
Кандидат
— И че делать?
— Это не научный вопрос. Это к обществу. Пусть решает, как с этим жить.
— А сами-то вы что думаете?
Виктор замолчал. Тишина в зале аж звенела. Камеры уставились черными зрачками.
— Думаю, — сказал он наконец, — что мы продолжим судить. Наказывать. Хвалить. Потому что не можем иначе. Иллюзия свободы — это как операционка у общества. Убери — синий экран смерти вылезет.
— То есть вы предлагаете жить во лжи?
— Я не предлагаю. Я говорю как есть. Мы и так во лжи живем. Только теперь мы в курсе.
Вопросы кончились. Может, и были еще, но он уже развернулся и вышел. Коридор, лифт, четырнадцатый этаж.
В лаборатории было тихо. Только машина гудела — ровно так, низко, будто океан где-то вдалеке. Виктор плюхнулся за пульт, открыл вчерашние данные. Сорокин, субъект сорок седьмой, попытки с тысячной по тысяча сотую. Точность сто процентов. Всё предсказано. Всё предрешено.
Листал графики, как другие семейные альбомы листают. Вот потенциал готовности попер за шесть и две до клика. Вот за пять и восемь. Вот чувак пытался систему надуть — жал кнопки типа вразброс. Только вразброс не вышло. Машина видела паттерн там, где человеку чудился хаос.
Лена зашла. Все еще с этой дурацкой красной папкой.
— Жестко вы с ними.
— Честно.
— Честность иногда та еще жестокость.
— Бывает.
— Там еще один дожидается. Говорит, личный вопрос у него.
— Тащи сюда.
Журналюга оказался молодым парнем, лет двадцать пять, не больше. На репортера не похож — джинсы мятые, рубашка из-подо всего, рюкзак. Диктофон-жук в руке.
— Павел я, — сказал. — Студенческая газета. Можно вопрос не для печати?
— Ну давай.
— Вы там сказали про точность сто процентов. Это для красного словца или реально?
Виктор глянул на него. Парень смотрел прямо, хотя видно — ссыт. Миндалевидное тело активничает, адреналинчик гуляет, пульс частит. Химия, блин.
— Реально, — сказал Виктор.
— То есть вы вы уже получили сотню?
— Получил.
— А на пресс-конференции почему промолчали?
— Мир не готов.
— А когда будет готов?
— Никогда.
Павел помолчал, потом демонстративно вырубил диктофон. Жест, мол, всё, разговор строго между нами. Только жест этот тоже был предрешен, как и всё остальное.
— Можно еще вопрос? Вообще личный.
— Валяй.
— Вы сами-то верите в это? Ну, в то, что говорите? Или вы просто ученый, получили результат и теперь его тянете за уши?
Виктор встал из-за пульта, подошел к окну. Город внизу — серый, ноябрьский, с серыми людьми внутри.
— Я не верю, — сказал он тихо. — Я знаю. И меня это знание, Паш, убивает потихоньку.
— В смысле?
— В прямом. Я утром глаза открываю и думаю: «Я решил встать». Но я же знаю — не решал. Иллюзия. На жену смотрю: «Люблю». И знаю — окситоцин, дофамин, серотонин. На дочь смотрю: «Продолжение мое». А это просто эволюционный императив. Я всё знаю. И нихрена не чувствую.
Павел побледнел. Или Виктору показалось — он уже и своим глазам не очень доверял.
— И как вы с этим живете? — выдавил парень.
— А никак. Функционирую.
— Это пиздец, доктор Лапин.
— Это правда, Паш.
Павел слинял. Шаги стихли в коридоре. Виктор остался один на один с гулом машины.
Сел и открыл свои собственные данные. Месяц назад он сам лег в томограф, как обычный испытуемый. Данные записал, но не смотрел. Трусил.
Теперь открыл.
Субъект номер один. Лапин В.С. Дата: четырнадцатое октября. Попыток: сто штук. Точность прогноза: сто пудов.
Цифры. Черные на белом. Пиксели, светодиоды, электричество. Ничего, блин, личного.
Полез глубже. Вот его собственный потенциал готовности. Вот момент, когда ему казалось, что он решает. А между ними — шесть и одна десятая секунды пустоты. Его «я» еще не в теме, а машина уже всё знает.
И тут он увидел то, чего не ждал.
Расширенный анализ. Он его сам написал две недели назад — алгоритм, который предсказывает не только моторные действия, а сложное поведение. Запускал в тестовом режиме на всех подряд, и на себе тоже. И забыл, блин, вырубить.
На экране таблица.
Решение первое (какую кнопку нажать): предсказано за шесть и одну. Решение второе (согласиться на эксперимент): за сорок семь часов. Решение третье (стать нейробиологом): за двадцать три, сука, года.
Двадцать три года.
Машина утверждала, что его выбор профессии — не просто типа склонность к науке, а конкретно нейробиология — был виден по паттернам мозговой активности, записанным еще на студенческой практике. ЭЭГ, фМРТ. Данные в архиве валялись двадцать три года. Он их просто ради проверки в модель скормил.
Машина утверждала, что по тем старым записям можно было предсказать его карьеру. Жену. Дочь. Открытие.
Закрыл файл. Открыл опять. Ничего не поменялось.
Бред. Ошибка. Переобучение модели, корреляция, принятая за причинность. Технический глюк.
Вот только он знал — не глюк.
Сам же алгоритм писал, сам на тысячах симуляций гонял, сам подтверждал.
Если алгоритм не врет, то вся его жизнь — не цепочка выборов, а готовый сценарий. Он стал нейробиологом не потому, что выбрал, а потому что паттерн в башке двадцатилетнего пацана уже вел по этой колее. Машину создал не потому что придумал, а потому что не мог не создать. Свободу воли похоронил не потому что докопался, а потому что это было заложено.
Встал. Прошелся. Сел. Опять встал.
Мысли метались. Или иллюзия метаний. На самом деле они ползли по своей орбите — как планеты.
Наташа. Их брак был предсказуем. Не в смысле «подходят друг другу», а в прямом: в тот день, когда они столкнулись в столовке, их мозги уже несли всю инфу, чтобы влюбиться. Они не влюбились — влюбленность с ними случилась.
Аня. Ее рождение — не «мы решили завести». Сама мысль, момент зачатия, личность ребенка — всё уже сидело в нейросетях, слепленных задолго до их встречи с Наташей.
То, что он сейчас сидит и тупит в монитор. Тоже предсказано. Тоже заложено. Он не «реагирует на открытие». Он программу отрабатывает.
Свободы нет.
Ни в чем.
Нигде.
Никогда.
Он заржал. Смех вылез какой-то нездоровый — высокий, лающий. Лена сунулась в дверь.
— Виктор Сергеич? Всё нормально?
— Зашибись. Всё просто зашибись.
— Вы уверены?
— Абсолютно.
Свалила. Он остался.
Думал — че делать-то теперь? Публиковать это? Сказать миру, что не только кнопки нажимать, а вся жизнь — фильм, который уже сняли? Что ты не автор судьбы, а зритель в темном зале?
Представил последствия. Суды — судить нельзя. Школы — оценки ставить бессмысленно. Церкви — грехи отпускать некому. Правительства — ответственность требовать не с кого. Любовь — не заслужить. Ненависть — не оправдать.
Мир посыплется. Не с грохотом, как от бомбы. А как замок из песка, когда вода уходит — тихо, неумолимо, навсегда.
И он, Лапин Виктор Сергеевич, эту воду в кулаке держит.
Не просил. Не хотел. Но знание пришло — неизбежно, как ночь, как зима, как смерть.
Вырубил экран. Данные исчезли. Только они не исчезли — в памяти компа, в облаке, в его башке. Не избавиться. Можно только забыть. А он забывать не умел.
Часы показывали семь. За окном темень. Город в огнях. Миллионы людей прутся по домам и думают — я выбрал этот путь. Придурки.
Набрал Наташе: «Не приду сегодня. Останусь. Работа».
Ответ через минуту: «Ок».
Одно слово. Ни «почему», ни «надолго ли». Просто «ок». Может, устала спрашивать. Может, поняла — вопросы без толку.
Лег на кушетку в углу. Продавленная, вонючая, больничная. Закрыл глаза.
Цифры плыли. 99.7. 100. 6.1. 23 года.
Двадцать три года назад он лежал в томографе, пацан-студент. Ему сказали: «Расслабьтесь, думайте о чем-нибудь». Он думал о будущем. Кем станет, что откроет. Не знал, что будущее уже здесь. Уже записано в извилинах. Он его не придумывает — он его вспоминает.
Открыл глаза. В темноте светились индикаторы машины — красные, зеленые, синие. Машина не спала. Никогда не спала.
Встал, подошел к ней. Белый саркофаг. Чрево истины, мать его.
Открыл люк и залез внутрь. Холодный пластик. Узко. Уставился в потолок томографа — белый, как всё вокруг.
— Ну давай, — сказал вслух. — Предскажи меня.
Машина молчала. Она не разговаривала. Просто писала, анализировала, знала.
Лежал и думал. О завтра. О годе. О том, будет ли вообще это «потом».
Потом мысли кончились. Тишина. Только гул — ровный, низкий, будто зверь спит и дышит.
В два ночи встал и поплелся к компу. Машина записала всё — все метания, все «решения». Каждое предсказала.
На экране: «Субъект 1. Лапин В.С. Сессия 2. Точность 100%».
И строчкой ниже: «Рекомендация: субъекту требуется психологическая помощь. Риск суицида — 87%».
Смотрел на эти слова. Восемьдесят семь. Не сто. Значит, есть тринадцать процентов. Шанс. Ошибка модели. Или надежда.
Хрен пойми что из этого.
Вырубил комп и лег обратно.
Завтра продолжит. Данные перепроверит. Найдет ошибку. Или не найдет.
Сон то ли пришел, то ли нет — он уже границу не ловил.
Утром разбудил звонок. Ректор.
— Виктор Сергеич, — голос у мужика срывался, почти визг. — Вы новости видели?
— Неа.
— Включите!
Врубил телек. Студия новостей, ведущий че-то тараторит. Он не вслушивался, тупо уставился на бегущую строку внизу.
«Российский нейробиолог доказал: свобода воли — иллюзия. Религии требуют запрета. ООН собирает экстренное заседание».
— Понимаете, что творится? — орал ректор.
— Понимаю.
— Вас в Нью-Йорк зовут. В ООН. Обсудить последствия.
— Не поеду.
— Это не просьба. Это
— Приказ?
— Это необходимость! Вы ящик Пандоры открыли, Виктор Сергеич. Теперь извольте объяснить, че там внутри.
Бегущая строка поползла дальше: «Нобелевский комитет обсуждает экстренное присуждение премии. Переворот в понимании человека».
Нобелевка. Вершина. Мечта всей жизни. Или не мечта. Или не его. Или просто паттерн, предсказанный тупой железкой.
— Я подумаю, — сказал он.
— Думайте шустрее. Самолет через три дня.
Гудки.
Виктор сидел на кушетке. Тишина. Гул.
Подошел к окну. Город. Обычный. Люди прутся на работу, кофе хлещут, думают — я решаю.
Ошибка.
Он знал — они не примут. Никогда не примут.
Знал, что полетит в Нью-Йорк, потому что не полететь не может.
И еще знал, что 87 — это не 100.
В этом была его надежда. Или его иллюзия. Или его приговор.
Нью-Йорк
Самолет выдернули из Шереметьево в десять вечера. Виктор прилип к иллюминатору и тупо пялился на огни полосы — синие, желтые, белые точки, разложенные по линейке. Красиво, спору нет. Только красота эта была предсказуема, ее инженеры придумали, а инженерам казалось, что они там что-то решали.
Рядом пыхтел ректор — Аркадий Михалыч Брагин, мужик грузный, с одышкой и вечно потным лбом. Он увязался сопровождать, хотя Виктор его не звал. Ученый совет что-то там постановил, Виктору сказали постфактум. Хотя какая теперь разница.
— Вы там это поаккуратней, — бубнил Брагин, дергая галстук. Галстук был синий в красную полоску, дурацкий. — Там же делегации со всего мира. У каждой страны свои закидоны, верования
— Я ученый, — оборвал Виктор. — Не дипломат.
— Вы — чувак, который заявляет, что никто ни за что не в ответе. Это политика, хотите вы того или нет.
Виктор отвернулся к иллюминатору. Самолет забирался выше, Москва внизу скукожилась в оранжевое пятно и пропала. Одна чернота кругом.
Он думал, чего скажет в ООН. Не про слова — слова фигня. Про то, как эти слова люди услышат. Будут сидеть, кивать, делать умные лица. И ни черта не поймут. Не смогут — потому что понять означает выкинуть на помойку всё, на чём их жизнь держится.
Стюардесса предложила выпить. Брагин цапнул виски. Виктор — воду. Без вкуса, без цвета, без вариантов.
— Можно вопрос? Личный, — Брагин осмелел после второго стакана.
— Ну.
— Вы-то сами как? Вообще?
— В смысле?
— Ну такое открытие Я знавал ребят, которые после куда меньшего с катушек слетали.
— Я в норме.
— А по виду не скажешь. Вид такой, будто неделю не спите.
— Я сплю. Только сны как-то не вывозят.
Брагин хотел добавить что-то ещё, но передумал. Захлопнул глаза и через пять минут уже сопел с присвистом. Виктор ему завидовал. Спать-то он спал, а вот не думать — не умел.
Летели над Атлантикой. Внизу — черная вода, холодная, на километры вглубь. Виктор на секунду представил: самолет падает. Просто валится в океан, и всё, кино кончилось. Но он знал — не упадет. Пилоты не рулят, автопилот ведет по маршруту, который забили в программу люди, чьи решения были предрешены. Падение — тоже было бы предрешено. Но не сегодня.
Достал ноут. Открыл свой файл, субъект номер один. Перечитывал в сотый раз, будто ошибку выискивал. Ошибки не было.
Машина предсказала, что он будет в этом самолете. Еще неделю назад, когда он лежал в томографе и тупил: «ехать — не ехать». На экране загорелось: «Вероятность поездки — сто процентов». Он тогда не поверил. Решил доказать, что фиг им. Послал ректора, накатал официальный отказ, даже купил билет в Новосибирск — на скучнейшую конференцию про эпилепсию.
Но ректор набрал опять. Потом из министерства. Потом из Кремля. Сказали: «Надо». Он сказал: «Не хочу». Ему: «А тебя не спрашивают». Он: «Ладно».
И вот он тут, над Атлантикой.
Его это был выбор? Или тех, кто звонил? Или тех, кто ситуацию слепил так, что звонки стали неизбежны? Или бездушной материи, которая миллиарды лет ползла к этому моменту?
Ответ был один. И он Виктора душил.
Захлопнул ноут. За бортом начало сереть. Солнце вылезало над океаном — оранжевая полоса. Красиво, да. Только красота — реакция мозга на симметрию и контраст. Дофаминчику подкинуло, серотонинчику. Химия.
В Кеннеди их встретили. Трое скучных мужиков в костюмах, тетка с планшетом, два амбала-охранника. Тетка представилась советником по протоколу. Улыбка у нее была — закачаешься, натренированная до мышечной памяти. Ни грамма спонтанности. Ни грамма свободы.
— Доктор Лапин, какая честь, — пропела она. — Машина ждет.
— Че за машина?
— Автомобиль. В отель вас доставят. Завтра Ассамблея, а сегодня отдых.
Отдых. Пустое слово.
Заселили на Манхэттене, сорок второй этаж. Окна от пола до потолка, вид на Центральный парк — зеленый прямоугольник среди серых коробок. Деревья еще не облетели, хотя ноябрь. Или облетели. Он не вглядывался.
Кинул сумку и встал у окна. Внизу ползли тачки — желтые такси, черные джипы. Люди на тротуарах — букашки, каждая по своей траектории. И каждая уверена, что маршрут выбрала сама.
Представил: разбить окно и шагнуть. Сорок второй этаж — хватит за глаза. Никаких чудес, чистая физика: ускорение, сопротивление, асфальт. Точка.
Но он знал — не шагнет. Не из страха. Не из жажды жить. А потому что машина выдала 87 процентов суицида, но не сто. И эти тринадцать его держали. Как научный вопрос: почему не сотня? Где косяк? Или где она, эта долбаная свобода?
Отошел от окна и рухнул на кровать. Кровать — лётное поле, шесть подушек. Шесть! Кому, блин, в голову взбрело пихать в номер шесть подушек? И это решение было свободным?
Врубил телек. CNN. Про него трещат.
«российский нейробиолог Виктор Лапин, чьё открытие называют самым скандальным в истории науки о мозге. Сегодня он прибыл в Нью-Йорк. Напомним, эксперимент Лапина доказывает, что решения человека можно предсказать за шесть секунд до их осознания. Точность — девяносто девять и семь. Критики вопят, что рушатся мораль и право»
Вырубил. Девяносто девять и семь. Они талдычат эту цифру, не зная, что она туфта.
Лег, зажмурился. Спать не тянуло, но тело выкручивало своё. Телу плевать, чего он там думает.
Разбудил стук. Три удара, пауза, еще три.
— Открыто.
Брагин зашел, уже в свежей рубашке и другом галстуке — серый в горох.
— Виктор Сергеич, через час в ООН. Ждут.
— Я в курсе.
— Готовы?
— К чему?
— К речи.
— У меня нет речи.
— Как нет? Вы обязаны были
— Я ничего не готовил. Скажу как думаю.
Брагин аж цветом поменялся — то ли побледнел, то ли побагровел. У него вечно так: нервы — сосуды — кровь к лицу. Физиология.
— Не можете вы просто «сказать как думаете». Там дипломаты, политики, важные шишки
— Я ученый. Я правду скажу.
— Правда разная бывает.
— Правда одна. Всё остальное — лапша на уши.
Ректор вытер лоб платком с монограммой и выкатился. Виктор залез в душ, натянул темно-синий костюм — то ли купленный специально, то ли просто оказавшийся в шкафу по цепочке причин, которую он не выбирал.
Здание ООН давило стеклом и бетоном. Флаги ста девяноста трех стран трепыхались на ветру с Ист-Ривер. Ветер не выбирал куда дуть. Внутри пахло кондеями и мебельной полиролью. Металлодетекторы, проверка доков, бейджи. На его бейдже: «Dr. Victor Lapin. Neuroscience. Russian Federation». Белые буквы на синем.
Зал Генеральной Ассамблеи — вообще отвал башки. Ярусы до потолка, зеленые столы, наушники для перевода. Герб — карта мира в оливковых ветках. Символ мира. Пустышка.
Посадили его за отдельный стол. Брагин рядом, еще кто-то из миссии — он имен не запоминал. Неважно.
Председательша из Ганы, с прической как башня, что-то втирала про науку, этику, диалог. Слова гладкие, как галька обкатанная. Пустые.
Потом дали слово ему.
Подошел к трибуне. Мрамор, холод. Микрофон вонял чужим дыханием.
Глянул в зал. Сотни рож. Сотни мозгов, щелкающих по законам физики. Каждый мнит, что он тут по своей воле. Каждый ошибается.
— Я Виктор Лапин, — начал он. — Нейробиолог. Полгода назад я сварганил машину, которая предсказывает решения человека до того, как он сам их осознает.
Тишина стала ватная, хоть режь.
— Точность — 99 и семь. Так в статье, так в новостях. Это правда, да не вся. Реальная точность — сто процентов.
Зал взорвался. Гул пошел волной, отдельные выкрики тонули в общем гаме. Председательша заколотила молотком.
— Я скрыл это, — он почти кричал, перекрывая шум. — Скрыл, потому что испугался. Не за себя — за вас. За мир, который стоит на том, что мы типа выбираем. Только мы не выбираем. Свободы нет. Ни в каком измерении, ни на каком масштабе. Ваше решение припереться сюда сегодня — предопределено. Ваше решение беситься от моих слов — тоже. И решение их отвергнуть — тоже.
Шум нарастал. Кто-то вскакивал и выходил. Кто-то орал. Молоток стучал без толку.
— Это не философия, — рубанул Виктор. — Это физика. Мозг — железяка материальная. Материя подчиняется причинности. У каждого нейронного тычка есть причина в предыдущем. В этой цепочке свободе просто нет щели. То, что мы зовем выбором — осознание уже сделанного мозгом. Мы не авторы. Мы свидетели.
Он замолчал. Зал гудел как трансформатор. Многие делегаты сняли наушники — то ли переводчики сдохли, то ли слушать не хотели.
— Что это значит? — спросил он тише. — Что ответственность — фикция. Преступник не виноват. Герой не заслужил. Вы свои успехи не заработали. Я на эту трибуну не заслужил. Всё что мы делаем — это то, чего не могли не сделать.
Пауза. Хотел добавить что-то, но то ли передумал, то ли показалось.
— Спасибо за внимание.
Сел. Брагин смотрел на него с ужасом, лицо вареной свеклы.
— Вы че творите? — прошипел он.
— Правду сказал.
— Понимаете, че теперь начнется?
— Будет то, что должно быть.
После заседания — толпа журналистов, чайки натуральные. Орут, толкаются, микрофоны в лицо суют.
«Доктор Лапин, вы признались в фальсификации?»
«Как докажете сотню?»
«Если свободы нет, зачем вы вообще сюда приперлись?»
Последний вопрос его царапнул. Он тормознул и обернулся к парню в очках.
— Я здесь, потому что не могу здесь не быть. Делаю что делаю, потому что не могу не делать. Это единственный честный ответ.
— Но тогда ваше открытие — не ваша заслуга?
— Нет. Не моя. И вина не моя тоже.
Пошел дальше. Коридоры ООН — бесконечный лабиринт, как нейросеть. Один поворот, второй, третий. Всё связано.
Вечером сидел в баре отеля, на верхотуре. Огни небоскребов — как звезды, только внизу. Взял виски, впервые за сто лет. Ирландское, двенадцать лет выдержки. Дуб, ваниль, что-то там еще — молекулы пляшут на рецепторах.
Брагин приплелся, но пить не стал, тупо листал новости в телефоне. Лицо серое, под цвет московского неба.
— Пишут уже. «Российский ученый сознался в фейке». «Безумец из Москвы». «Конец ответственности: ООН в шоке».
— Напишут и успокоятся. Неважно.
— Вам легко. Вы гений, вам простят. А я администратор, меня под зад.
— Уволят — не уволят. Не вам решать.
Брагин поднял глаза — в них плескалось что-то вроде жалости.
— Вы реально верите в то, что несете?
— Я не верю. Я знаю.
— И не стрёмно?
— Стрёмно. Но страх — тоже химия. Адреналин, кортизол. И ничего кроме.
Махнул рукой и свалил. Виктор допил и заказал по новой.
Где-то в углу играл джаз — старый, тягучий саксофон. Музыкант думал, что импровизирует. Хрен там. Мозг тасовал ноты из памяти, гнал по правилам гармонии, мешал с шумом. Но шум — тоже иллюзия.
Виктору вспомнилось: пятнадцать лет, общага в Новосибирске. Отец там преподавал, жили при универе. У соседа был вертак и пластинка Майлза Дэвиса, «Kind of Blue». Сосед поставил и сказал: «Слушай. Это свобода».
Теперь он знал — не свобода. Колебания воздуха на виниле. Сигнал в динамиках. Паттерны в мозгах, предзаданные генами и средой.
Никакой свободы. Нигде.
Но воспоминание всё равно грело.
Допил вторую порцию и двинул к лифту. Там стояла женщина. Высокая, в черном платье, цепочка серебряная на шее. Улыбнулась.
— Вы тот самый ученый?
— Тот самый.
— Я была там. То что вы сказали — это было ужасно.
— Знаю.
— Но правда часто ужасная. Я журналистка, я в курсе.
Зашли в лифт. Она ткнула сороковой, он — сорок второй.
— Можно вопрос? — спросила она. — Не для статьи.
— Валяйте.
— Что нам делать с любовью? Если всё химия. Я мужа люблю, или мне кажется. И что — перестать? Притворяться?
Виктор глянул на нее. Глаза зеленые, реально зеленые, не из романов.
— Я сам без понятия, — признался он. — Я жену люблю, дочку. Или кажется. Но чувство не пропадает от того, что я его механику расковырял.
— То есть можно знать — и всё равно чувствовать?
— Можно. Только это другое чувство. Как в кино, где ты главный герой. Знаешь, что сценарий готов, а всё равно внутри дергает.
Двери разъехались. Сороковой.
— Спасибо, — сказала она. — Немного легче.
— Не за что. Я просто брякнул что должен был.
— И это тоже предопределено?
— Ага. Как и ваш вопрос.
Ушла. Двери схлопнулись.
В номере сел на кровать и вытащил телефон. Сорок семь пропущенных. Больше сотни сообщений. Читать не стал. Набрал Наташе.
Она подняла после третьего гудка.
— Я новости видела, — голос далекий, сквозь спутник продирался. — Ты им всё выдал.
— Да.
— На хрена?
— Не мог иначе.
— Ты всегда так говоришь. Но ты мог. Просто не захотел.