– А то, что в камере № 7 была заключена революционерка, дочь богатея, как ни странно. Ее схватили на балу в роскошном голубом платье, когда она пыталась выстрелить в губернатора. Как только ее оставили одну в камере, она повесилась на своем поясе.
– При чем тут храбрость? И вообще – к чему ты все это говоришь, – перебил я Михайлова.
– Ты знаешь, какой завтра праздник?
– Конечно: именины царя. Будет парад на соборной площади, а нам учиться – в календаре красное число, – ответил я.
– И тогда был бал в день именин императора, а вечером она повесилась. Говорят, что как только наступает царский день, в тот вечер ее можно увидеть, если набраться храбрости, сесть в камеру № 7 и смотреть в зеркало. Спорю, что ты побоишься это сделать! – и Михайлов испытующе посмотрел на меня.
– А ты? – спросил я.
– Не побоюсь нисколько!
– И я тоже! – выпалил я неожиданно для самого себя.
– Тогда давай завтра отправимся туда вместе!
Послышался звонок. Перемена кончилась. Признаться, я раскаивался, что дал согласие, но делать было нечего.
На другой день вечером я пришел к Михайлову. Он ждал меня, втайне надеясь, что я не приду. Впрочем, только через год он признался мне в этом. А тогда родители его уехали на бал по случаю празднества, именин царя, в доме оставалась одна кухарка. За рублевку мы уговорили ее сохранить в тайне нашу затею, открыли люк в сенях, под парадной лестницей, и спустились в подвал со свечой в руках.
При слабом свете низкий сводчатый коридор казался бесконечным. По обеим сторонам были казематы с крошечными решетчатыми окошками. Наши шаги гулко раздавались в пустом помещении. Мы оба замирали от страха, стараясь не выказывать это друг другу, но все же нашли в себе силы отыскать полустертую цифру «7» на одной из камер. Со скрипом открылась тяжелая дверь, и мы вошли в тесную, затхлую каморку, высоко подняв свечу. К одной стене была прикована ржавая железная кровать.
– Сядем… – прошептал Михайлов, указывая на кровать.
Мы сели. Я держал свечу, а он зеркало.
– А когда она повесилась? —едва слышно пролепетал я.
– Как раз в это время… Молчи…
Мы надолго замолчали. Однако голубая дама в зеркале не появлялась. В нем смутно виднелись при свете свечи только наши побледневшие лица.
Прошло порядочно времени. Я только хотел сказать: «Хватит, айда отсюда», – как вдруг мы совершенно явственно услышали дробный стук женских каблучков по лестнице у нас над головами.
– Она… сейчас сюда… – Михайлов порывисто вскочил, толкнув меня, а я с перепугу выронил свечу. Мы сразу оказались в кромешной темноте. На полу зазвенели осколки упавшего зеркала. А мы в ужасе, на ощупь, бросились из подвала к выходу, держась за стены и ожидая в любую секунду чего-то сверх естественного!
Опомнились мы только, когда ворвались в кухню.
– Что-то скоро вернулись, храбрецы? – улыбнулась кухарка, заметив наш перепуганный вид.
– Шаги на лестнице услыхали? Это барыня плохо себя почувствовала на балу и вернулась домой…
Учебный день в Барнаульском реальном училище начинался без четверти девять утра. Швейцар звонил, и 300 реалистов строились в ряды по классам в актовом зале на втором этаже. Серые брюки и серые тужурки с двумя блестящими пуговицами на воротниках, кожаные черные ремни с медными бляхами и буквами Р. У. И. Н. II делали всех однородной серой массой. Классные надзиратели обходили и ровняли ряды. Все стихало. В коридоре раздавались торопливые мелкие шаги директора статского советника Голандина, и он входил всегда как-то правым плечом вперед, немного боком. Мельком взглянув на притихшие ряды, он кивал классному надзирателю:
– Начинайте молитву!
Дежурный Даев! – командовал классный надзиратель. Мой сосед по парте, очередной дежурный, бойко вышел из рядов и направился в угол перед строем, где висела небольшая икона.
– Отче наш, иже еси на небесах… – начал он громко читать молитву, то и дело крестясь и кланяясь. Директор делал на груди короткие кресты сложенными вместе тремя пальцами правой руки. Младшие классы тоже крестились вслед за директором, не спуская с него глаз. Старшие классы стояли, опустив руки по швам, только несколько реалистов, сыновья священников, тоже крестились.
Дежурный закончил молитву, и училище запело, не особенно стройно к огорчению нашего учителя пения Ракина:
– Спаси, Господи, люди твоя и благослови достояние…
Директор отходит на несколько шагов к стене около дверей со скрещенными на животе руками. Первый проходил мимо него дежурный, который читал молитву и старательно кланялся. За ним парами шли реалисты, начиная с первого класса. Директор придирчиво смотрел за почтительностью поклона, чистотой сапог и опрятностью одежды. Некоторых возвращал:
– Господин Бирюков, вернитесь, пройдите снова и поклонитесь как положено!
Пропустив несколько пар, директор поднял руку. Шествие остановилось.
– Господин Пушкарев, скажите родителям, чтобы пришили светлые пуговицы к воротнику. Утром до молитвы явитесь ко мне и покажитесь!
Снова дружно, в ногу топают мимо пары, и опять сердитый голос:
– Господин Чередов, где Вы находитесь, в казачьей казарме? Зачем этот чуб?!
Пропустив мимо последнюю пару, директор уходит в учительскую, и оттуда сразу выходят преподаватели по своим классам. Директор тоже уходит читать физику в старших классах. Трудовой день начинается. Большая перемена на 40 минут начиналась ровно в 12 часов. Город был небольшой, и многие реалисты успевали позавтракать дома. Мне тоже было ровно пять минут быстрой ходьбы до улицы Бийской, № 100. Только зимой уходило много времени на одевание у швейцара, где на вешалке оставлялась верхняя одежда. Нужно было непременно застегнуться на все пуговицы, надеть точно прямо черную папаху, башлык, галоши, и все это, как ни торопись, нужно было сделать «как положено». Классный надзиратель стоял у выходных дверей и следил, все ли правильно оделись. Бежать не разрешалось, а только быстро идти. Впрочем, я шел только до поворота за угол училища, а затем припускал во весь дух и добегал к дому за три минуты.
В первых классах дома быстро раздеться и потом одеться помогала мать, а завтрак был уже на столе. Обычно за пять минут до начала занятий я был уже в училище.
Кто жил далеко, покупали горячие мясные пирожки по 5 копеек за пару. Их приносили на большую перемену в училище горячими в ящике, обитом войлоком и черной клеёнкой.
Сзади училища был двор, огороженный высоким забором. На большой перемене здесь разрешалось играть реалистам. Две высокие ледяные горки, сделанные из дерева и покрытые зимой льдом, стояли в двух концах двора. Одна немного правее другой, и от них шли ледяные дорожки навстречу друг другу. Как теперь два противоположных движения по шоссе отделяет барьер или газон, так и там обе ледяные дорожки отделяла насыпь из снега. Скатившись на санках с горки, ребята неслись по ледяной дорожке до противоположной горки и, поднявшись на нее, катились обратно. Я обычно успевал по разу еще скатиться с катушки, прибежав из дома после завтрака.
Письмо от учителя словесности было коротко и ясно – он просил срочно зайти к нему моего отца.
– Ты что-то натворил, Максим? – удивленно спросил отец.
– Нет, не знаю, зачем он вызывает!
На квартиру к учителю пошла мама. Вскоре она вернулась очень взволнованная и при мне громко заявила отцу:
– Представь себе, он просит пятьдесят рублей, иначе угрожает поставить Максиму двойку на экзамене!
Возмущению отца не было предела! Я никогда не видел его таким раздраженным:
– Лучше Максиму остаться на второй год, чем унижать свое достоинство взяткой! – таково было его непреклонное решение. Конечно, в училище мне было запрещено говорить об этом.
На экзамен я шел солнечным весенним утром, заранее обреченный на провал.
Учитель оказался верен себе и влепил мне двойку на устном экзамене по русскому языку, хотя я ответил без запинки на все вопросы. Но за экзаменационным столом сидели еще два учителя. Они удивились, о чем-то переговорили и поставили мне хорошие оценки. В среднем оказалась спасительная тройка, и я перешел в седьмой класс. А учитель— взяточник вскоре был разоблачен другими родителями и уволен.
На уроке рисования я получал пятерки и на этот раз хорошо нарисовал гипсовый шар, быстрее всех.
– Дай срисую… – прошептал сосед по парте Борис Пушкарев.
С помощью папиросной бумаги он перерисовал мой рисунок себе в тетрадь. Отметки ставились в конце урока. Учитель рисования Еврейнов (его фамилию я запомнил на всю жизнь) обходил парты и на тетрадях каждому выставлял отметки. Я получил тройку, а Борис – пятерку! Я хотел поднять руку, чтобы сказать, что произошла ошибка. Но Борис удержал меня: