Через небольшой коридор она выбежала во внутренний двор. Дверь напротив, лестница на третий этаж, полуоткрытая дверь корректорской… И в пустой комнате – только Милочка, совсем молоденькая, блеклая, испуганно обернулась, когда мать вбежала в комнату.
– Что, Мария Николаевна?
– Где сводки, которые я сегодня вычитывала?
Мать бросилась к своему столу.
– Я не знаю… Я ведь только неделю… – почти прошептала Милочка, понимая, что что-то случилось. – Я сейчас…
И она выскочила из комнаты.
Мать тщетно хваталась за стопки гранок, торопливо просматривала их и что-то говорила сама себе, беззвучно шевеля губами.
В комнату вошла большая полная женщина. Из-за ее спины выглядывала Милочка.
– Маруся, что?.. Именно в утренних сводках?.. В собрании сочинений? – Женщина говорила густым, чуть охрипшим от волнения голосом и вдруг почти взвизгнула, но добро и как-то беззащитно-участливо: – Не нервничай!.. Маша!..
– Значит, они уже в работе, – почти спокойно сказала мать и потерла виски пальцами. – Я, наверное, опоздала.
– Конечно, уже с двенадцати часов печатают, – как большую радость сообщила Милочка.
Мать направилась к двери, но Елизавета Павловна остановила ее:
– Но это же не беда… Ты зря нервничаешь!
Потом эта могучая женщина распахнула перед матерью дверь и повторила:
– Не беда…
Они молча шли по пустому коридору, и неожиданно Милочка заплакала.
– Замолчи, идиотка! – мрачно сказала Елизавета Павловна и положила руку на плечо матери.
– Но ведь в таком издании… Это же такое издание, – бормотала идущая за ними Милочка.
– Ну и что? Какое такое особенное издание? Любое издание должно быть без опечаток! – резко сказала Елизавета Павловна.
– Любое издание, – как эхо повторила мать.
Она первая вошла в цех и, быстро обогнав Елизавету Павловну и Милочку, направилась мимо станков в тот угол, где за конторкой сидел худой длиннолицый старик.
– Иван Гаврилович… – и не смогла говорить дальше.
Вокруг собирались наборщики.
– Ну, – неожиданно вздохнув, спокойно сказал Иван Гаврилович, – ну что, сбилась с толку? Ну, сверил я твои ковырялки. Ну что, еще нашла ошибку? Ну и что страшного? Маруся?..
– Нет, страшного, конечно, ничего нет, – мать старалась быть спокойной. – Я просто хочу посмотреть, может быть, я и ошиблась, то есть я не ошиблась…»
Конечно, не ошиблась!
Может быть, в чем-то другом, но не в этом!
И уже потом, вернувшись на Щипок, долго курила на кухне, открыв форточку и плотно закрыв дверь.
Когда мать курила на кухне, то не разрешала детям заходить сюда.
На Щипок переехали в декабре 1934 года.
Маруся, Андрей, трехмесячная Марина и Арсений, который только что вернулся из своей первой в жизни творческой поездки в Северную Осетию. Тогда же вышла и первая книга его стихотворных переводов.
В Московском Союзе поэтов Тарковский был фигурой заметной и всеми почитаемой. Любимой, надо думать, тоже. Профессиональная писательская жизнь обретала вполне внятные очертания, однако, что и понятно, ее противостояние с жизнью семейной все более нарастало.
Марина Тарковская вспоминала: «Папа обычно работал по ночам, днем должен был отсыпаться. У мамы и у маленьких детей был свой режим…»
А режим был таким: с раннего утра Маруся вместе с детьми (Андрей брел пешком, Марину несла на руках) отправлялась на Зацепский рынок за молоком. Затем они возвращались. Было необходимо принести дров из сарая, расположенного на заднем дворе, протопить печь, нагреть воды для стирки пеленок и белья, приготовить обед на керосинке, покормить детей, погулять с детьми, убрать квартиру, состоявшую из двух комнат.
Из книги Марины Арсеньевны Тарковской «Осколки зеркала»: «Андреева кроватка с сеткой и плетеная корзина, куда укладывали меня, были установлены в дальней из двух комнат, окна которой выходили в небольшой внутренний, так называемый «задний», двор. Эта комната была немного светлее и суше первой, окно которой упиралось в кирпичную стену соседней части дома… Пахло сыростью, химическим заводом, книгами».
В соседней части дома находилось смешанное общежитие парфюмерной фабрики и завода имени Ильича (бывшего Михельсона). Также здесь жили, скорее всего нелегально, и носильщики с Павелецкого вокзала, которые приезжали в Москву из близлежащих деревень. Частые визиты милиции, пьяные драки, скандалы, с утра до вечера звучащая музыка, непролазная грязь во дворе были тому порукой.
Подобная обстановка не могла не тяготить Арсения Александровича. Безусловно, он бесился от того, что его семья, его малолетние дети живут в этом «шанхае», но изменить ситуацию никак не мог. Решение пришло само собой, интуитивно, подспудно – Тарковский старался как можно меньше бывать в этом доме.
Он часто посещал мать – Марию Даниловну, жившую в Лялином переулке, близ Покровки, до утра засиживался в гостях у друзей поэтов и поэтесс, старался не пропускать литературные мероприятия, поэтические чтения, концерты, которые, естественно, нередко заканчивались далеко за полночь.
На Щипок Арсик возвращался, чтобы, закрывшись в тесной, темной, сырой, полуподвальной комнате, всю ночь переводить, а потом спать, не раздеваясь, накрывшись с головой колючим шерстяным одеялом, чтобы ничего и никого не видеть и не слышать.
Но это было невозможно.
Детские крики каждое Божее утро над ухом.
Грохот дверей и посуды.
Топот соседей сверху, как по голове.
Ругань за окном.
Возмущаться было бесполезно.
Решительно непонятно, почему лампу-дежурку на кухне и на лестнице никогда не выключали!
День тянулся невыносимо долго, работа вызывала отвращение, стихи не рождались, боль в пояснице изнуряла. Накрывала невыносимая тоска, и казалось, что жизнь проходит мимо, что так и выглядит смерть, когда до тебя никому нет дела в этом Содоме, а твоя жена, твоя единственная Маруся, постоянно и монотонно просит о помощи, смотрит на тебя холодно, отстраненно и непонимающе.
Из книги Андрея Тарковского «Запечатленное время»: «Как сказал поэт: «На свете счастья нет, но есть покой и воля!» Ведь стоит только приглядеться внимательно к шедеврам, проникнуть в их укрепляющую и таинственную силу, чтобы стал ясен их лукавый и одновременно святой смысл. Они как иероглифы… Они выстраиваются на местах возможных и предуготовляемых исторических катаклизмов, как предупреждающие вехи у скальных обрывов или болотных трясин… они почти всегда становятся предтечей столкновения старого с новым… Поэты различают этот барьер опасности раньше своих современников – в том смысле, что они сами ближе к гениальности. Потому-то зачастую они долгое время остаются непонятыми».
Из воспоминаний Марины Тарковской: «К вечеру, когда обессилевшая мама кормила нас и укладывала спать и когда она сама только начинала жить… заходил Аркадий Штейнберг (поэт, переводчик, художник. – Прим. авт.), и они с папой уходили на весь вечер в Союз поэтов или к друзьям… Порой мама находила в папиных карманах записки от женщин… Взаимное раздражение разъедало жизнь родителей. Папа старался уходить из дома… В молодости он был рабом страстей. Это уже потом, когда его жизнь была почти исчерпана, он часто повторял мне придуманный им афоризм: «Каждая последующая жена уже предыдущей».
Постоянные стрессы, нервное перевозбуждение стали причиной сменяющих друг друга физических недугов, которые отнимали у Тарковского все силы: обострение холецистита, ангина с тяжелыми осложнениями на легкие. И Маруся, как в прежние годы, вновь выхаживала своего милого и слабого Арсюшу, который не мог без нее, без ее любви и заботы. Теперь у нее было трое детей, и всех надо было накормить, пожалеть, спать уложить.