– Да ну её! Как с цепи сорвалась, требует всё самое лучшее и дорогое. Вот и квартиру отдельную потребовала.
– А вы адрес Витин подскажите. Очень хочется его увидеть.
– Да бога ради, пожалуйста, записывай. А дублёнка у тебя австрийская?
Румянцев пришёл к старому двухэтажному дому в крайне непрестижном районе. Вокруг теснились такие же скрипучие бараки, покрытые жёлтой штукатуркой. Там, где она обвалилась, обнажилась крестообразно уложенная дранка.
На скамейке у подъезда сидела пара старичков, видимо муж и жена. Сева осведомился о друге.
– Так он с нами проживает. Мы проводим.
Через минуту вошли в скромную, небогато обставленную двухкомнатную квартирку.
– А что, здесь есть ещё комната?
– Есть, за кухней. Жалеем мы слепенького, вот он и живёт здесь с тех пор, как злыдня-то его сюда привезла. Несчастный он, но добрый. Когда пенсию получит, так сюда отребье со всего района сбегается.
– Увидеть его можно?
– А почему нельзя? Мы каждый день смотрим. Это наш, прости господи, театр. Может, даже расскажет что-нибудь, если трезвым будет.
Действительно, за большой кухней рядом с чёрным ходом находился дверной проём, за ним – тёмная убогая комната. Дверь этой комнаты была снята с петель и приставлена к стене.
Сева спросил старика:
– А что ж так?
– Нельзя по-другому. Курит ведь, сжечь может, как заснёт пьяный.
Старичок проковылял вперёд и повернул в патроне лампочку. Загорелся тусклый свет.
Оклеенная бедными пожелтевшими обоями в застарелых пятнах, пропахшая винными парами и дешёвым табаком, комната казалась почти пустой. Старый узкий стол, комод и битый временем продавленный диван – вот и вся обстановка. На столе стоял мутный стакан, рядом – пустая бутылка из-под портвейна, поживший во времени заварочник, мятая консервная банка, полная окурков, в центре – большая коробка с электрическими розетками и отвёртками. На краю стола лежала пачка дешёвых сигарет «Астра». На табурете у подоконника сидел человек, в котором трудно было узнать прежнего Витю.
Он был страшно худ, очень измождён. На лице морщинами отпечатались пережитые страдания. Весь его облик, совершенно беззащитный и покорный любому повороту событий, внушал жалость.
Севе стало не по себе.
– Витя, здравствуй! Это я, Сева Румянцев, «Динамо», помнишь меня?
Тот поднял нестриженую, давно не мытую голову, и прежняя добрая улыбка озарила его удлинившееся лицо.
– Севка, друг! Как ты, где ты? Что там в мире, какие новости? Я всё приёмник слушал, так вынес кто-то месяц назад.
– А кто же за тобой присматривает?
– Соцработница ходит раз в неделю. Хлеб, кефир, сигареты приносит.
– А деньги?
– Пенсия по инвалидности есть небольшая, да и подрабатываю немного на дому по старой памяти. Я теперь известен в среде людишек мелких и пьющих как Витёк Кошелёк. Делюсь с ними, как заработаю. Ну и сам пью, как без этого?
Сева вынул четвертной и положил на стол.
Старичок, подпирающий косяк, всполошился:
– Много! Столько нельзя! Умрёт! Нельзя столько сразу. Отдайте нам. Мы ему вина купим и будем понемногу давать. И закуску какую-нибудь принесём. А иначе нам всем беда.
Витя отнёсся к этому совершенно спокойно.
Румянцев всё-таки сходил в ближайший гастроном, купил блок приличных сигарет «Ява», бутылку хорошего вина, продуктов, приготовил немудрёный ужин, предварительно вымыв с содой Витин нехитрый кухонный скарб.
Поужинав и закурив сигарету, Витя признался:
– Женщины – страшные люди. Сломали мне жизнь. И только одно меня успокаивает: есть у меня дочка Сашенька, редкой красоты девочка уродилась. Так люди говорят. Правда, характер… В этом году школу закончила. Но ничего. Верю: подрастёт, поумнеет, придёт когда-нибудь отца навестить. Я ведь её больше жизни люблю. – И лицо его осветилось нежной улыбкой.
На прощанье он растроганно обнял друга за плечи и сказал:
– Человек – это звучит больно, Сева.
Через два года, вернувшись в Минск из длительной командировки в Англию, Сева вновь решил навестить друга. Однако старый дом был выселен, его готовили под снос. Поспрашивал у прохожих, спешащих через двор, но никто не мог ответить, куда исчезли его жильцы. Сева долго сидел на краю изломанной скамейки с надписью: «Здесь был Толян», глядел на заброшенный дом, ждал чего-то, думал о печальном. Недавно ребята видели Сашеньку Замуренкову в ресторане «Юбилейный». Яркая, эффектная, синеглазая, с капризным изломом рта, с модными длинными платиновыми волосами, в коротком леопардовом платье и дорогих украшениях, она сидела в компании кавказцев, курила тонкую коричневую сигарету и громко хохотала, привлекая к себе внимание всего зала…
Сева ещё раз огляделся. Дорожки к чёрному ходу совсем заросли, как будто заросли пути к отдельным людям и ко всему миру. Неуютный сентябрьский ветер донёс от ближнего храма хрустальный колокольный звон, созывающий к вечерне немногих богомольных старух. Казалось, что жизнь пролетела быстрым курьерским поездом, промелькнула так стремительно, что и опомниться не успел.
Вероятно, судьба есть у каждого человека. Она упорно плетёт свой непостижимый узор, который мы бессильны распознать, пока он не закончен. А когда закончен, уже незачем и некому это делать.
Камни судьбы
Все люди уверяют, что любят себе подобных, но никто не хочет жить в коммунальной квартире. Однако жизнь Наташи – Натки, Таты, как называют её родители и друзья, – неразрывно связана с коммуналкой вот уже тридцать четыре года.
На тихой улочке стоят два дома, выкрашенные жёлтой краской. Один из них, где мама, папа и Нат-ка занимали узкую и длинную, как вагон, комнату, разгороженную на два малюсеньких «купе» и упиравшуюся единственным окном в красную кирпичную стену напротив, был двухэтажным, старинным, дореволюционным. Раз в десять лет ЖЭС латал железную крышу, а в остальном дом не менялся. В городе о нём почему-то ходили дурные слухи.
Коммунальная квартира на втором этаже, почти ежедневно сотрясаемая кухонными дрязгами и пьяными скандалами, когда-то принадлежала, видимо, богатым людям. Об этом говорили изразцовые печкиголландки и лепные узоры на высоких потолках прежних огромных комнат, разделённых тонкими перегородками на тесные клетушки. Жизнь в них всегда была сильно уплотнённая. В каждом закутке или чуланчике кто-то жил. Вещей почти не было, только самое необходимое, поэтому даже маленькие комнаты казались просторными.
Стержнем густонаселённой коммуналки был длиннейший коридор, по которому дети катались на велосипеде. Бугристые его стены навеки окрашены в жуткий болотный цвет до контрастной линии, опоясывающей всё помещение на уровне глаз взрослого человека. В этот коридор выходили все комнаты, в которых обитали семь семей.
Формула заселения любой коммуналки проста: берёте треть интеллигенции, треть работяг, треть людей без определённых занятий, часто зэков, проституток или алкоголиков, смешиваете, но не взбалтываете.
Итак, в первой комнате проживала Малашук Тамара Васильевна, женщина приземистая, крепко сколоченная, со стрижкой «под горшок». Упрямая, такая не заплачет, не попросит, а потребует. Первое время разговаривала только матом. Если что, так обложит – не подходи. Кто-то разузнал, что росла она в деревне, в многодетной семье, была старшей. Приехала в город, устроилась на завод, вскоре поняла, что с её-то счастьем да некрасивостью замуж не выйти, и просто переспала с кем-то. Для сыночка готова была разбиться в лепёшку. У него всё было только лучшее. В клетке у Шурика даже жил зелёный говорящий попугай. Он действительно произносил хрипло и раскатисто: «Хороший мальчик», «Привет», «Гоша хороший», а если очень попросишь, то и «Здравствуйте, товарищи!»
А вот Тамару нелегко было разговорить. Она заранее, как дикобраз, выпускала иголки, становясь в оборонительную позицию, ещё когда никто и нападать-то не собирался. Видать, жизнь её не баловала, не с чего было улыбками расцветать. С течением времени стала на заводе кладовщицей. И лучше цербера было не найти. С непроницаемым лицом стояла она на своих толстых ногах в мужских носках и дерматиновых босоножках, перегораживая вход посторонним квадратным туловищем, обтянутым тёмно-синим халатом. В зубах дымилась папироса. Начальство уважительно выписывало ей за неподкупность ежемесячные надбавки и премии.
В девяностые годы грандиозных скандалов с кровавой резнёй среди коммунальной разношёрстной публики, конечно, уже не было, но и идиллической дружбы с душевными совместными праздниками, как в кино, тоже не наблюдалось. Несколько лампочек в туалете, ведущих к разным выключателям, говорили об этом. Не очень-то дружили даже дети, каким-то образом чувствуя противоестественность подобного объединения. Детей было семеро: сама четырнадцатилетняя Ната Киселёва, мальчики Артём Шишков семи и Шурик Малашук – четырёх лет, сёстры Валя и Аля Гальперины – пятнадцати и тринадцати лет и трёхлетние близнецы Морозовы – Федорчук. У близнецов, как ни странно, были разные фамилии, и вот как это получилось. Когда шла афганская война, мама близнецов, миниатюрная красотка Ирина Николаевна, как раз была в положении. Отца в 1986?м призвали, и они договорились, что, если родится девочка, она получит фамилию матери – Федорчук, а если мальчик, фамилию отца – Морозов. Отец погиб на войне, а в январе 1987?го родились близнецы, мальчик и девочка. Так они и стали Митя Морозов и Катя Федорчук. Их мама Ирина Николаевна была косметологом, и дамское население широко пользовалось её услугами. Даже после того, как Ирина Николаевна, как жена погибшего воина-интернационалиста, первой перебралась в отдельную квартиру, довольно долго ездили к ней «наводить красоту».
Комнату её отдали Киселёвым Людмиле Павловне и Петру Ивановичу, Наткиным родителям. Люди они были хорошие, добрые, интеллигентные, с глазами, в которых горел синий свет «Нового мира» и отражались блики «Зеркала» Тарковского. Работали в ближайшей поликлинике, мама – педиатром, папа – кардиологом. В их комнате всегда была стерильная чистота. Только тогда наконец и у подрастающей Таты появилось личное пространство.
Значит, квартира была беспокойная. Народ, обитавший в ней, был довольно шумным, крикливым и даже драчливым. Чаще всего из ревности гонял по субботам свою жену «для профилактики», по его собственному выражению, подвыпивший грузчик Володя Шишков, и шустрая Зойка-официантка голосила:
– Люди, помогите!