За дядиколиной спиной
Максим Алексеевич Шардаков
Миниатюра рассказывает о боевых буднях Героя Советского Союза, очёрца Николая Михайловича Носкова. А одним из солдат, которых он "взял под крыло" и кому спас жизнь, стал никому еще не известный Кешка Смоктунович – будущий великий артист Иннокентий Смоктуновский.
Максим Шардаков
За дядиколиной спиной
«…Я не делал ничего такого, чего не делали бы все остальные: здесь упасть, отползти, пригнуться, встать за укрытие, переждать секунду артналет, лежа на дне воронки, нырнуть в канаву от летящей сверху бомбы – в общем, я делал все то, что делали все, каждый вокруг нормальный солдат, боец, человек. Других, поступавших иначе – не видел, не знал, за два года беспрерывной фронтовой жизни не встречал ни одного».
И. М. Смоктуновский
– Каски снять, котелки – прочь, чтоб не брякали, «сидора» – тоже вон!
Невысокий, но молодцевато подбористый сержант проворно содрал с себя лишнюю амуницию, затем достал из измазанных глиной галифе неожиданно чистый по военному времени носовой платок и, бережно сняв с груди новенькую геройскую звездочку и орден Красной Звезды, завернул награды в тряпицу.
– Ни к чему фрицам знать, что по их души герои идут – больно чести много. А вот гвардейский значок оставим на божий страх, – озорно подмигнул он безусому солдатику, таращившему на бывалого воина восторженные глазищи, опушенные длинными девчоночьими ресницами. – Парень, я не шучу – скидай вещмешок! Что ты там прячешь? Никто твои хохоряшки не тронет. Как говорится, нема дурных сюда соваться. Все «дурные» вон, на «нейтралке» отдыхают. Вечным сном и в ангельских званиях…
Разом посуровевший сержант указал на несколько бугорочков в серых шинелях и замурзанных ватниках, что застыли в разных позах на изрытой воронками равнине. У некоторых даже издали были заметны перекошенные от боли, забитые землёю рты и белели изодранные в страшной агонии нательные рубахи.
Это были красноармейцы 75-й Гвардейской стрелковой дивизии, подкарауленные опытным гитлеровским снайпером в полосе атаки. Немец, которого так и не смогли засечь, откровенно издевался. Стрелял метко и не всегда сразу наповал. Иных бедолаг подло мучил: ранил в живот, в горло, а чаще – в пах. А потом по-садистски наслаждался нечеловеческим криком, от которого у бойцов, особенно из необстрелянного пополнения из Средней Азии, леденела кровь в жилах, и командиры никакими уговорами, руганью и угрозами расстрелом уже не могли поднять их в бой.
Комполка Маковецкий, дрожа от ярости, собрался самолично, как стемнеет, найти и на куски порезать гадину.
– А чего темноты-то ждать? Пока мешкаем, этот изверг еще столько же ухлопает, – с деловитым спокойствием высказался Герой Советского Союза сержант Николай Носков. – Я – охотник, так что эту породу знаю: волчара бешеный, которого даже свои сторонятся. Таких упырей я у себя в Очёре не один десяток перестукал. Им спуску нипочем давать нельзя. Зазеваешься – полстада загрызет. Не ради жрачки даже – из пустого баловства…
– Михалыч, тебя ж еще недавно из кусочков собрали и дышать с трудом заставили! Тут силенки нужны и нехилые, а ты, как мне доложили, и до ветру все еще на карачках ползаешь, – забеспокоился командир. – На тебя и так уже три похоронки отправляли – не пущу…
– Я скрадом, товарищ подполковник, по ложбинкам да пригоркам. А ночь не нам, а ему в преимущество – ищи-свищи его впотьмах… И сил моих не считай, до Берлина их хватит!
– А вдруг он там не один?
– Этот-то? Этот оди-ин – никто к такой мрази в напарники не пойдет. А не веришь мне, дай пару бойцов. Халила и, – Носков огляделся. – Хотя бы вон того приблудного солдатика. Эй, как тебя там – Кешка?
Кешку послали с донесением в 231-й стрелковый полк, и он тут так и остался, потому что вернуться обратно у него не было никакой возможности даже ночью. Немец остервенело бил по плацдарму, простреливая каждый клочок земли, бросался в яростные контратаки.
– Не боись – дезертиром не сочтут! Сам видишь, некуда отсюда дезертировать – только в «могилевскую губернию»… Оставайся с нами, сынок, – по-отечески успокаивал солдатика Носков. – На-ка вот, поклюй немного и покемарь, пока немец разрешает. – Пододвинул он котелок с аппетитно дымящимся кондёром из пшенного концентрата с кониной. – Смелее тычь – силёнки нам еще потребуются…
С этого момента Кешка уже ни на шаг не отходил от заботливого сержанта, который умудрялся даже в самом пекле блюсти своих бойцов в сытости, «наркомовской пьяности», в тепле и на полном табачном довольствии.
Кешке шел уже девятнадцатый. Дома в Красноярске он крутил кино в солдатских госпиталях и пробовал играть в местном драмтеатре. Впервые увидев спектакль, Кешка навсегда потерял сон и постоянно надоедал худруку просьбами дать хоть какую-нибудь малюсенькую ролюшечку. Но на сцену его пускали редко. И не потому, что Кешка был бездарным лицедеем, а наоборот: его актёрский талант уже тогда озадачивал, ломал каноны, и режиссеры проявляли вполне логичное по тем временам благоразумие, «зарубая» парню даже пустяшные выходы с «Кушать подано!» – как бы тот не отскоморошил чего-нибудь «лет на десять без права переписки»…
И еще Кешка в нетерпении ждал, когда наступит призывной возраст. Но когда в Сальских степях пропал без вести его отец, Кешка, не сказав домашним, пошагал в военкомат. Смышлёного сибирячка определили на учебу в Киевское пехотное училище, еще в начале войны эвакуированное в Ачинск. Но лейтенантские погоны примерить Кешке так и не удалось. За драки, актерские чудачества и «длинный язык» из училища его турнули и от греха подальше отправили прямиком на фронт – как раз к самому «веселью», на Курскую дугу, на пополнение 75-й Гвардейской дивизии, понесшей большие потери. Бойкого парня назначили связным при штабе полка. Однако те, кто думает, что эта служба – ковыряй в носу и не бей лежачего, глубоко заблуждаются.
Связь на фронте – первое дело, но… Взять хотя бы проводную: так сколько кабеля ни намотай на катушку, его все равно до того, куда надо, не хватит. К тому же она портилась от непогоды и выходила из строя даже после несильного обстрела. И еще пойди, попробуй, найти порыв, когда ошметки проводов разбросает на сотню метров кругом, и не поймешь, где тут твой кабель, где соседский, а где и вообще фрицевский. А радиосвязь, как шутили фронтовики, была на передовой такой же редкой как связь половая.
Поэтому командиры по старинке больше доверяли самому надежному виду связи – человеческой. Исключительно смелых и смекалистых бойцов, кто лаптем щей не хлебает, стороны света не путает и, если надо, даже мертвый дойдет и приказание доставит, командиры определяли в связные.
Кешка каждый божий день мотался туда-сюда под огнём: то козлом скачет по кочкам, то червем ползёт. Где по брюхо в болотной жиже, где – по самую макушку. А тут, на Днепре, – все больше рыбкой, ладно хоть не топором… Не раз охотились за ним немецкие пулеметчики, щедро сыпля длинными очередями по беззащитной на красной от крови воде Кешкиной фигурке, прямо как по Чапаеву в кино. И на земле, конечно, в покое тоже не оставляли: шинель у солдатика была как решето, по каске пару раз так звездануло осколками, что по сей день звон в ушах. Но жив – спасибо лысьвенским рабочим, что эти шлемы штампуют…
У штанов с мясом карман выдрало – заштопать некогда. Сил нет, как совестно: станешь командиру козырять – весь срам наружу. Будто перед красной девкой…
Каблук ботинка разворотили, даже саперную лопатку и ту продырявили, а на Кешке хоть бы царапина. Даже пальца за всю войну не порезал! Чудно Кешке, но и страшно – надолго ли такая фартовая полоса? Сколько товарищей, таких же отчаянных, но менее удачливых полегло прямо у него на глазах. Одного танк раздавил, второй в Днепре утоп. Третий было уже вернулся: перевалившись через бруствер, радовался, что жив, всё пытался цигарку свернуть, тряс Кешку за плечо, сбиваясь на нервный смех со слезами, хотел рассказать про то, какой он счастливый…
Но не успел ни рассказать, ни покурить – прямо в затылок ожгла неизвестно как залетевшая в окоп шальная пуля. Так что даже бывалые бойцы не завидовали связным, называя их «посыльными на тот свет».
Сержант Носков сам не раз бывал в этой шкуре. Однажды комполка отправил его на машине с секретным донесением. По пути «виллис» наскочил на мину – Носкова так шарахнуло, аж сапоги слетели! Но пакета он не выпустил. В санбате доктора пытались вырвать его из рук, но он от них оборонялся как от фрицев по всем правилам рукопашного боя. Нащупал в кармане лимонку, выдернул кольцо да так и сидел, щипая себя за ухо – боялся впасть в отключку. Медперсонал, конечно, врассыпную, даже безнадежно лежачие тяжелораненые мигом сползли с коек и, против всех законов медицины, проворно покинули помещение. И только когда сержант увидел знакомое лицо командира, он позволил себе потерять сознание.
Днепр Носкову, в отличие от других героев, пришлось форсировать несколько раз. Легко сказать: ведь на куда меньших речушках, что и курица с цыплятами, перьев не замочив, вброд перешли бы, теряли наши при переправах до половины личного состава, а тут – Днепр! Еще со школы в памяти Носкова остались назубок вызубренные слова Гоголя: «Редкая птица долетит до середины Днепра!.. Кто из козаков осмелился гулять в челне в то время, когда рассердился старый Днепр? Видно, ему не ведомо, что он глотает, как мух, людей».
«Козаки»-то, может, и не осмелились бы, а бойцам Красной Армии пришлось. И даже без всяких челнов – на утлых плотах, а чаще – нагишом, держась за склизлые бревна или скатанную в ком амуницию. А бурю лучше, чем боженька всевышний, изображали немецкие орудия и пулеметы. Да-а, налопался осенью 43-го чудный Днепр свежей солдатинкой до отвала, а тех, кого не смог проглотить, прибило волнами к обоим берегам, и до того густо, что никакой чёлн не смог бы причалить, не задев тел утопших…
Первый раз Носков переправлялся на ту сторону вместе с разведчиками и, увидев, какую силищу собрали немцы, чтобы сорвать форсирование, сразу понял, что тут будет настоящий ад. Перед боем он, как мог, старался успокоить своих солдат, учил, как правильно держаться на воде, не бояться встречного огня. Безусые пацаны, необстрелянные, многие из которых и плавать-то не умели, верили Носкову. И в службе, и в дружбе он был для них виды видавший сорокалетний дядька, все на свете знающий и умеющий отец-командир, с каким в компании и жить легче, и помирать не так страшно. Но глядя в молодые лица бойцов, Носков себя не обманывал. Он-то понимал, что очень многие не доплывут до берега, да и тем, кто все-таки уцелеет и доплывет, суждено пережить или, скорее всего, не пережить еще один кромешный ад, удерживая плацдарм. Поэтому он обманывал их. Обманывал тем святым обманом, каким пользуется священник, благословляющий идущих на смерть за родную землю и за други своя…
Под свинцовым градом он первым ступил на берег днепровского острова, оглянулся назад и даже повеселел, когда увидел, что большинство парнишек, которых он инструктировал – мокрые, голоштанные, дрожащие от холода и страха, наперекор прогнозам все же выжили, инстинктивно следуя за его спиной в слепой вере, что дядю Колю не могут убить, а потому нет места безопасней, чем подле него. «И оружие не побросали, не утопили – молодцы, мальчишечки! – радовался Носков, стряхивая с гимнастерки пучки водорослей. – Прямо как тридцать три богатыря и с ними дядька Черномор!»
Собрав остатки роты, он повел бойцов в атаку, и немцы, устрашились этого воинства, со свистом и гаем бросившегося прямо на пулеметы. И фашисты, побросав эти пулеметы и все остальное, задали стрекача из своих окопов к старому руслу Днепра, где у них были запрятаны большие лодки. Чтобы не дать им спастись, Носков с несколькими смельчаками зашли в тыл к отступающим фрицам и оттолкнули лодки от берега. Участь попавших в западню врагов была предрешена – в азарте боя пленных не брали…
Но плацдарм надо было еще расширить. Старый рыбак и охотник Носков по только ему ведомым приметам нашел безопасный брод через днепровскую старицу и скрытно провел по нему штурмовую группу. Как снег на голову налетели бойцы на немецкую оборону, выкурили гитлеровцев из блиндажей и окопов, и стояли там насмерть, пока на выручку не подоспели свежие батальоны.
Так Носков третий раз за сутки форсировал Днепр, а пришлось и четвертый, но уже в другую сторону… Восемь человек осталось от роты, да и то, как говорится, неполных – кому ногу оторвало, кто руки лишился. Носкова нашли среди груды тел – своих и чужих. Сам командующий армией Черняховский приказал: «Если жив, найти во что бы то ни стало!» Искали долго, потому что сам на себя не был похож Носков, родная мать бы не узнала – не человек, а отбивная котлета. Но дышал, потому его бережно, как Ахиллеса на щит, положили на какой-то притвор и на этом «ковчеге» переправили в тыл…
В госпитале Носкову вручили две награды сразу – «Красную Звезду» и Звезду Героя с орденом Ленина. Едва оклемавшись, сержант написал письмо на родной Очёрский завод, где попросил земляков впредь не верить похоронкам, и… дал дёру из палаты. Так он снова оказался в своей родной дивизии, в пятый раз форсировав Днепр.
На Носкова целыми делегациями приходили любоваться как на чудо, расспрашивали, трясли руку и даже качали. Несли подарки – банку тушенки, кисет или сэкономленные сто граммов. Сам Козьма Крючков в Первую мировую не имел столько славы, как Носков, но тот казачок все больше по штабам да великосветским будуарам геройствовал, а сержант прятался от лишнего внимания на передовой, хотя и не всегда успешно.
Однажды командир дивизии Горишний привел на передний край военного корреспондента в длинном кожаном реглане, с пухлой полевой сумкой на плече.
– Вот он наш герой, – генерал указал на невысокого сержанта в чиненном-перечиненном обмундировании. – Носков Николай Михайлович, парторг роты! Тот самый!
– Симонов, – протянул руку корреспондент и улыбнулся.
«Ого, тот самый! «Жди меня»! – в свою очередь удивился Носков, переживая за свой неказистый вид. – А я, кулёма, даже сапоги не надраил». Но корреспондент «Красной Звезды» был на войне с самых первых дней, поэтому не ждал, что настоящие герои – это обязательно громилы богатырского телосложения типа «Афанасий восемь на семь»: грудь колесом, с буденновскими усищами, обвешаны медалями и оружием, как рождественские ёлки. Как раз наоборот, таких парадных молодцов на передовой он почти не встречал. И писать ему приходилось про народ попроще, с наружностью вовсе не портретной. Но именно они лупили в хвост и гриву хваленых «сверхчеловеков», вместе с кожей снимали с них европейский лоск, превращая этих «нибелунгов» в жалкие ничтожества – в то, кем они, собственно, и являлись на самом деле.
Поэтому Симонов не заметил ни измазанных окопной глиной ладоней старого солдата, ни въевшейся в морщины на его лице пороховой гари. Не обратил внимания на прикрывшие дырки от пуль и осколков грубые заплатки, которых не стесняться надо – гордиться ими. Не разглядел замызганной обуви, которую, солдату некогда будет почистить еще, может быть, до самого Берлина. И Носков оценил эту деликатность.
Корреспондент, словно Ленин, приятно картавя, начал задавать вопросы. Но Носков до того стушевался, что ничего толкового ответить не мог – будто язык отнялся. Вместо описания подвигов, сержант вдруг запермячил неразборчивой скороговоркой и стал косноязычно, невпопад подробно рассказывать, как хорошо у него на родине в Прикамье, каких он щук ловил в Очёрском пруду и сколько белых грибов собрал последним перед войной летом на балуевских сколках. В итоге Симонов, вместо подвигов, с его слов записал в блокнот только одно более-менее полезное – рецепт ядреной вотяцкой самогонки-кумышки.
Конечно, Симонов как человек бывалый сразу раскусил простецкую хитрость Носкова, который ни словом не обмолвился о своем геройстве, зато многое поведал о своих сослуживцах-земляках Фроле Васькине и Павле Чернове, Альберте Кроните и Андрее Топоркове, что, как уверял сержант, куда больше него отличились на днепровских плацдармах. Симонов сам был не хвастлив, поэтому солдатскую скромность уважал и с бестактной настойчивостью, свойственной большинству «акул пера», в душу не лез.
– А ведь у меня мама в Прикамье, – с грустной улыбкой поведал Носкову Константин Михайлович. – В эвакуации – в маленьком зеленом городке, под присмотром милых и добрых людей. Красивая мама моя…
«Эх, добрая ты душа, – с отеческой ласковостью подумал Носков об этом большом и сильном человеке, и таком беззащитном в своей тоске по матери. – Тебе ж, поди, и тридцати-то нет, а по обличью – все пятьдесят. Насмотрелся на наше горе, сердешный, а своё глубоко в душу упрятал. Война, война, войнища…»
– Утрясется всё! Не переживайте за матушку, товарищ подполковник. Да разве кто посмеет обидеть мать такого сына? – слова старого солдата вывели Симонова из задумчивости, он на прощание благодарно тронул Носкова за плечо и, чадно пыхнув табачным дымом из трубки, скрылся под его завесой в глубине траншеи…
***
Точное место, где засел пакостный гитлеровский снайперюга, Носков, Халил и Кешка, как ни глядели в шесть глаз, усиленных трофейной цейсовской оптикой, засечь так не сумели. Особые надежды сержант возлагал на казаха Халила с его острым зрением степняка-кочевника. По-русски тот говорил плохо, зато был чуть ли не единственным из всего среднеазиатского пополнения, кто не струсил в первом бою. С хищным прищуром, доставшимся ему от далеких предков-чингизидов, Халил спокойно и деловито целился в наступавших немцев, словно по косулям у себя на родине. В то время как многие его соплеменники, увидев, что их товарищи падали мертвыми, бросали оружие, садились по-турецки и, мерно раскачиваясь, причитали над покойниками, не обращая внимания на выстрелы. Носков, сам рискуя быть подстреленным, в рост подбегал к таким бедолагам и кого пинками, кого, как котят за шиворот, пригибал к земле. А потом, как парторг, терпеливо и доходчиво объяснял необученным парням, которые еще недавно запивали кумысом баранину в своих юртах и от паровозного гудка наземь падали, что такое война, зачем они здесь и за что воюют…