалить могу нечаянно. Как начну твои польта жечь да выбрасывать…
– Жги. Нету у меня ни шиша. Да и пальто одно, куртка еще облезлая, ватничек… Все пожги, чтоб меня и не вспоминать даже.
– Ах ты, злодей, оставляешь меня, сироту, ни с чем! За что хоронить-то буду? Ты сам должон был накопить!
– Я бы накопил…
Дед вздохнул. И правда, почему он не накопил?
– Как бы ты накопил? – переспросила Баба. – У нас тютелька в тютельку на житье хватало… Вот если бы ты не курил!
– Да-а, и не пил бы, и не ел бы… Найдешь потом такого.
– Да где найду, у нас и нет таких…
– В город езжай. На рынок. Там пучок за полтину.
– Насмехаешься? Ну-ка высунь лицо! Мне долго ковш-то держать?!
– Ну, огрей меня, как всегда лупила, по башке. Вот лихоманка-то и скрутила. Не видал я от тебя ни любви, ни ласки. Прощай теперь.
– Неужто всерьез помираешь? Поверить не могу…
– Своему счастью…
– Ехидничаешь! Значит, нескоро помрешь еще.
Баба встала, унесла ковш на кухню. Там стала креститься перед иконами. Вернулась с мокрым лицом – а дед встает.
– Полегчало мне. Покурить охота. И полез в ее плащ.
– Гад, у меня таскаешь? последние копейки?
– Муж и жена едина плоть, одна сатана. Вот заначек-то наделала, не уследишь за тобой.
Баба вздохнула. Не помирает он. Пусть поживет – две пенсии все ж не одна. Такова она, пенсионерская любовь.
Волшебная кровать
– Егоровна, ты слыхала?
– Нет, не слыхала. Еще из дому не выходила, вот топаю в магазин. А что случилось-то, Дарья Гавриловна?
– Припозднилась ты. Беги скорей, а то хлеб разберут. При мне с десяток буханок оставалось.
– Ай-ё, бегу, бегу. Вот костыль-то мой, выручай, тяни меня к магазину. И Егоровна прибавила скорости, теперь километр в час. Оглянулась:
– А что случилось-то? Помер кто ночью?
– Наоборот. Топай, в магазине все узнаешь.
В магазине, состоящем из комнатки метров десяти площадью да подсобного отделения – судя по избе, такой же площади, – кроме продавщицы Кати, было еще трое стариков. Федотыч укладывал хлеб и сигареты в сумку, Козлиха доставала кошелек, старуха Петрова разглядывала в витрине консервы и йогурты. Была и колбаса, и маргарин, а по стенам на полках пакетики всякие и бутылки. Поздоровавшись, Егоровна прислушалась, какие новости обсуждают. Никто ничего не обсуждал. Тогда спросить пришлось:
– Ну, что новенького?
– Родила голенького! – ответила прибауткой Катя, улыбнувшись.
– Говорят, никто не помер… Женился кто? или народился кто?
– Народился.
– Кто ж? в городе? внук у кого? у нас-то рожать некому, одни старухи…
– Вот у нас-то в Ждановке и народился. Заново на свет.
– Кто? – вытаращила глаза Егоровна.
Федотыч, отходя от прилавка, засмеялся.
– Не успела ты послушать. Дед Прохоров сейчас тут был. Говорит, со вчерашнего дня как заново на свет народился.
– Да что ты говоришь? чтой-то с ним сталося, в семьдесят пять лет? – разинула рот Егоровна, чуть помладше старика Прохорова, Ильи Федоровича.
Федотыч расхотел выходить из магазина и присел на табуретку, которой Катя подпирала внутреннюю дверь.
– А может, и ты купишь. Средство от всех болезней.
До Егоровны дошло.
– Да я уже набрала неделю назад… всяких мазей. Не помогают что-то, от хондроза. Девицы на машине приезжали, торговали тут, будто от аптеки.
– А вот Прохоров денег не пожалел. Ты, небось, рублей тыщу отдала. А он – сто тысяч!