Вдоволь поразглагольствовав о перечне своих хворей, писатель начал рассказ о том, как у него впервые проявилась болезнь. Как-то раз, летней ночью 1917 года, он вдруг стал обильно харкать кровью. Несколько недель врачи говорили, что у него банальное воспаление легких, и только после этого осознали всю серьезность сложившейся ситуации. Вся верхняя зона правого легкого была поражена бациллами. С тех пор он то и дело проходил какой-нибудь курс лечения, переезжая из одного санатория в другой. Ах да, в октябре 1918 года ему, в довершение всего, не посчастливилось подхватить испанский грипп. Но, несмотря ни на что, он все же поправился, а раз так, то чего ему жаловаться? Здесь, по крайней мере, удалось устроиться вполне нормально. В Матлярах было ничем не хуже, чем в Мерано, где ему довелось лечиться до этого. После этого он объяснил, почему поселился не в главном корпусе, а во флигеле.
– «Вилла Татр» – это очаровательный дом, обладающий рядом огромных преимуществ. В главном корпусе, как мне говорили, очень шумно – постоянно звенит колокольчик, из кухни и ресторана вечно доносится какая-нибудь возня, да и дорога, проходящая неподалеку от проложенного санями пути, тишины тоже не добавляет. А у нас полный покой. К тому же через три двери от меня живет врач, если это, конечно, можно считать преимуществом.
– А какой он, этот доктор Стрелингер? Что он вам назначил, когда вы сюда приехали? – спросил Роберт, переживая за свою собственную судьбу.
– С самого начала, вполне естественно, хотел прописать мышьяк. Но я его образумил, и в конечном итоге он заменил его молоком пять раз в день и сметаной два раза. Приложив над собой массу усилий, я могу выпить два с половиной стакана молока и съесть один стакан сметаны… Кроме того, мы договорились, что за сумму в десять крон он каждый день меня будет осматривать.
– Говорят, что в Германии есть санатории посовременнее…
– В Баварии-то? – с улыбкой спросил писатель. – Там принимают одних лишь евреев – чтобы потом убить…
И уже серьезнее продолжил:
– Мой врач, доктор Краль, вполне согласился, когда я сказал ему, что венгерские и чешские санатории явно недотягивают до немецких, но при этом посоветовал ехать в Плеш! Поди ее пойми, всю эту публику. У меня три доктора: здесь Стрелингер, в Праге доктор Краль, плюс мой дядюшка Зигфрид, работающий в деревне под Тршештем. То, что они дают противоречивые советы, еще куда ни шло, Краль, например, выступает за уколы мышьяка, а мой дядюшка против. Куда хуже, что они противоречат сами себе. Взять того же Краля: сюда он послал меня из-за высокогорного солнца, но теперь, когда это самое солнце только-только стало сиять, советует перебираться в Плеш, расположенный гораздо ниже!
– Господин Глаубер говорил о каком-то совершенно больном чехе, который живет в палате над вами…
– Очаровательный человек, страдает туберкулезом гортани, из тех, о которых говорят «не выживет, так помрет»… Как-то раз пригласил меня к себе после обеда и показал небольшое зеркальце, которое должен засовывать на солнце себе в горло, чтобы греть лучами язвы, появившиеся на гортани три месяца назад. А потом показал их, я почувствовал, что вот-вот упаду в обморок, но все же нашел в себе силы откланяться и уйти. Не понимаю, как в его присутствии никто не лишается чувств. То, что мы здесь видим, хуже казни… Вся эта жалкая жизнь, когда ты прикован к постели, лихорадка, удушье, лекарства, мучительное и опасное рентгеновское излучение… И все это только для того, чтобы сдержать развитие язв, которые в конечном итоге все равно нас задушат…
– Вам в голову не приходила мысль, что если болезнь прогрессирует, то нас, как и вашего соседа-чеха, в конце пути тоже ждут язвы, жалкие зеркальца и сужение просвета гортани, от которого мы задохнемся?
В ответ писатель изложил ему одну историю.
– Вот какую притчу рассказывают хасиды: как-то раз раввин повстречал на постоялом дворе двух пьяных крестьян, сидевших друг против друга. Один печалился, другой все время его утешал. В какой-то момент первый воскликнул: «Как ты можешь утверждать, что любишь меня, если даже не знаешь, от чего мне плохо!»
В этот момент их беседу прервал голос госпожи Форбергер, донесшийся со стороны главного корпуса. Их ждали к обеду, оставив места за столиком капитана. Они встали и зашагали к санаторию. «Чеканим шаг, как однополчане», – подумал Роберт.
Прошло несколько недель. Роберт благодарил судьбу, которая в этом унылом месте свела его с таким человеком. Писатель дал ему почитать несколько своих рассказов – только немногие из них нашли своего издателя. Такой прозы, таких современных и чистых текстов, отличающихся самым глубоким смыслом, он еще не видывал никогда. За внешней простотой языка и персонажей скрывались невероятное многообразие и богатство.
Унывать Роберту не приходилось. Постояльцы санатория смеялись, пели, а порой даже танцевали под звуки гитары капитана. И то, что по идее надо бы назвать страданием, выглядело далеко не так однозначно.
Писатель показал ему отрывок из письма своему другу Максу Броду, в котором рассказывал о своем пребывании в санатории: «По сути, я общаюсь лишь со студентом медицинского факультета, все остальные уже потом. Если от меня что-то кому-то надо, говорят ему, если же надо что-то мне, тогда я сам к нему обращаюсь». А в письме своей сестре Оттле, которое тоже дал ему почитать, рассказывал о «высоком, сильном, широкоплечем, белокуром молодом человеке, чуть ли не крепыше, с ликом юноши, будто сошедшим с гравюр к сказкам Гофмана, серьезном, прилежном, хотя и погруженном в свои мечты студенте медицинского факультета, положительно красивом, невероятно умном, искреннем, бескорыстном, преисполненном такта, очень амбициозном и обожающем литературу, к тому же внешне немного похожем на нашего Франца Верфеля».
Роберт видел, что ему становится лучше. Лихорадка отступила, кашель совсем прошел, он снова набрал вес. Рядом с ним был человек, способный утолить любые тревоги, с которым к тому же можно поделиться радостью. Слова писателя он буквально пил пригоршнями. И любил нового друга как брата – его собственного в 1917 году взяли на Русском фронте в плен, и выехать из Советского Союза он после этого не мог.
Тем весенним майским утром несколько курортников – Глаубер, фройляйн Гальгон, Ирина и доктор Стрелингер – отправились погулять в лес. Будто радуясь погожим денькам, небо ярчило синевой. Они безмятежно вышагивали по мшистому ковру, кое-где покрытому куртинками тающего снега, – дамы в легких вязаных фуфайках поверх платьев, господа без галстуков и с непокрытой головой.
– Капитан будет жалеть, что не захотел с нами пойти! – воскликнул Глаубер.
– Сегодня самый прекрасный день в моей жизни! – без конца повторяла фройляйн Гальгон, поворачиваясь на каблуках и кружа юбкой.
Смешиваясь с радостным пением птиц, над долиной летел перезвон протекавшей внизу речушки.
Кафка еле передвигал ноги, будто эта короткая прогулка лишила его последних сил. Если молодой человек за эти несколько недель окреп, то состояние здоровья писателя ничуть не улучшилось. Напротив, его болезнь, по-видимому, еще больше усугубилась, и он тащился за остальными с большим трудом. Роберт вернулся и пошел с ним рядом. Ему не терпелось узнать, не мог бы друг отложить свой отъезд в Прагу и еще какое-то время побыть здесь.
– Срок моего пребывания в санатории подходит к концу 20 мая. Домашние в один голос умоляют меня остаться. А Стрелингер и вовсе грозит, что, если вернусь в Прагу, меня может ждать летальный исход. Только вот как я обращусь на службе за еще одним больничным, которые мне и так уже платят только наполовину?.. Если бы болезнь усугублялась из-за моего пребывания в конторе, такой поступок еще можно было бы объяснить. Но ведь в действительности все обстоит как раз наоборот – контора в аккурат задержала ее развитие. Стрелингер утверждает, что поражение легких пошло на спад, причем сразу наполовину! Хотя лично я скорее сказал бы, что мне стало вдвое хуже! Раньше у меня никогда не было таких приступов кашля, я так не задыхался и не чувствовал себя таким слабым…
Теперь они шли, не говоря ни слова. Даже малейшее усилие со стороны писателя отдавалось тревожной одышкой и окрашивало лихорадочным румянцем щеки, обычно оттенка слоновой кости. Но хотя серый костюм болтался на нем еще больше, чем в день их знакомства, при взгляде на него по-прежнему казалось, будто от него исходит какая-то сила. «Смерть, взявшая небольшую передышку», – подумал Роберт. И, пытаясь прогнать это видение, заявил:
– За завтраком Глаубер задал вопрос, вызвавший на моем лице улыбку. Он спросил, какие три желания я выбрал бы, будь у меня возможность их осуществить. Я ответил, что, во-первых, хотел бы познать страстную любовь. Во-вторых, опубликовать роман. А в-третьих переехать жить в Прагу…
– Опубликовать роман? – удивился писатель.
Это зависит только от него самого. Потом, правда, можно будет постучать в дверь редактора, опубликовавшего что-то из его текстов, попросить господина Курта Вольфа отдать все оставшиеся у него экземпляры, отнести их в чулан, а потом отправить в топку. Что же до переезда в Прагу… Кафка еще раз повторил, что предпочел бы жить в Берлине.
– Я настоятельно рекомендую вам провести полгода зимних холодов в Германии… Прага обладает самой что ни на есть призрачной притягательностью, а Берлин выступает весьма достойным лекарством от нее. Лучше уж засаленные улочки еврейского квартала в Берлине, чем площадь Старе Место в Праге… Если бы о трех желаниях спросили у меня, я бы в первую очередь хотел выздороветь, пусть даже не до конца. Врачи мне все обещают, но лучше почему-то не становится. Во-вторых, мне хотелось бы отправиться жить в какую-нибудь южную страну, хотя и не обязательно в Палестину. В первый месяц пребывания здесь я много читал Библию, хотя теперь уже нет. Третьим в списке шел бы какой-нибудь мелкий промысел или кустарное ремесло… Как видите, я не очень-то притязателен, даже жену и детей в свой перечень не включил…
– Вы можете обходиться малым потому, что смыслом жизни для вас стала литература…
– Да, правда ваша, литература действительно помогает мне жить. Но если по справедливости, то из-за нее я живу какой-то невразумительной жизнью, не очень-то отличающейся от небытия. Посвящая всего себя сочинительству, порой чувствую себя так, будто никогда и не жил. Будто всю жизнь умирал, кропая все новые и новые строки. И вот теперь вскоре, похоже, умру уже по-настоящему… Писать для меня – единственно возможная модель существования. Для этого мне требуется одиночество – только не отшельника, а скорее мертвеца. С этой точки зрения сочинительство сродни смерти, и, подобно тому, как из могилы нельзя поднять покойника, так и меня ночью нельзя оторвать от рабочего стола…
– Но если так, то, может, существует другая, не столь разрушительная форма творчества?
– Мне известна только такая: писать по ночам, чтобы не сойти с ума, когда тревога охватывает с такой силой, что не дает уснуть… Хотя из этого еще никоим образом не следует, что, когда я не пишу, мне живется лучше. Если по правде, то писатель, перестав писать, превращается в чудовище. Я сочинительством свои ошибки так и не искупил. И всю жизнь жил умирая.
Роберт молчал. Все услышанное, с одной стороны, завораживало его, с другой – пугало. Решив поговорить о чем-нибудь не столь болезненном, он спросил писателя, нашел ли тот время пробежать глазами несколько его собственных текстов, переданных ему несколько дней назад, особенно перевод с венгерского на немецкий рассказов Фридьеша Каринти.
– Мне они доставили огромную радость! Ваши переводы великолепны! Как насчет того, чтобы передать их моим издателям? Я за вас похлопочу.
Роберт с восторгом согласился и вернулся к своему предложению перевести на венгерский «Превращение» и «Приговор». Но услышал в ответ, что за решение этой задачи уже взялся прозаик Шандор Мараи.
– Но я могу попросить своих издателей, особенно Курта Вольфа, поручить вам перевести на венгерский другие мои произведения, – добавил писатель.
Роберт опять его поблагодарил. Ему уже давно не давал покоя еще один вопрос, на этот раз технического плана – вопрос начинающего именитому мэтру. Сколько недель понадобилось Кафке, чтобы написать «Приговор», рассказ, читанный и перечитанный им много раз, замысел которого ему казался просто идеальным?
– Эту историю я написал за одну ночь, – вспомнил Кафка, – с 10 часов вечера 22 августа 1912 года до 6 утра 23-го. Так долго сидел за столом, что потом никак не мог встать, ноги затекли… События разворачивались на моих глазах, я летел вперед, разрезая форштевнем воду. Но порой казалось, что меня давит к земле вес собственного тела. А последнюю фразу я написал, когда уже рассвело. Писать только так и можно – полностью открывая душу и тело.
– Вас не шокирует, если я скажу, что за главным героем произведения Георгом Бендеманом проглядываете вы сами?
Кафка покачал головой и объяснил:
– Любые взаимосвязи в этой истории совершенно очевидны. Имя героя, Георг, содержит в себе столько же букв, сколько и Франц. А Бенде, начало его фамилии, столько же, сколько Кафка. Гласная «е» повторяется в тех же слогах, что «а» в фамилии Кафка. А во Фриде столько же букв, сколько в имени молодой женщины, о которой я вам говорил, притом что начинаются они с одной и той же… Прочитав рассказ, моя сестра воскликнула: «Да это же НАША квартира!»
А где он черпал вдохновение, где брал мужество и силу? Ведь начинать было так тяжело.
– Во-первых, мне требовалось одиночество. В максимальных количествах. Во-вторых, я ненавижу все, что никак не связано с литературой. Ходить по гостям мне скучно, радости и печали семьи навевают на меня тоску. От разговоров (даже о литературе) в душе поселяется уныние. Будь у меня такая возможность, я бы вообще ни с кем не говорил. Стоит кому-то высказать даже малейшее замечание, стоит мне самому случайно увидеть даже малейшее зрелище, как внутри у меня все переворачивается. Я постоянно шарахаюсь из стороны в сторону. И кроме жестокости жизни больше не чувствую ничего.
Немного подождав, Роберт задал вопрос и тут же о нем пожалел:
– А вы никогда не думали… со всем этим покончить? От отчаяния…
Писатель ответил, что такие мысли и в самом деле приходили ему в голову, причем не раз.
– Но умереть, – добавил он, – означало бы лишь отказаться от одного небытия в пользу другого…
– Мои вопросы новичка, – продолжал Роберт, – могут показаться вам наивными или даже глупыми, но мне, к примеру, хочется понять – надо ли для сочинительства много читать? Я боюсь подпасть под чужое влияние и не хочу, чтобы романы, которые читаю, производили на меня чрезмерное впечатление.
В ответ на это писатель велел ему позабыть любой страх.