– Мой роман об Америке, – продолжал он, – представляет собой бледное подобие «Дэвида Копперфилда» Диккенса! Я ведь оттуда позаимствовал историю о чемодане, о парне, очаровавшем буквально всех… о его деревенской возлюбленной, о грязных домах… но самое главное – методы и приемы!
Затем он объяснил, что уже давно вынашивает мысль написать книгу, отправной точкой которой станет замечательный роман «Бабушка» чешской писательницы Божены Немцовой, произведший такое неизгладимое впечатление на юношество, рассказав в ней о конфликтных отношениях между богатыми владельцами замка и крестьянами, которые гнули на них спину. Он уже даже придумал первую фразу, а когда она у тебя есть, это самое главное – в этом случае можно считать, что роман у тебя в кармане. Сделав глубокий вдох, писатель сказал:
– К. долго стоял на деревянном мосту, устремив взор в небесную высь, будто зиявшую пустотой.
Роберт восторженно захлопал, пусть даже немного притворно. Ему страшно хотелось прочесть продолжение. После этого писатель рассказал о тех, кто оказал на него основополагающе влияние как на литератора, упомянув Гофмансталя и Музиля, а потом добавил, что неизгладимый след в его душе оставил и кинематограф.
– Но подлинными своими кровными родственниками, – сказал он, – я считаю Достоевского, Клейста и Флобера, хотя ни с одним из них, вполне естественно, даже не думаю себя сравнивать.
По его словам, работая над «Приговором», он вдруг проник в тайну собственного литературного творчества и узрел, как силы подсознания, вступая в дело, позволяют писать, когда это, казалось бы, попросту невозможно. Вообще в данном случае были все основания говорить о специфичном заболевании литературой, потому как безумие и состояние писателя в процессе творчества всегда идут рука об руку – потерять рассудок для него всегда было навязчивой идеей, тем более что со стороны матери, по линии Лёви, недостатка в оригиналах и полоумных дядюшках в их семье не было никогда, не говоря уже о наложившей на себя руки бабушке. Может, литература спасала его от безумия? Или попросту была, с одной стороны, симптомом, с другой – следствием поразившей его болезни?
– Так или иначе, но, кроме сочинительства, ничто в жизни мне уже не принесет удовлетворения, – сделал вывод он. – У меня внутри пустота, будто у ракушки на пляже, которую в любую секунду могут раздавить ногой. Иными словами, Бог не велит мне писать, беда лишь в том, что я без этого не могу. Но он в конечном счете всегда берет верх.
Они опять надолго замолчали. Затем писатель посуровел и заявил, что должен поведать Роберту о печальном событии, о котором молодой человек, надо полагать, пока не в курсе. Страшная новость касалась его соседа, жившего над ним на «Вилле Татр», – того самого венгра, который страдал от туберкулеза горла и лечился с помощью зеркалец, засовывая их себе в горло.
– Вы имеете в виду господина Шалтовски? – встревожился Роберт. – Что с ним?
– Рано утром он ушел из санатория, не захватив ни багажа, ни даже бумажника. Устроил прогулку до самого Попрада, сел там на первый попавшийся поезд, а потом на ходу с него спрыгнул… Теперь каждый из нас терзается чувством вины, не за то, что он покончил с собой, а за то, что по нашей милости впал в такое отчаяние. Как человек очень общительный, он тянулся к другим, а мы без зазрения совести бежали от него, будто жертвы кораблекрушения, расталкивающие других в попытке спастись.
Писатель вспомнил их первый разговор о болезни этого человека на следующий день после приезда Роберта в санаторий. Тогда кто-то из них высказал мысль, что в один прекрасный день и их собственную гортань поразит туберкулез. А что, если для прочистки горла, чтобы вернуть возможность есть и дышать, у них останется два смехотворных зеркальца? Как они поступят в такой ситуации?
Застыв на несколько мгновений в нерешительности, писатель заявил:
– Я так думаю, что прыгнуть с поезда – неплохая альтернатива гарантированному удушью?
После этих слов он упрекнул себя, что слишком разговорился, и уже веселее предложил присоединиться к остальным. Разве Роберт не заметил, что фройляйн Гальгон смотрела на него влюбленными глазами?
Буквально в следующее мгновение погода резко переменилась. Над Ломницом, торчавшим словно зуб, заклубились черные тучи. Пора было возвращаться обратно.
В августе писатель уехал из санатория и возвратился в Прагу. Матляры в эти дни погрустнели, молодой человек терзался от скуки. Между ними установилась переписка. Письма, воспоминания о проведенных рядом с писателем месяцах, отпечаток его мысли – все это помогало ему как-то держаться. В конечном счете после санатория Роберт решил поселиться в Праге и дальше изучать медицину уже там. Иногда его охватывало ощущение, что в будущем вся его жизнь будет строиться по меркам дружбы с этим новым для него человеком.
13 июля 1923 года
Дора
Конец скитаниям, конец странствиям. Вот он и наступил, этот благословенный день праздника и свободы на пустынном балтийском побережье немецкого города Мюриц, славного своими водолечебницами. Издали море кажется огромной чашей, которая искрится светом, будто отдавая ему честь. Прямо здесь, в Мюрице, сегодня родится что-то новое, в жизни одного человека произойдет событие планетарного масштаба, и кое-кто станет женой Франца Кафки. Жители города! Готовьте свою музыку, тащите аккордеоны! Мюриц, это день твоей славы, сегодня ты город света и столица вселенной. Девушка бросается навстречу своей судьбе.
Дора Диамант – актриса труппы еврейского театра из Бендзина. Сегодня она репетирует роль всей своей жизни: жены Франца Кафки. На подмостки вышла супротив воли отца – а что их вообще слушать, этих родителей? Гершель Диамант, набожный хасид и столп веры, творческих наклонностей не одобряет. В таком случае надо подорвать все столпы веры, вырваться из колдовских объятий отцов, бросить Бендзин и по обледенелой польской земле убежать из семейной тюрьмы. Ничто не встанет на пути судьбы будущей жены Франца Кафки. Дора в своем бегстве оказывается аж в Берлине, чтобы их с отцом разделяла страна, на просторах которой он заблудится, отправившись ее искать. В двадцатых годах Берлин для евреев – обетованная земля, здесь еще не льется кровь погромов. Она становится гувернанткой в одной обеспеченной семье и на добровольных началах трудится в Народном еврейском доме, где находят приют дети, избежавшие гонений.
В этот день великих открытий, которые окажут влияние на всю ее дальнейшую жизнь, рядом с ней навстречу судьбе радостно шагают малыши. Праздничное шествие, детские крики и смех, свадебный марш, предваряющий почетную свиту и брачную ночь. О отец моих надежд! Смогу ли я сама когда-либо подарить тебе сына? Ее окружают дети, одни идут впереди, другие сзади. Всего их около тридцати, они приехали из деревень, где русские казаки с таким пылом любят устраивать резню, особенно по вечерам на Пасху и в Рождество. А не казаки, так поляки. По воле случая им удалось остаться в живых. Спасение они обрели в Германии, этой благословенной родине, немецком Иерусалиме, который принимает сирот, чтобы вернуть их к жизни, затем превратив в свободных женщин и мужчин. Дети хохочут и визжат, приглашая их добровольную воспитательницу с ними поиграть. Разве она пришла сюда не отвращать беды? Разве не согревать под бледным балтийским солнцем их сердца? Когда-то пролилась кровь, но теперь пусть льется радость! Девушка не слышит криков малышей, которые подбегают к ней, пытаясь поиграть. Она в одночасье перестала воспринимать их призывные голоса, ее без остатка поглотила грандиозная, фееричная картина на пустынном пляже вдали – зрелище мужчины, который сидит, растворившись в созерцании пенных волн. Изумительная сцена человека, вкушающего драму бесконечности перед лицом стихий, когда его рядовые собратья наслаждаются доброй сигарой. Она будто лицезреет полотно, написанное богом случая и любви. Перед ней словно обрел зримые очертания «Странник над морем тумана» Каспара Фридриха, репродукцию которого ей доводилось видеть в Берлине. Однако в душе человек на берегу любуется не скорой смертью, уготованной страннику, а громадиной жизни.
В поток мыслей молодой женщины встревает ребенок, тянет ее за руку, хочет поиграть. Требует ее участия. Она с неохотой идет, как можно отказать малышу, на глазах которого казак вонзил в живот матери шашку?
После обеда девушка, все так же преследуемая видениями того человека на берегу, печалится, что час встречи с ее величайшей любовью откладывается. На сердце тяжело, в душе бескрайняя тоска. Вместе с лучшей подругой Тиле она стоит у прилавка магазина и покупает рыбу, чтобы приготовить ее на ужин и устроить настоящий праздник вечно недоедающим сиротам. Сегодня ведь святая пятница, благословенный шаббат, вечная слава Господу, осеняющему своей десницей непреходящую любовь и позволяющую нам ее встретить.
– Все, Дора, хватит! – восклицает Тиле. – Ты цену видела? А раз видела, то положи рыбу обратно.
– Но это же для шаббата, у нас есть полное право сделать исключение, – оправдывается девушка, хватая еще пару увесистых карпов.
– С тобой вся жизнь превратилась в одно сплошное исключение. Сегодня шаббат, завтра воскресенье, потом все остальные дни недели…
– Раз я готовлю, значит, и выбирать мне! – отвечает девушка, хватает самую крупную рыбину и кладет в сумку.
– Я все видела, – говорит Тиле с ироничной улыбкой в уголках губ.
– Тиле, ты вот уже два месяца видишь меня каждый день.
– Видела-видела… Перехватила твой взгляд, когда ты смотрела на доктора Кафку. Хотя правильнее будет сказать, пожирала его глазами!
– Тиле, я не знаю никакого доктора Кафку.
– Так зовут того человека, которого ты с таким упорством буравила взглядом на берегу. Может, теперь, зная, кто он такой, ты не прочь выяснить о нем больше?
Дора решительно отметает ее инсинуации и врет изо всех сил.
– Отлично, – продолжает Тиле, – тогда я не стану говорить тебе, что господин Кафка, на которого ты совсем недавно даже не думала пялиться на берегу и о котором даже слышать ничего не хочешь, в данный момент живет в Мюрице. Как и о том, что сей красавчик, на котором твои глаза ничуть не собирались протереть дыру, по моим меркам, прекрасный, как архангел Гавриил, прибыл к нам из Праги и не только уважаем как юрист в престижной страховой компании, но и прославился как писатель, да не абы какой, пописывающий, как все, кому не лень, а настоящий, публикующий книги, имеющий не только своих читателей, но уже и обожателей. Если же все это тебе неинтересно, добавлю, что он никоим образом не женат, да к тому же приглашен директрисой нашего добрейшего дома на ужин, что, впрочем, ничуть не умаляет его достоинств. Ужин этот по возвращении готовить тебе!
– Тиле Росслер, ты самая настоящая колдунья!
– Бери выше, Дора, – ведьма, умеющая предсказывать по внутренностям фаршированных карпов…
Ближе к вечеру девушка стоит на кухне столовой и чистит для ужина рыбу. Почувствовав, что за ее спиной кто-то стоит, поворачивается и видит перед собой того самого титана, незнакомца из Праги, виденного ею на берегу. Его большие серые глаза будто смотрят ей в самую душу.
– Такие красивые руки, а занимаются ремеслом мясника…
В сентябре 1923 года, через три месяца после этой встречи, человек, который до этого не мог жить нигде, кроме Праги, переехал с ней в Берлин и поселился в квартале Штеглиц в доме 8 по Микельштрассе. А когда выяснилось, что это им не по карману, перебрался сначала на Грюнвальдштрассе, а потом на Целендорфер Хайдештрассе. Молодая женщина лишь смотрела, как угасает ее возлюбленный, и ничего не могла с этим поделать. Суровая зима 1924 года окончательно подорвала его хрупкое здоровье. Ее великую любовь будто что-то пожирало изнутри. Иногда по вечерам они на пару смотрели, как в камине горят страницы авторской рукописи, брошенные ею туда по приказу любимого.
Весной 1924 года ему пришлось вернуться в Прагу – болезнь поразила гортань. А некоторое время спустя он в безнадежном состоянии попал в Вене в больницу. Оттуда его перевели в санаторий в Кирлинг, где Дора получила возможность ухаживать за ним вместе с Робертом Клопштоком.
И человек, ни разу официально не оформивший брак ни с одной женщиной, ни с Феличе, ни с Миленой, написал Гершелю Диаманту письмо, испросив разрешения жениться на Доре. Но отец девушки, послушав совета местного раввина, отказал в руке дочери – такой прекрасной для ремесла мясника. В итоге ей не оставалось ничего другого, кроме как опять сотрясать великие столпы веры и идти наперекор воле отцов.
3 июня 1924 года
Оттла
Укладываясь раньше обычного, она надеялась справиться с бессонницей, изводившей ее в другие вечера. Вскоре после ужина пожелала спокойной ночи родителям, потому как вновь перебралась в семейную квартиру, чтобы быть рядом с ними, пока они в тревоге ожидали возвращения из санатория Кирлинга ее брата. Отправилась спать в надежде, что эта ночь пройдет не так, как все остальные. Но ничуть не бывало – ее нескончаемой вереницей одолевали ужасы и досаждали вопросы без ответов. Часы отмерили три удара, а Оттла Кафка все еще никак не могла уснуть.
С самого утра она ждала новостей из Кирлинга – письма Франца, звонка Роберта, Доры или даже доктора Хоффмана. Но наступил вечер, а ей так никто ничего и не сообщил.
Этой ночью брат предстал перед ее мысленным взором – неподвижный на смертном одре. Но, может, это был лишь дурной сон, кошмар, которые в такую погоду не редкость. Этот образ Франца преследует ее по пятам. Она сворачивается калачиком, вжимается головой в перину, делает глубокий вдох, с шумом выдыхает и шепчет: «Франц жив».
Затем силится замереть и ни о чем не думать. Не слышать боя часов, оглохнуть к доносящемуся с улицы шуму и не видеть зловещую тень шторы, пляшущую на стене. Главное – не поддаваться страху. Разве верить в предчувствия не такая же глупость, как в ожившего глиняного голема? Вечером малейшие ожидания беды превращаются в настоящий страх. А утром, как всегда, выяснится, что она попросту уступила тревоге, в ее случае вполне естественной. Ужасы, по обыкновению, окажутся чистым плодом воображения и сестринской любви, величайшей из всех. И паника с рассветом рассеется с той же стремительностью, с какой на небе поблекнут звезды. Но до утра еще далеко, и пока что от ясного дня ее отделяет целое войско химер.
Она поднимает голову, блуждает в полумраке взглядом, упирается им в картину на стене над кроватью, несколько мгновений любуется репродукцией заката солнца над Прагой, затем переводит взор дальше и видит перед собой пейзаж Мюрано в рамке под стеклом, освещенный через окно светом уличных фонарей. Но ничто, даже огромный шкаф с ящичками, до такой степени напичканный воспоминаниями, что стоит слегка коснуться его дубовой древесины, как на тебя тут же обрушиваются запахи детства, не может избавить ее от страшного предчувствия, что за четыреста километров отсюда с Францем случилась беда.
Может, достаточно просто подождать, пока туча пройдет мимо и крайнее изнеможение, до которого ее довела борьба с самой собой, отступит, будто устав воевать, и она забудется самым глубоким сном – но даже если так, как в каждую ночь после того, как ухудшилось состояние Франца, он все равно не восстановит ее сил, не утолит вечернюю тоску и ранним утром она проснется такой же подавленной, как накануне.
Оттла глубоко дышит, и по мере того, как одна минута сменяется другой, стук в висках постепенно затихает и отступает тревога. В ее душе возрождается надежда, что туча миновала и брат все еще жив. Она закрывает глаза, кладет по бокам руки и ждет, когда ее одолеет сон.