– И как ты с такими мыслями писать можешь, не понимаю… Восхваления еще принимаешь, – Андрей порывисто отходит от воды. – Да я бы уж лучше давно схиму принял, в пещеру бы навек поселился.
– Я Господу служу, а не людям, – неожиданно на лице Феофана появляется улыбка, точнее, полуулыбка. – А похвалы? Сегодня хвалят, завтра ругают, за что еще вчера хвалили, а послезавтра вообще забудут. И тебя забудут, и меня забудут. Все позабудут. Суета и тлен все! Не такие вещи, и те забывали. Все глупости и подлости род человеческий уже совершил и теперь только повторяет их…
– Как такое возможно?
– Все на круги свои возвращается, и кружится, и кружится. Если бы Иисус снова на землю пришел, Его бы снова распяли!
– Да уж конечно, если только одно зло помнить, то перед Богом и счастлив никогда не будешь.
– Что? – Феофан заглядывает в лицо Андрея, сокрушенно качает головой, а затем отворачивается.
– Да, может, некоторые вещи и нужно забывать, не все только… не знаю я, как сказать… не умею…
– Не умеешь, так молчи и меня хоть слушай, – торжествующе восклицает Феофан. – Ну что смотришь?
– Значит думаешь, что добро только в одиночку творить можно?
– Добро?! Добро?! – голос Феофана вновь становится пронзительным, а интонации не терпящими возражения: – Да ты Новый Завет-то вспомни! Иисус тоже людей во храмах собирал, учил их, а потом они для чего собрались? Чтоб Его же и казнить! Распни, – кричали, – распни! А ученики? Иуда продал, Петр отрекся. Все разбежались. И это еще лучшие!
– Да раскаялись же они! – ответ Андрея звучит как-то глухо и неубедительно.
– Так это же потом! Понимаешь, потом, когда поздно было!
А ведь это и есть разговор отца и сына, взрослого сына и уже совсем немолодого отца, когда время ушло и раскаяние стало уже чем-то номинальным, не меняющим ничего ровным счетом, потому что время нельзя повернуть назад и ничего нельзя изменить. Стало быть, в раскаяние надо только верить, верить словам, что некогда, давным-давно была допущена ошибка (и не одна), которая изжита печалью сердца, и она никогда больше не повторится. Но ведь и возможности ее повторения больше никогда не представится!
Впрочем, жизнь всякий раз предоставляет вариант проверить глубину такого сердечного сокрушения, но уже в иных обстоятельствах. И вот тут-то и наступает момент истины, когда сказанные слова могут обрести вес истины или, напротив, так и остаться «биением воздуха».
Арсений Александрович прекрасно понимал это…
Вернулся я домой, и вымыл руки,
И лег, закрыв глаза. И в смутном звуке,
Проникшем в комнату из-за окна,
И в сумерках, нависших, как в предгрозье,
Без всякого бессмертья, в грубой прозе
И наготе стояла смерть одна.
Летом 1932 года скончалась Мария Густавовна Фальц. Это известие потрясло Тарковского.
Из воспоминаний Марины Арсеньевны Тарковской: «Этой женщине он писал стихи на протяжении всей жизни. Звали ее Мария Густавовна Фальц. Жила она в Елисаветграде. Ее муж, офицер Колобов, погиб во время Гражданской войны. Она была намного старше Арсения и других молодых людей, объединившихся вокруг нее. Фальц обожала поэзию и музыку, прекрасно играла Шопена. Мария Густавовна вдохновила папу на огромное количество стихов. Человек страстей, он любил и маму, был влюблен во вторую свою жену Тоню и в третью жену, любил и других… Все из ее окружения были по-своему одаренные юноши, из многих выросли люди искусства. Она для них была богиней, но предпочла Асика Тарковского… И все-таки они расстались».
Последний раз они виделись зимой в Ленинграде в 1926 году.
И вот теперь вновь, оказавшись в городе на Неве по литературным делам в декабре 1932-го, Тарковский переживает ту встречу, словно она была вчера. Но время ушло, и, как говорит Феофан Грек в «Андрее Рублеве» – теперь уже поздно, ничего нельзя вернуть.
Осознание этого доставляет невыносимые мучения.
Рифмы и строки роятся в голове, сводят с ума.
Невский и Басманная. Лиговка и Серпуховка. Средний и Охотный ряд.
Два города.
Две женщины, одной из которых уже нет, а другая – жена и мать твоего ребенка.
И обе уже теперь немыслимо далеки.
А потом он возвращается в Москву, и все идет по-прежнему.
Переводы, сочинительство урывками, домашние заботы, опять переводы, за которые платят, опять домашние хлопоты, маленький сын, переводы, будь они неладны. Из письма Арсения Тарковского: «Я очень много работаю, потом ко мне приходит мама и доводит меня до белого каления, что, конечно, плохо, но неминуемо после разговора с мамой».
Мать – Мария Даниловна Рачковская. Была родом из Молдавии, из местечка Бельцы. Происходила из семьи директора почтамта в Дубоссарах, имевшего чин надворного советника. Получила неплохое домашнее образование, знала молдавский, французский, польский и немецкий языки, писала для себя. В детстве много болела, и впоследствии болеть и лечиться стало стилем жизни Марии Даниловны. После трагической гибели в 1919 году старшего сына Валерия Александровича все свое внимание переключила на младшего, Арсюшу, абсолютно превратившись при этом в «еврейскую мамочку», хотя еврейских родственников не имела. Свою мать Арсений называл «мамця». Своего сына Мария Даниловна называла – Ася. Видимо, ее не смущало, что это было все-таки женское имя.
К женитьбе сына мать отнеслась, что и понятно, настороженно, но без гнева. Думается, была уверена, что ее гениальный мальчик все рано от нее никуда не денется. Знаковое письмо уже после свадьбы пишет своей свекрови Маруся Вишнякова: «А я на Асике женилась, Мария Даниловна, милая, Вы его не ругайте. Я его очень люблю и делаю так, чтобы ему было хорошо, забочусь о нем». Может быть, в тот момент Мария Даниловна и не стала ругать своего сына, но потом она этим занималась постоянно, потому что была неколебимо уверена в том, что мать лучше знает, что нужно ее сыну, а посему воспитательный процесс вечен.
Скорее всего, именно отсюда пришли такие черты характера Тарковского, как постоянная оглядка на мать и в то же время подспудное чувство противоречия, болезненность как стиль жизни – бледность лица, частые спазмы, легочная слабость, надменность и робость, наконец, уверенность в том, что он клинический неудачник, но в то же время гениальный неудачник.
Вот как описал свою поездку к семье в Малоярославец летом 1934 года Арсений Александрович Тарковский: «Я на четверть минуты опоздал на 12-часовой поезд. Крутился я на вокзале до следующего – 2.49. Когда пришел поезд – оказалось, что в очередь я стал не на месте, пришлось встать в самый зад… На этом заду я пробыл очень долго, когда же зад этот подошел к вагону, оказалось, что поезд отходит через четыре минуты. И вдруг – картонка летит на землю, апельсины – под поезд, яблоки – Бог знает куда, хлеб, все, что было в картонке, – все разбежалось по перрону… Публика весело хохотала… Когда вещи были кое-как сложены – выяснилось, что, увлекшись поисками апельсинов и яблок под поездом – я не заметил, куда исчез билет. Вещи я втащил и поручил какому-то бандиту в образе молочницы. Побежал покупать новый билет. Купил – прибежал и поехал, т. е. поезд поехал, а я бежал за ним ровно столько, сколько было нужно, чтобы его догнать. И можете себе представить? – догнал! Вот было какое приключение. А кончилось оно так: когда я складывал вещи вторично – уже в поезде – на самом дне картонки был мною обнаружен тот проклятый сбежавший билет. И сидел я во всем поезде – единственный, который позволил себе странную роскошь иметь сразу два билета. Вот какой идиот!»
История трагикомичная в своей основе.
Рассеянность, неприспособленность, априори «страдательный залог» – «публика весело хохотала», читай, глумилась. Но при этом умение даже в такой ситуации почувствовать себя выше окружающих – «и сидел я во всем поезде – единственный, который позволил себе странную роскошь иметь сразу два билета».
Унижение в данном случае идет рука об руку с тщеславием, когда данный психотип как бы балансирует на грани: с одной стороны, зависимость от мнения окружающих и как следствие – несамостоятельность, нерешительность, но, с другой стороны – заносчивость и даже жестокость по отношению к окружающим в ходе спорадических попыток доказать себе, что ты не «тварь дрожащая и право имеешь».
И поэтому финальный возглас Тарковского – «вот какой идиот!» не стоит воспринимать, как безнадежное разочарование в самом себе. Дело тут видится в другом, как известно, по-гречески идиот переводится как «отдельный человек», «частное лицо».
«Генеральша была ревнива к своему происхождению. Каково же ей было, прямо и без приготовления, услышать, что этот последний в роде князь Мышкин, о котором она уже что-то слышала, не больше как жалкий идиот и почти что нищий, и принимает подаяние на бедность», – Маруся перелистывает страницу, усмехаясь про себя. – «…совершенный ребенок и даже такой жалкий; припадки у него какие-то болезненные; он сейчас из Швейцарии, только-что из вагона, одет странно, как-то по-немецкому, и вдобавок ни копейки, буквально; чуть не плачет. Я ему двадцать пять рублей подарил и хочу ему в канцелярии писарское местечко какое-нибудь у нас добыть. А вас, mesdames, прошу его попотчевать, потому что он, кажется, и голоден…»
Откладывает том Достоевского (на сей раз это «Идиот»), прислушивается – Андрюша спит.
И тогда засыпает сама.
Арсений приедет завтра утром, с первым поездом.
Глава 4
На Щипке
Мария Ивановна Вишнякова работала в Первой Образцовой типографии корректором. От дома до работы было недалеко, минут двадцать пешком. Работа была посменная – утро, вечер, ночь. Такой график давал возможность больше находиться дома с детьми – Андреем и Мариной, или полдня, или весь день, если была ночная смена.
Из воспоминаний Марины Арсеньевны Тарковской: «Работа корректора на производстве, в типографии – тяжкий, изнурительный труд. Требовалось максимальное внимание в течение всего рабочего дня. В сталинские времена ошибка, допущенная в изданиях Политиздата, БСЭ, Учпедгиза, расценивалась как политическое преступление. Ошибки, конечно, случались. Однажды в гранках БСЭ в одной из статей, касающихся второй мировой войны, вместо «Гитлер и Салаши» (главарь венгерских фашистов) прошло «Гитлер и Сталин». Ошибку поймали в верстке, но тем не менее все пятьдесят человек, работавших в корректорской, замерли от ужаса. Виновные «сушили сухари». Дело кончилось по тем временам благополучно – корректор, пропустившая ошибку, была дисквалифицирована и уволена, а наборщица-линотипистка из-за нервного перенапряжения попала в психиатрическую больницу. Среди работников типографии ходил рассказ и об ошибке в самой фамилии вождя. Об этом рассказывали шепотом, без посторонних.
Мама работала с напарницей, немолодой, больной женщиной. Им приносили сводки с прессов, есть такой типографский процесс. Быстро, так, чтобы та не заметила, мама издали определяла, какая из сводок труднее, где больше сплошного текста. Такую сводку она брала себе, а более легкую оставляла сотруднице. И так в течение нескольких лет…»
Эпизод в типографии из сценария к фильму «Зеркало», который вошел в окончательный вариант картины:
«Подойдя к типографии, поправила мокрые волосы и вошла в проходную. Вахтер молча рассматривал ее пропуск. Мать нетерпеливо сказала: «Я спешу…» Вахтер хотел ей что-то возразить, но, взглянув на ее мокрое платье и осунувшееся лицо, сказал: «Да, дело, конечно, сейчас самое главное…»