
Клинок двух земель

Максим Сапфиров
Клинок двух земель
Роман «Клинок двух земель»
Том первый. Ученик самурая
Часть первая. Год трёх бедствий
«Чужих меж нами нет!
Все мы друг другу братья
Под вишнями в цвету.»
Кобаяси Исса
Год выдался голодный — в хрониках его потом назовут годом трёх бедствий, но тогда никто ещё не знал, что бедствий будет три. Месяц стоял безымянный, потому что рис не взошёл, и люди не считали дни — считали зёрна. А небо над провинцией Муцу в то утро было цвета старой циновки: серое, выцветшее, будто кто-то смахнул краски с полотна и оставил одну только усталость.
Деревня стояла на берегу холодного моря, которое зимой становилось цвета свинца, а летом — цвета мокрого камня. Дома лепились к скалам, как ракушки, — низкие, с соломенными крышами, почерневшими от соли и дыма. Между ними вились тропы, протоптанные босыми ногами за сотни лет. В центре — колодец, вода в котором отдавала железом, и старое святилище с покосившимися вратами, у которых молились рыбаки перед выходом в море.
Утро началось с крика петуха, хриплого и злого, будто птица тоже устала жить. Затем заскрипели ставни, зашлёпали по грязи ноги, потянуло дымом очагов. Деревня просыпалась медленно, нехотя, словно старик, которому некуда спешить и незачем вставать.
Рыбак по имени Дзиро нашёл его на рассвете, когда море ещё дышало туманом. Дзиро был человеком небогатым, но счастливым в своей простоте: у него была лодка, сеть, жена и трое детей, а большего ему и не требовалось. Он не любил загадок и не искал приключений — но море, как известно, не спрашивает, чего ты хочешь. Море просто выбрасывает на берег то, что ему больше не нужно, — обломки кораблей, дохлую рыбу, бутылки с записками, а иногда и людей.
В то утро Дзиро шёл вдоль берега, собирая выброшенные штормом водоросли — жена настаивала их на бульон, потому что риса всё равно не было. Туман лежал плотным одеялом, и море дышало где-то за ним, тяжёлое, как загнанный зверь. Волны лизали гальку с ленивым шипением, оставляя на камнях пену, похожую на клочья седых волос.
Он увидел тёмное пятно у самой кромки воды и сначала подумал — тюлень. Тюлени иногда заплывали сюда, их жир спасал деревню в голодные годы. Дзиро прибавил шагу, перебирая в уме, хватит ли соли и сколько дней можно будет коптить мясо. Но когда подошёл ближе, сердце его оборвалось и упало куда-то в живот.
Это был человек.
Чужеземец лежал на гальке, как выброшенная прибоем доска — весь в солёных корках, губы серые, волосы чёрные, слипшиеся. Но лицо... Лицо было не японское. Кожа слишком светлая, нос слишком острый, скулы слишком широкие для чужака и слишком узкие для южанина. Что-то в чертах было не совсем европейским — будто кто-то замешал тесто из двух мук и не до конца вымесил. Дзиро много лет смотрел на море и на людей, которые приплывали с него, — португальцев, голландцев, китайцев, — но такого лица он не видел никогда. В нём читалась какая-то двойственность, словно человек этот принадлежал сразу двум мирам и ни одному из них полностью.
Дзиро потыкал его веслом. Чужак не шевельнулся. Тогда Дзиро склонился, прислушался — дыхание есть, слабое, но есть. На груди у незнакомца висел медный крестик на обрывке шёлкового шнура, а на запястье — татуировка: два слова, написанных кириллицей. Дзиро не прочёл их — не умел, — но буквы запомнил, потому что они были похожи на ножки насекомых, запутавшихся в паутине. Позже он узнает, что там было написано: «Помни зиму». Слова, которые этот человек выбрал, чтобы носить на себе до конца жизни, — как обещание, как клятву, как напоминание о том, что холод — не враг, а учитель.
Дзиро поволок его в деревню. Тащил долго, спотыкаясь о корни, и всё бормотал под нос: «Только бы не помер, только бы не помер, а то беда — чужак, кто за него ответит?» Он не был героем. Он был просто человеком, который знал: если бросить умирающего на берегу, море запомнит это и однажды отплатит той же монетой. Море вообще ничего не забывает.
Солнце поднималось над сопками, разгоняя туман, и мир вокруг становился резким, как рисунок тушью. Дзиро чувствовал, как пот стекает по спине, как руки немеют от тяжести, как тело чужака — а оно было тяжёлым, тяжелее, чем должно быть у человека, который почти умер, — тянет его к земле. Вокруг кричали вороны, увязавшиеся за ним от самого берега, и их хриплое карканье казалось Дзиро зловещим предзнаменованием.
Весть о чужаке разнеслась быстрее, чем дым от костра. Староста — хмурый старик по имени Хэйтаро, который тридцать лет собирал налоги и тридцать лет ненавидел это занятие, — сказал: выгнать, пока не поздно. Бабка-травница О-Киё, которая лечила травами и словом, сказала: лечить, потому что человек — не собака. А пришедший на шум странник с двумя мечами на поясе сказал:
— Оставьте его мне.
Голос его был негромким, но таким, что все замолчали. Даже вороны на крышах притихли.
Странника в деревне знали. Звали его Мураками Рэн, и слава о нём шла впереди него, как тень от факела. Когда-то он служил клану Датэ — был вассалом, носил их мон на хаори, ел их рис. Потом ушёл — говорили, после ссоры с даймё; говорили, после гибели учеников; говорили, после того, как увидел нечто, от чего перестал бояться смерти. Он жил один, в полуразвалившемся храме на холме, и к нему ходили за советом, за помощью, за поединком. За поединком к нему больше не ходили: последний, кто пришёл, ушёл без руки и с новым пониманием слова «смирение».
Рэн был человеком, который перестал искать. Он не искал славы, не искал богатства, не искал учеников. Он просто жил — медленно, тихо, как вода в горном ручье, которая не спорит с камнями, а обтекает их. Но когда он увидел чужака, что-то в нём дрогнуло. Может быть, он узнал в этом изломанном теле себя — человека, которого море (или судьба) выбросило на берег и оставило умирать. А может быть, он просто устал от тишины, которая звенела в ушах громче любого боя.
Рэн отнёс чужака в храм, уложил на циновку, влил ему в рот отвар из корня имбиря и горной арники. Три дня незнакомец горел. Мураками менял ему компрессы, поил его водой с каплями сакэ, разговаривал с ним — не потому что тот слышал, а потому что тишина в храме стояла такая, что от неё начинало звенеть в ушах. Он говорил о войне, о мире, о богах, о людях, о том, как трудно быть человеком, когда всё, что ты умеешь, — это убивать. Он говорил о своей жене, которая умерла от болезни, и о сыне, который утонул в реке, и о том, что смерть — это не конец, а просто дверь, в которую каждый входит в одиночку.
Храм стоял на холме, и от него открывался вид на море — серое, бесконечное, равнодушное. Стены его были сложены из тёмного дерева, покрытого резьбой, изображавшей драконов и волны. В углу — маленький алтарь с потускневшей статуей бодхисаттвы, чьё лицо стёрлось от времени. Пахло ладаном, старой древесиной и морем. Ветки сосен за окном скреблись о стены, как пальцы нищих.
На четвёртый день чужак открыл глаза.
— Где я? — спросил он. По-японски. Криво, с ужасным акцентом, с путаницей в частицах, но по-японски.
— В земле, где море бьётся о камень и не может его разбить, — ответил Рэн.
Чужак попытался сесть. Рэн нажал ему на грудь ладонью.
— Лежи. Твоё тело ещё не знает, что оно живое.
— Меня зовут Алессандро, — сказал чужак. — Мой отец был ремесленник из Милана — золотых дел мастер. Моя мать была русская, из Новгорода. Я... я был на корабле. Корабль ушёл ко дну.
— Корабль — это железная рыба, которая глупее настоящей, — сказал Рэн. — Море берёт, что захочет.
Алессандро закрыл глаза и заснул. Рэн просидел рядом всю ночь, глядя, как за окном храма луна ползёт по небу, как рана на чужаке сочится и затихает, как дышит человек, которого море не захотело оставить. В ту ночь Рэн впервые за много лет почувствовал, что, может быть, — только может быть, — у него всё-таки есть ещё одна история, которую стоит рассказать.
Часть вторая. Палка и клинок
Когда Алессандро встал на ноги — а это произошло через две недели, — Мураками дал ему бамбуковую палку и сказал:
— Ударь меня.
Алессандро, бледный, ещё шаткий, замахнулся. Рэн перехватил палку, вывернул её из его руки и ткнул концом ему в живот — мягко, без силы, но так, что Алессандро сложился пополам.
— Ты слабый, — сказал Рэн. — Но не трус. Трус бы не замахнулся. Садись.
Он сел напротив, скрестив ноги, и начал говорить.
— Много лет назад в этой стране жил человек по имени Минамото-но Ёритомо. Он собрал воинов и взял власть, потому что другой человек, по имени Тайра-но Киёмори, забрал её первым и не умел ею распоряжаться. Так бывает всегда: кто-то берёт, кто-то отбирает, а простые люди в обоих случаях гибнут. Ёритомо создал сёгунат — власть воинов. С тех пор император сидит в Киото в красивых одеждах, а правит тот, у кого мечи. Ты понимаешь?
— В Венеции тоже так, — сказал Алессандро. — Дож носит красивую шапку, а правят советы и торговцы.
— Торговцы, — повторил Рэн с таким выражением, будто слово имело вкус протухшей рыбы. — У нас тоже есть торговцы. Они думают, что монета — это сила. Но монета не может защитить тебя от меча.
— А что может?
Рэн помолчал. Потом поднял руку и ткнул себя пальцем в лоб.
— Вот это. И вот это, — он положил ладонь на рукоять меча. — В таком порядке.
Так начались учения. Каждый день, до рассвета, Рэн будил Алессандро ударом бамбуковой палки по пяткам. Они выходили на площадку перед храмом, где трава была вытоптана до голой земли, и Рэн показывал. Не учил — показывал. Он считал, что учить — значит делать ученика похожим на себя, а показывать — значит дать ученику увидеть и решить самому.
Площадка была неровная, с трещинами, из которых по утрам поднимался пар. Вокруг росли старые сосны, их корни выползали на поверхность, как змеи. Иногда с моря налетал ветер, и тогда листья, сухие и жёлтые, кружились в воздухе, будто танцевали. Алессандро падал на эту землю сотни раз — лицом, спиной, боком, — и каждый раз Рэн стоял над ним, не помогая встать, а только наблюдая. Это тоже было учение.
— Катана — это не оружие, — говорил он, медленно ведя клинком по воздуху. — Катана — это вопрос. Ты задаёшь вопрос телу врага: готов ли ты умереть? Если враг готов — ты проиграл, потому что его воля сильнее. Если не готов — ты выиграл, но не потому, что лучше режешь, а потому, что он захотел жить больше, чем победить.
— А если оба готовы умереть? — спросил Алессандро.
— Тогда победит тот, кто готов умереть правильнее.
Алессандро не сразу понял. Но Рэн не торопился. Он вообще никогда не торопился — ни в бою, ни в разговоре, ни в жизни. Время для него было не рекой, а озером: оно стояло, и в нём отражались все, кто приходил и уходил.
Дни складывались в месяцы. Месяцы — во времена года.
Весной Рэн учил его стойкам: правильная позиция — это корень, а движение — дерево. Дерево без корня падает от первого ветра. Алессандро падал много. Рэн бил его по ногам палкой и говорил:
— Вставай. Земля тебя держит — пользуйся этим.
Летом начались каты — спарринги на бамбуковых мечах. Алессандро был выше Рэна, тяжелее, но медленнее, и Рэн объяснял:
— Твоё тело — европейское, оно привыкло к силе. Здесь сила не нужна. Здесь нужно движение. Думай о воде: вода не сильна, вода течёт. Но вода точит камень.
— В России тоже так говорят, — сказал однажды Алессандро, потирая ушибленный бок. — Вода камень точит.
Рэн остановился. Впервые за всё время он посмотрел на Алессандро не как на ученика, а как на собеседника.
— Расскажи.
И Алессандро рассказал. О Новгороде, где вырос — о каменных стенах, о реке Волхов, о куполах церквей, покрытых золотом и снегом. О том, как мать пекла пироги и пела песни, которых он не помнил, но помнил их вкус — тёплый, с медовым оттенком. О том, как отец, миланский золотых дел мастер, учил его держать молоток — не кулаком, а пальцами, чувствуя металл, как живое.
— Россия — это не страна, — говорил он. — Россия — это зима, которая длится девять месяцев и научила людей не бояться холода.
— Как можно не бояться холода? — спрашивал Рэн, который никогда не видел снега толще рисового зёрнышка.
— Холод — это не враг. Холод — это учитель. Он учит тебя двигаться, потому что если остановишься — умрёшь. Он учит тебя помогать другим, потому что один не выживет. Он учит тебя ценить тепло, а кто ценит тепло — тот ценит жизнь.
Рэн слушал, и что-то в его лице менялось — неуловимо, как тень от облака. Он был воином, который всю жизнь провёл в стране, где времена года сменяли друг друга мягко, почти незаметно. Он никогда не думал о холоде как об учителе. Для него холод был просто холодом — неудобством, от которого можно укрыться. Но этот чужак говорил о нём так, будто холод был живым существом, богом, который требует уважения и даёт мудрость тем, кто выживает.
Алессандро рассказывал о князе Александре, который разбил шведов на Неве и немцев на Чудском озере.
— Он был ниже всех своих воинов, — говорил Алессандро. — Но когда шёл в бой, все шли за ним, потому что он не приказывал — он шёл первым.
— Японский воин тоже идёт первым, — кивнул Рэн. — Но у нас это называется иначе. Мы говорим «ги» — долг. Долг — это не то, что ты должен. Долг — это то, чем ты являешься. Если ты воин, ты не выбираешь идти первым. Ты уже идёшь.
— В России это называют «правда», — сказал Алессандро. — Не в смысле истины, а в смысле правильного пути. Правда — это когда делаешь то, что должно, даже если всё против тебя.
Рэн поднял чашку с сакэ, посмотрел на огонь.
— Правда и гири, — сказал он тихо. — Похоже, в разных странах люди одинаково страдают и одинаково находят слова для этого страдания.
Алессандро рассказал о татарском нашествии — о том, как дым поднимался над русскими городами, как люди уходили в леса и возвращались, отстраивая всё заново. Рэн слушал и молчал. Потом сказал:
— У нас тоже были нашествия. Монголы пришли в тринадцатом веке. Они сожгли Киото... нет, они не дошли до Киото. Но они сожгли всё, что было до Киото. Двести лет мы жили под их тенью. Двести лет мы учились у них и ненавидели их, и это, наверное, и есть настоящее обучение — когда учишься у того, кого ненавидишь.
— Мы тоже, — сказал Алессандро. — Двести сорок лет. Моя бабка говорила: татары научили нас сидеть в седле и терпеть боль. А потом мы научили их строить церкви. И в итоге никто не победил. Все просто устали.
Рэн рассмеялся. Это был первый раз, когда Алессандро слышал его смех — тёплый, короткий, как лай маленькой собаки.
— Все просто устали, — повторил он. — Это лучшее, что я слышал о войне. Война заканчивается не победой. Война заканчивается усталостью.
Часть третья. Русская зима
Вечерами, после тренировок, они сидели у огня, и Алессандро рассказывал. Огонь в очаге потрескивал, отбрасывая на стены храма пляшущие тени. За окном шумело море — всегда одинаковое, всегда разное. Рэн сидел, поджав ноги, и слушал. Он умел слушать так, как мало кто умеет, — всем телом, не перебивая, не торопя.
Алессандро рассказывал о Новгороде, где вырос — о каменных стенах, о реке Волхов, о куполах церквей, покрытых золотом и снегом. О том, как мать пекла пироги и пела песни, которых он не помнил, но помнил их вкус — тёплый, с медовым оттенком. О том, как отец, миланский золотых дел мастер, учил его держать молоток — не кулаком, а пальцами, чувствуя металл, как живое.
Он рассказывал о том, как в детстве бегал по льду Волхова с мальчишками, и они дрались на кулаках — босиком, на морозе, и не сдавались, потому что сдаться означало замёрзнуть. Он рассказывал о том, как мать учила его молитвам, а отец — ремеслу, и как эти две науки не мешали друг другу, а сплетались в единое целое: молитва помогала держать руку твёрдой, а ремесло — держать душу чистой.
— Россия — это не страна, — говорил он. — Россия — это зима, которая длится девять месяцев и научила людей не бояться холода.
— Как можно не бояться холода? — спрашивал Рэн, который никогда не видел снега толще рисового зёрнышка.
— Холод — это не враг. Холод — это учитель. Он учит тебя двигаться, потому что если остановишься — умрёшь. Он учит тебя помогать другим, потому что один не выживет. Он учит тебя ценить тепло, а кто ценит тепло — тот ценит жизнь.
Рэн слушал, и что-то в его лице менялось — неуловимо, как тень от облака. Он был воином, который всю жизнь провёл в стране, где времена года сменяли друг друга мягко, почти незаметно. Он никогда не думал о холоде как об учителе. Для него холод был просто холодом — неудобством, от которого можно укрыться. Но этот чужак говорил о нём так, будто холод был живым существом, богом, который требует уважения и даёт мудрость тем, кто выживает.
Алессандро рассказывал о князе Александре, который разбил шведов на Неве и немцев на Чудском озере.
— Он был ниже всех своих воинов, — говорил Алессандро. — Но когда шёл в бой, все шли за ним, потому что он не приказывал — он шёл первым.
— Японский воин тоже идёт первым, — кивнул Рэн. — Но у нас это называется иначе. Мы говорим «ги» — долг. Долг — это не то, что ты должен. Долг — это то, чем ты являешься. Если ты воин, ты не выбираешь идти первым. Ты уже идёшь.
— В России это называют «правда», — сказал Алессандро. — Не в смысле истины, а в смысле правильного пути. Правда — это когда делаешь то, что должно, даже если всё против тебя.
Рэн поднял чашку с сакэ, посмотрел на огонь.
— Правда и гири, — сказал он тихо. — Похоже, в разных странах люди одинаково страдают и одинаково находят слова для этого страдания.
Алессандро рассказал о татарском нашествии — о том, как дым поднимался над русскими городами, как люди уходили в леса и возвращались, отстраивая всё заново. Рэн слушал и молчал. Потом сказал:
— У нас тоже были нашествия. Монголы пришли в тринадцатом веке. Они сожгли Киото... нет, они не дошли до Киото. Но они сожгли всё, что было до Киото. Двести лет мы жили под их тенью. Двести лет мы учились у них и ненавидели их, и это, наверное, и есть настоящее обучение — когда учишься у того, кого ненавидишь.
— Мы тоже, — сказал Алессандро. — Двести сорок лет. Моя бабка говорила: татары научили нас сидеть в седле и терпеть боль. А потом мы научили их строить церкви. И в итоге никто не победил. Все просто устали.
Рэн рассмеялся. Это был первый раз, когда Алессандро слышал его смех — тёплый, короткий, как лай маленькой собаки.
— Все просто устали, — повторил он. — Это лучшее, что я слышал о войне. Война заканчивается не победой. Война заканчивается усталостью.
Часть четвёртая. Храм на холме
Прошёл год.
Алессандро уже не падал, когда Рэн бил его по ногам. Он научился двигаться — не так, как Рэн, не так изящно и текуче, но по-своему: тяжело, упрямо, как река, которая прокладывает себе русло через камни. Рэн назвал это «русским стилем» и сказал, что так драться опасно, потому что так драться честно.
— Честность в бою — это роскошь, — сказал он.
— Для кого? — спросил Алессандро.
— Для живых.
Алессандро научился держать катану — настоящую, не бамбуковую. Рэн дал ему старый клинок, без имени, без истории, с ржавчиной на хвостовике и трещиной на цубе.
— Это не хороший меч, — сказал Рэн. — Но он твой. И он от тебя не отвернётся, если ты не отвернёшься от него.
Клинок был тяжёлый, с тёмной рукоятью, обмотанной кожей, потемневшей от пота и времени. На цубе — трещина, тонкая, как паутина. Алессандро проводил по ней пальцем и думал о том, сколько рук держало этот меч до него, сколько жизней он отнял, сколько раз спасал своего хозяина.
В то время отношения между кланами в провинции Муцу были натянуты, как струна кото. Клан Датэ, которому Рэн когда-то служил, конфликтовал с соседним кланом — Нанбу. Повод был обычный: земля, рис, налоги. Последствия были обычные: кровь, пепел, сироты.
Рэн держался в стороне. Он сказал Алессандро:
— Я ушёл от Датэ не потому, что перестал верить. Я ушёл потому, что начал верить в другое.
— Во что?
— В то, что меч не решает, кто прав. Меч решает, кто остался.
Алессандро кивал, но не понимал. Тогда ему было двадцать два года, и он верил, что меч решает многое. Понимание пришло позже. Гораздо позже — через кровь, через потери, через холод, который он носил в себе с детства и который однажды стал его единственным оружием.
Часть пятая. Первая кровь
Первый настоящий бой случился осенью, когда листья клёна стали красными, как будто деревья тоже хотели драться.
На деревню напали — не воины клана, а ронины, потерявшие хозяина, потерявшие честь, потерявшие всё, кроме мечей и голода. Их было семеро. Они хотели рис, сакэ, женщин. Староста послал за Рэном.
Рэн пришёл один. Алессандро увязался за ним, и Рэн не прогнал — впервые не прогнал.
Ронины были пьяны и самоуверенны. Первый бросился с криком, замахиваясь сверху. Рэн шагнул вбок, и клинок ронина вошёл в воздух. Катана Рэна вошла в его бок — коротко, без лишнего движения. Первый упал.
Второй и третий напали одновременно. Рэн ушёл назад, крутанулся, и один ронин упал с разрубленным запястьем, а второй — с удивлённым выражением на лице и дырой в груди.
Кровь брызнула на траву, тёмная, почти чёрная в свете заходящего солнца. Воздух наполнился запахом железа и страха.
Алессандро дрался с четвёртым. Тот был крупный, злой, с тяжёлым тати и ртом, полным брани. Алессандро вспомнил всё, чему учил Рэн: не силу — движение, не мышцу — дыхание. Ронин замахнулся — Алессандро шагнул вперёд, под удар, и вогнал катану ему в живот. Ронин посмотрел на него с таким изумлением, будто не верил, что иностранец может убивать.
Пятый бросился на Алессандро со спины. Рэн крикнул — Алессандро обернулся, но поздно. Он успел только подставить меч, и клинок ронина скользнул по его лбу, оставив глубокий порез. Кровь залила глаза. Алессандро закричал — не от боли, от ярости — и ударил вслепую, снизу вверх, и попал. Ронин упал.
Шестой и седьмой убежали.
Рэн перетянул Алессандро лоб тканью, сказал:
— Шрам на лбу — хороший шрам. Он будет напоминать, что спина не имеет глаз.
— Я его убил, — сказал Алессандро. Голос его дрожал.
— Да.
— Я не хотел.
— Никто не хочет. Но ты выбрал поднять меч, а меч не знает слова «не хотел».
В ту ночь Алессандро не спал. Он лежал и смотрел в темноту, и в темноте ему казалось, что он видит лицо ронина — его глаза, полные изумления, и рот, который открывался и закрывался, как у рыбы на суше.
Рэн сел рядом.
— Ты чувствуешь вину, — сказал он.
— Да.
— Хорошо. Вина — это доказательство того, что ты человек. Но не позволяй ей стать цепью. Цепь удерживает на месте, а ты должен двигаться.
— Как вода, — сказал Алессандро.
— Как вода, — подтвердил Рэн.
-Часть шестая. Духи
Зимой всё изменилось.
Началось с малого: куры в деревне перестали нести яйца, собаки выли по ночам, а река покрылась тёмной плёнкой, которая не была льдом, но была холоднее льда. Дзиро-рыбак сказал, что не ловит ничего уже пять дней — рыбы ушли, будто испугались чего-то.
Рэн стал молчалив. Он ходил по храму, трогал стены, как будто прислушиваясь к ним. Однажды ночью Алессандро проснулся и увидел, что учитель стоит на пороге и смотрит на холм, за которым темнел лес.
— Что там? — спросил Алессандро.
— Что-то, что не должно быть, — ответил Рэн. — И оно уже здесь.
Первый дух появился через три дня.
Алессандро шёл за водой к источнику, когда увидел его — на дороге, между двумя каменными фонарями, которые стояли здесь сто лет и покрылись мхом. Это была женщина. Она стояла спиной, и волосы её — длинные, чёрные — свисали ниже пояса. На ней было белое кимоно — белое, как рисовая мука, белое, как кость.
— Госпожа, — сказал Алессандро по-японски. — Вам помочь?
Женщина повернулась. Лица у неё не было. Вместо лица была гладкая кожа — как у маски, но без прорезей для глаз, рта, носа. Просто кожа. И от этой кожи, от этой гладкости, от этого отсутствия шёл холод — не зимний, не обычный, а такой, от которого кровь замедляется в жилах, как мёд в холодном горшке.
Алессандро не мог пошевелиться. Ноги приросли к земле. Руки онемели. Женщина — нуппэрибо — наклонила голову, будто прислушивалась к его дыханию, и начала приближаться.