– Говорите, как есть.
– Я служитель Господа, герцог, и некоторые вещи не могу называть своими именами… Но в противовес нашей не самой нравственной королеве именно чистая Дева-крестьянка может считаться чудом господним.
– Хороши нынче крестьяне, – скривился Филипп. – Взять в аренду поместье в такие-то времена.
– А кто об этом узнает? – без улыбки спросил Кошон. – Она придет из Лотарингских земель, в соответствии с пророчеством, и этого довольно.
Герцог подумал еще немного и, наконец, хлопнул рукой по столу, как будто поставил точку.
– Ладно. Попробовать стоит. Действуйте, Кошон. Но пока только от своего имени и, ради Бога, осторожно!
– Я всегда осторожен, ваша светлость, – улыбнулся Кошон.
БУРЖЕ
(1422 год)
Дофина короновали почти по-домашнему, скромно и без особых торжеств. «Радоваться будем в Реймсе, – сказала мадам Иоланда. – А сейчас мы просто вершим то, что должны». Так же скромно она обставила и свадьбу Шарля с Мари, которая прошла сразу после коронации. «Помни, ты обещал назвать первенца Луи», – шепнула герцогиня, целуя зятя после церемонии. Дочь она тоже поцеловала, но, отстранившись и посмотрев в её лицо, только покачала головой. «Ты еще не королева…».
Громкая победа при Боже уже отошла в прошлое, уступив место новым потерям и новым заботам, разрешить которые могли бы только новые победы. Но август, на который возлагались большие надежды, принес досадные и отчаянно разорительные огорчения. Бойня под Краваном стала тяжелым ударом для армии дофина. И сразу после, как будто мало было одного разгрома, пришло известие о рейде, которым граф Саффолк прошелся по Мэну, захватив богатую добычу. «Мы оставим «Буржского королька» без средств к существованию», – смеялись приближенные графа, используя гулявшее по англо-бургундским войскам презрительное прозвище Шарля.
Дофин от этих бед совсем было сник. Но посланный за английским воинством Жан д'Аркур во главе спешно собранных отрядов разгромил Саффолка в Нормандии при Бруссиньере и перебил половину армии бывшего соратника Монмута.
Победа была безусловной. Однако торжества по этому случаю опять прошли совсем скромно. Средств, действительно, не хватало. Ни на содержание войска и двора, ни на выкуп рыцарей, захваченных в плен при Краване, ни на выплаты ломбардским наемникам… «Не повышать же, в самом деле, налоги на землях, преданных дофину», – говорила мадам Иоланда, открывая собственный кошель. Но проблемы оставались. И выход виделся один: если у «дофинистов» нет денег на ведение войны и взять их негде, то надо добиться, чтобы денег не стало хватать и у противника.
И тогда её светлость снова взялась за перо…
«Милостивый государь мой… Даже обходя молчанием законность договора, подписанного в Труа, и принимая в расчет возможность – но только возможность – его законности, не могу не высказать опасений, которые напрашиваются сами собой.
Одно дело, когда наследный принц Франции ведет войну за свои права с королем Англии, но совсем другое, когда он вынужден защищать страну от захвата её чужеземным регентом. Видя, как и кому герцог Бэдфордский раздает французские земли, захваченные его покойным государем и братом, я не могу не задаться вопросом – все ли его действия продиктованы только защитой интересов малолетнего короля, или герцог готовит почву для узурпаторства? Как бы ни боялась я показаться пристрастной, а все же нельзя предавать забвению тот факт, что отец его светлости – покойный сэр Ричард – тоже получил власть и корону путем насильственного свержения законного короля. И если в Европе желают осудить дофина Франции за бунт и подстрекательство к войне, пускай осуждают также и английский парламент за щедрое финансирование регента, который устраивает свои дела, прикрываясь как щитом интересами малолетнего племянника…».
Письма с подобным содержанием разлетелись по королевским дворам Европы словно стрелы, пущенные по наиболее здравомыслящим мишеням. Шпионы и – в основном – шпионки мадам Иоланды поработали на славу. Ни одно из отправленных ею писем не попало к тому, кто бы их прочитал и безразлично отложил в сторону. Безупречная репутация герцогини Анжуйской как политика не давала сводить содержание её писем к одной только жалкой попытке привлечь на свою сторону сочувствующих. В Европе и так уже с тревогой присматривались к тому, как целенаправленно герцог Бэдфордский подминает под себя Францию и заключает щедро оплаченные договоры со всеми, кто при случае поддержит его в неограниченном влиянии на малолетнего короля, а потом, возможно, поддержит и в притязаниях на его корону.
Министры, канцлеры и кардиналы европейских дворов и даже папского двора в Риме, сообщая своим государям о тревожных симптомах в поведении герцога Бэдфорда, жаловались на то, что их представителей – или, говоря иначе, шпионов – всё чаще стали перекупать, из-за чего достоверные сведения о делах во Франции получать становилось всё труднее. Но все же, находя способы, они получали информацию, которая не могла не настораживать…
При этом никто, разумеется, эти способы не озвучивал.
Что поделать, все эти люди были мужчины с их маленькими мужскими слабостями, которые свойственны даже кардиналам. А юные французские дворянки, уехавшие подальше от кровопролитной войны, были так соблазнительны и так податливы… К тому же располагали роднёй, настолько осведомленной, что оказывались не только приятны в общении, но и очень полезны.
Прелестные же француженки, в свою очередь, тоже помалкивали о том, что вся их «осведомленная родня» находилась в Бурже – возле дофина – и носила имя герцогини Анжуйской…
Тревожный слушок, как волна от подброшенных мадам Иоландой сомнений, недолго петлял по лабиринту из приемных, кабинетов, келий и альковов. Изрядно приправленный и утяжеленный общественным мнением, он достиг, наконец, конечного адресата и английский парламент загудел в нужной тональности.
– Судя по заявлениям милорда Бэдфорда французские мятежные войска терпят одни только поражения, а сам он победоносно движется по Франции! Однако деньги из Англии продолжают уплывать полноводной рекой! Если его светлость не в состоянии обеспечить победоносную армию за счет завоеванных территорий, о каких победах может идти речь?! Герцог, в конце концов, регент, а не король, и мы вправе потребовать отчета…
Разумеется, взбешенный Бэдфорд какие-либо отчеты предоставлять отказался, и финансирование его армии существенно сократилось, что повлекло откровенное разграбление уже завоеванной Нормандии. А это, естественно, вызвало новую волну сопротивления и отвлекло англо-бургундские войска от целенаправленного продвижения по стране к главному защитному укреплению «дофинистов» – Орлеану.
* * *
« Он всегда осторожен… – усмехнулся про себя монах с хмурым бесстрастным лицом, ощупывая в кармане рясы плотно свернутый листок бумаги, весь исписанный рукой Кошона. – Идя по трупам, о чью-нибудь праведную душу да споткнешься… А ты споткнешься сразу о три!».
Уже около часа сидел он в приемной перед покоями герцогини Анжуйской и готов был просидеть хоть целый день, лишь бы его приняли и выслушали.
Летом восемнадцатого года преподобный Гийом Экуй, благодаря протекции своего дяди – настоятеля церкви в Мондидье, был принят на службу к Жану де Летра – канцлеру Франции и епископу Бовесскому. Служба преподобного не слишком обременяла. Доживающий последний год своей жизни епископ был тих и благостен, и главной обязанностью Экуя было чтение Евангелий, которые его святейшество, готовясь предстать перед Всевышним, комментировал с точки зрения человека уже отряхнувшего земной прах со своих ног.
– Любовь к ближнему не может быть всеобъемлющей, – пояснял он со слабой улыбкой. – Не верьте тому, кто говорит будто познал это великое чувство, доступное одному лишь Богу. За свою жизнь я не любил очень многих и даже не пытался их полюбить, потому что к этому себя принудить невозможно. Но, послав нам Иисуса, Господь воззвал к состраданию, которым любовь возмещается. Сострадая – понимаешь, понимая – прощаешь, а прощая – примиряешься. В этом и состоит истинный смысл того смирения, которое мы ошибочно принимаем за слабость… Вы, сын мой, наверное думаете, что я боюсь смерти? Но я примирился даже с ней, потому что понял высокий смысл ухода из жизни. И вы в свое время тоже примиритесь, если, конечно, научитесь воспринимать каждый шаг своей жизни и даже самую смерть как шаги на пути познания Божьего замысла…
О смирении, понимании и милосердии они говорили очень много и очень познавательно для преподобного Экуя. И когда епископ умер, преподобный тихо закрыл глаза на просветленном лице, не искаженном последними муками, и перекрестился без слёз, зная, что отлетевшая душа давно уже покоится в мире.
Целый год после этого вспоминал Экуй свои беседы с Жаном де Летра, готовясь понимать, прощать и сострадать. И даже желал, чтобы Господь послал ему достойное испытание, чтобы проверить прочность своих убеждений. Но действительность оказалась куда сложнее. Новый Бовесский епископ быстро развеял благостные заблуждения о понимании и доказал, что не только полюбить можно не всякого, но и понять…
Впрочем, начиналось всё не так уж и плохо. Смирный вид монаха, который был всего-навсего чтецом при прежнем епископе, обманул Кошона своей покорностью и обещанием преданности, если чтеца повысить, скажем, до писаря, а потом и до секретаря. Повышение произошло стремительно, но произвело эффект, обратный тому, который ожидался. Преподобный Экуй был неглуп. И, получив доступ ко всем делам нового епископа, быстро разобрался, что сострадать тут нечему, понимать – сродни преступлению, а как всё это прощать – вообще неизвестно!
Когда обнаружилась пропажа короны Капетингов из хранилища в Мондидье, наказаны были все, кто подвернулся под руку, и без особых разбирательств.
– Меня совершенно не заботит, кто из них виновен, а кто – нет, – надменно выпятив губу, заявил Кошон преподобному, явившемуся просить за дядю. – Я бы мог простить пропажу своей собственности, но собственность диоцеза есть собственность короля, которому я служу, поэтому наказаны будут все без исключения.
Осужденных церковников, среди которых были и очень старые люди, прогнали по улицам города босыми, с головами, посыпанными пеплом, а потом заставили замаливать свой грех, стоя коленопреклоненными на холодных плитах церкви целые сутки. Когда же сутки прошли, осужденных изгнали из города.
Преподобный Экуй изо всех сил старался понять и простить. Но вместо этого обнаружил в душе зародыш нового неудобного чувства, которое кололо словно острый шип, не мешая только одному – состраданию изгнанным. Это чувство выросло еще больше после изгнания в Женеву слишком милосердного Куртекуиса, потом укоренилось и стало разветвляться после каждого сданного города, разоренного аббатства или монастыря, потому что, занимаясь делами Кошона, преподобный прекрасно знал всю подноготную каждой сдачи и каждого разорения.
Послушно, но уже не смиренно, составлял он списки награбленного и, делаясь все более бесстрастным, хмуро наблюдал за кончиком пера, подчеркивающим то, что следовало перенести в кладовые епископа…
Ненависть!
Имя нового чувства определилось после сдачи Мо, когда на пыльной улице, среди сгоревших домов и трупов людей, умерших от голода, Монмут решал судьбы тех, кто остался жив… Монахов привели последними. И даже те, кому уготовано было повешение, пали на колени, моля о милости для этих троих, меж тем как сами они ни о чем не просили, и не было ничего героического в этих трех человеческих остовах, еле держащихся на ногах… Если бы не взгляд.
Так смотрел когда-то прежний епископ Бовесский, когда говорил о своем понимании смирения. И смертельно уставшее лицо Монмута дрогнуло. Что-то беспомощное промелькнуло в его глазах отголоском последнего крика о милосердии.
«Я благословлю службу тебе, если ты их помилуешь», – подумал преподобный, задерживая дыхание, чтобы не спугнуть готовые сорваться с губ Монмута слова.
Но тут вперед вылез Кошон со своими обычными речами об оскорблении королевского величия, и момент был упущен.
– Делайте с ними то, что считаете нужным, – поморщился Монмут, разворачивая коня.
Суд закончился. А в душе преподобного не осталось ничего, кроме пышно цветущей ненависти.
«Ненавидеть, значит признавать в другом существование наихудших пороков. Признавать это, значит желать отомстить за всё сотворенное зло. А предаваясь отмщению, становишься таким же, ненавидимым… Что ж, я и стану! Милосердие и сострадание защитить себя не могут, но кто-то должен противостоять этому злу!» Экуй в последний раз вспомнил слабый голос монсеньора де Летра, его слова о прощении и понимании, и в последний раз улыбнулся своим давним, наивным убеждениям. Больше он это вспоминать не будет! Он всё решил! И безжалостно растоптал в своей душе то, что могло принести ей мир и спасение.
С тех пор – бесстрастный и хмурый – Экуй ждал только подходящего случая.
О делах Кошона с герцогом Бургундским он знал только в общих чертах, потому что вплотную к этим делам не подпускался никто. Но, когда епископ послал его за картами и документами, отложенными в специальный походный сундучок, Экуй сначала просмотрел их сам, а потом, ни в чем не сомневаясь, свернул и положил в карман всего один листок, исписанный рукой Кошона. Даже если пропажу заметят, всегда можно сказать, что листка этого и не было. И пусть докажут, что он его взял! Берут обычно то, от чего можно получить выгоду, а какая может быть выгода от этого листочка секретарю епископа – члена королевского совета, обласканного всеми правителями, кроме одного, весьма сомнительного, служить которому сейчас совсем не выгодно? Нет, Кошон своего секретаря в краже не заподозрит. Скорее подумает, что листок затерялся во время маленького происшествия по дороге в Амьен, когда его карета завалилась на бок. Тогда много вещей рассыпалось…
А дальше… Дальше оказалось еще проще!
Как только стало известно, что монсеньор епископ собирается хлопотать о сдаче Кротуа и снова собирается в дорогу, Экуй купил у знакомого лекаря снадобье, от которого слег, как будто в горячке. Охая и морщась, он пообещал Кошону догнать его, как только почувствует себя лучше. Но едва весь епископский кортеж скрылся из вида, преподобный поднялся и стал собираться сам. Свою походную суму он набил всяким ненужным тряпьем, чтобы выглядела соблазнительно наполненной, надел заметный зеленый плащ с гербом епископа поверх теплого неприметно-серого и, дождавшись следующего дня, выехал из городских ворот, стараясь казаться совсем больным, и в такое время, когда его могло увидеть как можно больше народу.
Проехав несколько сот лье, Экуй сбросил зеленый плащ, закопал подальше от дороги тряпье из своей сумки, а саму сумку, надорвав и измазав кровью из безжалостно надрезанной руки, бросил рядом с плащом. Притоптал вокруг землю так, как это бывает на месте драки, а потом, взобравшись на коня, поскакал в сторону Бурже, моля Господа о том, чтобы оберег от шатающихся наемников и обнищавших крестьян, чьей жертвой должен был считать его отныне епископ Кошон.