– Ну, лежит он, – барабанил Пушкарь, – а она день и мочь около него. Парень хоть и прихворнул, а здоровье у него отцово. Да и повадки, видно, тоже твои. Сказано: хозяйский сын, не поспоришь с ним…
– Ты мне её не оправдывай, потатчик! – рявкнул отец. – Она кто ему? Забыл?
– Вона! – воскликнул солдат. – Ей – двадцать, ему – пятнадцать, вот и всё родство!
– Ну, пошёл, иди! Пошли её сюда, а Мо… сын вышел бы в сад, – ворчал отец.
– Ты вот что… нам дворника надо…
– После!
– А ты слушай: есть у меня верстах в сорока татарин на примете…
– После, говорю!
– Вот ты меня и пошли за ним, а Матвея со мной дай…
– Молись за него, Мотя! – серьёзно сказала Палага и, подняв глаза вверх, беззвучно зашевелила губами.
Матвей чутко слушал.
– Ладно, – сказал отец.
– Я не поеду, не хочу! – шепнул Матвей.
– Родимый!
– Завтра и поеду! – предложил солдат.
– Сегодня бы! – сказал отец.
– Нельзя, не справлюсь!
– Пушкарь!
– Ай?
– Плохо дело-то!
– Чем?
– Зазвонят в городе…
Матвей невольно сказал:
– Боится людей-то!
– А как же их не бояться? – ответила женщина, вздохнув.
– Вона! – вскричал Пушкарь. – Удивишь нас звоном этим! Ты вот стряпке привяжи язык короче…
– Савку-то вам бы до смерти забить да ночью в болото…
– Что – лучше этого! Ну – иду! Ты, Савелий, попомни – говорится: верная указка не кулак, а – ласка!
– Иди! – крикнул старик.
Отворилась дверь, и Пушкарь, подмигивая, сказал Палаге громко:
– Иди к хозяину!
И, наклонясь, зашипел:
– Ду-ура! Оделась бы потолще. Наложи за пазухи-те чего-нибудь мягкого, ворона!
Палага усмехнулась, обняла голову пасынка, молча поцеловала и ушла.
Солдат взял Матвея за руку.
– Айда!
– Бить он её будет? – угрюмо спросил юноша.
– Побьёт несколько, – отвечал солдат и успокоительно прибавил: – Ничего, она баба молоденькая… Бабы – они пустые, их можно вот как бить! У мужика внутренности тесно положены, а баба – у неё пространство внутри. Она – вроде барабана, примерно…
Беспомощный и бессильный, Матвей прошёл в сад, лёг под яблоней вверх лицом и стал смотреть в небо. Глухо гудел далёкий гром, торопливо обгоняя друг друга, плыли дымные клочья туч, вздыхал влажный жаркий ветер, встряхивая листья.
– Оо-рро-о-о! – лениво рычал гром, и казалось, что он отсырел.
В голове Кожемякина бестолково, как мошки в луче солнца, кружились мелкие серые мысли, в небе неустанно и деловито двигались на юг странные фигуры облаков, напоминая то копну сена, охваченную синим дымом, или серебристую кучу пеньки, то огромную бородатую голову без глаз с открытым ртом и острыми ушами, стаю серых собак, вырванное с корнем дерево или изорванную шубу с длинными рукавами – один из них опустился к земле, а другой, вытянувшись по ветру, дымит голубым дымом, как печная труба в морозный день.
Матвей чувствовал, что Палага стала для него ближе и дороже отца; все его маленькие мысли кружились около этого чувства, как ночные бабочки около огня. Он добросовестно старался вспомнить добрые улыбки старика, его живые рассказы о прошлом, всё хорошее, что говорил об отце Пушкарь, но ничто не заслоняло, не гасило любовного материнского взгляда милых глаз Палаги.
Мучительная тревога за неё сжимала сердце, юноша ощущал горячую сухость в горле, ему казалось, что из земли в спину и в затылок ему врастают острые шипы, рвут тело.
Вдруг он увидал Палагу: простоволосая, растрёпанная, она вошла в калитку сада и, покачиваясь как пьяная, медленно зашагала к бане; женщина проводила пальцами по распущенным косам и, вычёсывая вырванные волосы, не спеша навивала их на пальцы левой руки. Её лицо, бледное до синевы, было искажено страшной гримасой, глаза смотрели, как у слепой, она тихонько откашливалась и всё вертела правой рукой в воздухе, свивая волосы на пальцы.
Матвей вскочил с земли, подкинутый взрывом незнакомой ему злобы.
– Больно?
– Ничего! – ответила она серьёзно и просто. – Ты теперь…
Пошатнувшись, схватила его за плечо и прошептала, задыхаясь:
– Пушкаря возьми, – ты не ходи один! Он меня – в живот всё ножищами-то… ребёночка, видно, боится…
– Ну, пусть и меня бьёт, – пробормотал Матвей, срываясь с места.