Выпало лето холодной иголкой
Из онемелой руки тишины
И запропало в потемках за полкой,
За штукатуркой мышиной стены.
Если считаться начнем, я не вправе
Даже на этот пожар за окном.
Верно, еще рассыпается гравий
Под осторожным ее каблуком.
Там, в заоконном тревожном покое,
Вне моего бытия и жилья,
В желтом, и синем, и красном – на что ей
Память моя? Что ей память моя?
Отныне у Вишняковой не было своей памяти.
Именно в это время она уничтожила все свои тексты, написанные во время учебы на курсах. Зачем? У нас, увы, нет ответа на этот вопрос.
Искреннее самооумаление ради любви или жест Катерины Кабановой из «Грозы» Островского, когда вдруг со всей яркостью и непреложностью стало ясно, что она «не полетит, как птица» – а на меньшее она была не согласна.
Может быть, и так.
До нас дошли лишь ее отрывочные дневниковые записи и письма к мужу.
Глава 2
Вчерашние голоса
Мать сидит за столом на веранде и пишет письмо.
Сквозняк двигает газовые занавески на окнах.
В открытую дверь веранды виден сад, где на растянутых между деревьями веревках сушится белье.
Низкое закатное солнце бьет в глаза, и мать закрывает лицо ладонью.
Порыв ветра притворяет дверь, и солнце тут же исчезает, а узкая полоска света дотягивается до противоположной стены, на которой висит выцветшая репродукция портрета Джиневры д’Америго де Бенчи.
Мать отрывается от написания письма и какое-то время смотрит на репродукцию.
Недоуменно поводит плечами, словно говорит себе: «Невозможно выразить то окончательное впечатление, которое производит на нас этот портрет. Невозможным оказывается даже определенно сказать, нравится нам эта женщина или нет, симпатична она или неприятна. Она и привлекает, и отталкивает. В ней есть что-то невыразимо прекрасное и одновременно отталкивающее, точно дьявольское. Но дьявольское – отнюдь не в притягательно-романтическом смысле. Просто – лежащее по ту сторону добра и зла. Это обаяние с отрицательным знаком: в нем есть что-то почти дегенеративное и… прекрасное».
С Волги едва доносится далекий гудок буксира. Протяжный звук долго блуждает над поверхностью воды, а затем растворяется в уходящем до горизонта лесу.
Из книги Андрея Тарковского «Запечатленное время»: «Мне кажется, для того чтобы заставить зазвучать кинематографический образ по-настоящему полно и объемно, целесообразно отказаться от музыки. Ведь если говорить строго, то мир, трансформированный кинематографом, и мир, трансформированный музыкой, – это параллельные миры, находящиеся в конфликте. По-настоящему организованный в фильме звучащий мир по сути своей музыкален – это и есть настоящая кинематографическая музыка….
Что такое натуралистически точно звучащий мир? В кино это невозможно даже себе вообразить: это значит, что должно смешаться все, если зафиксированное в кадре получит свое звуковое выражение и в фонограмме. Но эта какофония означала бы, что фильм вообще лишен какого бы то ни было звукового решения… Стоит только у зримого мира, отраженного экраном, отнять его звуки или населить этот мир звуками посторонними, не существующими буквально ради данного изображения, или деформировать их не соответствующе данному изображению – фильм немедленно зазвучит».
Например, на портрете Джиневры д’Америго де Бенчи – поэтессы времен Леонардо да Винчи, звучит стихотворение Арсения Тарковского:
В затонах остывают пароходы,
Чернильные загустевают воды,
Свинцовая темнеет белизна,
И если впрямь земля болеет нами,
То стала выздоравливать она —
Такие звезды блещут над снегами,
Такая наступила тишина,
И – Боже мой! – из ледяного плена
Едва звучит последняя сирена.
Буксир давно прошел.
Сирена давно стихла.
Мать убирает волосы со лба, перечитывает написанное и улыбается: «А потом мы шли в деревню по узенькой тропиночке среди огромного поля нежно-зеленого льна. Мышик шел впереди в коротусеньком синем платьице с коричневыми босыми ножками и нес в левой ручке баночку на тесемочке, полную ягодок, и так красиво было кругом, и ягодки были красные, и баночка мелькала среди зелени. Мы с Андрюшкой шли сзади и любовались нашим Мышиком, и льном, и баночкой с ягодками, и я сказала ему, чтобы он запомнил хорошенько этот день и Мышика, идущего среди льна под вечерним солнышком. Он понял как-то интуитивно и был такой нежный с нами, целовал мне руки. На рассвете вечера я вернулась на это место в лесу, где мы играли. Мне хотелось, пока спят дети, собрать еще ягодок и уже идти в Юрьевец. На опушке было тихо. Голосишки ребячьи уже замолкли навсегда в этом месте: у пенька, где была «столовая», валялись грибки-тарелочки и спичечная пустая коробочка. Мне сделалось так грустно, а потом так страшно. Только вчера здесь было так уютно, как в хорошем домике, и вдруг сделалось торжественно, как после похорон. Я плюнула на ягоды и побежала скорей к детишкам – живым: умер только вчерашний день и вчерашние голоса».
Это письмо своему мужу Арсению Тарковскому пишет Мария Вишнякова, уже будучи матерью двух детей – Андрея и Марины. Письма супругу станут ее единственной возможностью создавать текст, потому что всех иных возможностей заниматься писательством она лишила себя сознательно…
Осень сменяет лето.
Снег ложится уже в середине ноября.
Москва.
Весть о том, что к годовщине смерти Ленина будут сносить Симонов монастырь, разлетелась по городу быстро.
А днем 21 января 1930 года под стенами одной из древнейших Московских обителей собирается огромная толпа (в основном рабочие Симоновской слободы) и несколько взводов красноармейцев для поддержания общественного порядка.
На деревянную, наскоро сколоченную трибуну, сменяя друг друга, забираются выступающие. Рвут ушанки и буденовки с головы, мнут кепки и фуражки в руках, что-то кричат, а точнее, просто выпускают в морозный воздух клубы рваного пара.
Разобрать их речи невозможно.
Совсем стемнело, и включают прожекторы. По периметру Успенского собора зажигают несколько огромных костров, которые добавляют происходящему ощущения чего-то дьявольского и запредельного.
Рев толпы нарастает.
Красные сполохи огня выхватывают разгоряченные лица митингующих, штыки красноармейцев, купола, сохранившиеся на фасаде собора росписи.
Появление саперов вызывает свист одобрения и смех.
Они выходят, как клоуны к зрителям, кривляясь и корча рожи.
Минируют неспешно. Ручными дрелями сверлят стену, потом молотками разбивают образовавшиеся расщелины, и в эти раскореженные закуты вкладывают взрывчатку.
По команде красноармейцы начинают теснить толпу. Раздаются истошные вопли, кто-то падает, на кого-то наступают. Трибуну с прибитым к ней портретом Ильича тут же опрокидывают, а лозунги, с которыми пришли на манифестацию, бросают в снег.
Саперы продолжают неторопливо делать свое дело, добродушно переругиваясь, кивают на собравшихся зевак, ухмыляясь, мол, вот «дурачье», эка невидаль – церковь взорвать.
Взвод конной милиции встречает толпу уже за воротами монастыря.
К полуночи работа по закладке взрывчатки завершается.