Электрическая соковыжималка давно сломалась. А старая, механическая дедушкина – с рубчатым прессом и дырчатой вставкой, с двумя ручками, верхней и нижней, которые нужно изо всей силы прижимать друг к дружке, – хранится у меня до сих пор. Вместе с остатками каменного письменного прибора, где красноватая обезьяна цепляется за горшок-карандашницу, а за обезьяну – черепаха и какая-то птица. Вместе с побитыми пузатенькими буддами, китайским лаковым подносом, подбородником с папиной скрипки и бабушкиным деревянным стетоскопом, которым она оба раза выслушивала мой беременный живот. И говорила с ангельской своей улыбкой:
Женя (ещё не мама). 1949.
– Никто этого знать, конечно, не может, но по сердцебиению – скорее девочка.
И ещё где-то спрятан – надо поискать хорошенько – маленький, с грецкий орех, серебряный корпус от карманных часов. В виде черепа с латинской надписью:
Fugit irreparabile tempus.
Звуки
Если (о, счастье!) мама уходила из дома на то время, что мне полагалось просидеть за пианино, на пюпитре тотчас возникала книжка. Зачитавшись, я забывала даже профилактически побрякивать по клавишам одной рукой. Тогда сестрёнкина няня, юная Тамарочка, кричала из кухни маминым голосом:
– Не слышу звуков!
Этот окрик, от которого я вздрагивала всё детство, трагедийный – в мамином исполнении, комический – в Томкином… Я только сейчас узнала, что Блок, перестав за три года до смерти писать стихи, говорил: “Я больше не слышу звуков”.
Буханка
Хлеб из Филипповской булочной – батоны по тринадцать копеек (это уже в шестидесятые, конечно) и круглый “обдирный” (он теперь “столичным” называется) – бабушка и дедушка всегда обжаривали над огнём. Доставали из продуктовой сумки или бумажного пакета, насаживали на вилку и несколько секунд поворачивали туда-сюда над горящей газовой конфоркой. Делалось это, чтобы убить микробы: ведь никаких целлофановых обёрток тогда не было и батоны, караваи, буханки лежали на полках просто так. Продавцы брали их руками – тоже прямо так, без перчаток – и протягивали покупателям. В Филипповской деньги принимал не продавец, а кассир, но в магазинах попроще и деньги, и хлеб нередко проходили через одни и те же руки.
Дома у нас полагалось “после денег” обязательно вымыть руки с мылом. И у меня, и у моих детей это превратилось в рефлекс. А горбушка обжаренного хлеба пахла как-то особенно вкусно…
Мне было лет шесть-семь, я чем-то болела и просила у бабушки Веры какую-нибудь историю. Сказок она почти не помнила и всегда рассказывала “из жизни”.
– Вот однажды в эвакуации, – начала бабушка…
Я уже знала про эвакуацию на Урал, бабушка там работала в госпитале, а одиннадцатилетняя мама сама готовила на страшном примусе в их крошечном закутке и однажды летом побежала с девчонками на реку и чуть не утонула. Про эвакуацию много было историй, например, мамина – про огурец. Как она жевала жмых и не могла никак проглотить, а другой еды не было, и бабушка достала единственный солёный огурчик и велела маме на него смотреть, “чтобы слюна выделялась”. У меня стихи про это есть.
Или как дедушка Наум к ним в отпуск приехал, он был военным инженером на Севере, не то в Мурманске, не то в Архангельске, на ремонте и заправке боевых судов, знаменитых английских “конвоев”, между прочим, тоже. Дед ещё что-то такое изобрёл, чтобы им дозаправляться прямо в море, платформы какие-то, ему патент выдали, может, он и сохранился где-то, этот патент…
Так вот, приехал дед к жене и дочке страшно исхудавший, “настоящий скелет”, и привёз им, вот не помню уже, материи какой-то или что-то из одёжки – и бутылку водки. Водка – настоящая, не самогон – во все скудные времена была валютой, и бабушка побежала на рынок сменять её на еду. Встала с ней где-то с краешку, а росту в бабушке Вере было примерно метр пятьдесят, и вот какой-то гад, сволочь, подскочил, бутылку выхватил – и бежать. Бабушка закричала, бросилась за ним, а он обернулся и ей: “Убью!”. И она испугалась, отстала… Горечь той обиды я странным образом ощущаю до сих пор.
А ещё в эвакуации – это детям не рассказывали, это мы уже потом узнали от мамы – к бабушке иногда приходили женщины. Даже из деревень окрестных приезжали, узнав, что по специальности она акушер-гинеколог. Предлагали муку, крупу – немыслимые богатства, чтобы только сделала аборт. Прокормить ещё одного ребёнка было невозможно, а уж если “нагулянный”, да муж в армии… Плакали, умоляли, но бабушка не соглашалась. Не из каких-то нравственных соображений, она к таким вещам относилась трезво, а из страха. Аборты были строжайше запрещены. “Не могу, – говорила, сама чуть не плача, – меня расстреляют или в тюрьму посадят, и что тогда будет с моим ребёнком?”
А в тот раз, ну когда я болела и канючила, мне бабушка рассказала, как возвращалась поздно вечером из госпиталя и мимо неё проехал грузовик – полный кузов ровных ржаных кирпичиков. Буханки хлеба! Он ехал небыстро, и бабушка ускорила шаг и всё смотрела ему вслед и думала: “Вот бы упала буханочка, вот бы одна упала! Я бы Жене принесла…”
– Бабушка! – завопила я в каком-то праведном ужасе. – Ты что?! Ты подняла бы хлеб с земли?
Бабушка смотрела на меня беспомощно и виновато. Сама ведь учила про микробы.
– Но я бы обязательно, – и она прижала руку к груди, – обязательно его обжарила бы на огне!
Не будет войны!
Для поступления в первый класс надо выучить стихотворение. Стихов я знаю наизусть целую кучу: все рифмованные строчки, что попадаются мне на глаза, выучиваются как-то сами. Остаётся выбрать, и мы с папой выбираем самое пафосное. Его читала вслух из какой-то своей книжки или тетрадки Татьяна Семёновна, воспитательница нашей прогулочной группы (Страстной бульвар, средняя аллея, третья скамейка от входа, что возле Пушкинской). Вот оно, это стихотворение, сидит в башке без малого шесть десятков лет:
Не будет войны, мне мой папа сказал,
Все честные люди за мир постоят,
Они не позволят калечить ребят,
Бомбить города —
Не будет, не будет войны никогда!
Мы можем спокойно учиться и жить,
Мы можем спокойно расти и дружить.
И папа, и мама из каждой страны
Все скажут, конечно: не будет войны!
Читаю я замечательно, звонко и торжественно, как пионеры по радио. Стихи мне ужасно нравятся: и начинаются с папы, и клятвенно заверяют, что войны не будет, не будет! Война закончилась за девять лет до моего рождения, закончилась, но никуда не делась, и я её, честно говоря, боюсь…
В общем, со стихами всё в порядке, только вот беда: автора мы не знаем. А если спросят?
– Не спросят, – отмахивается папа.
– Спросят – скажи: Татьяна Семёновна, – хохочет мама.
Она вообще была против этой новомодной английской школы, хотя английский очень любит и после Гнесинки училась ещё на вечернем в Инязе. Но в школу мама ходила рядом с домом, и все её одноклассницы жили поблизости. А эта довольно далеко, придётся ездить, да и кто меня туда примет, район-то не наш, и можно себе представить, какие там нужны связи.
Но папа всё-таки настоял на своём, ведь подумать только, специальная английская школа (их в том году впервые открыли, несколько штук на всю Москву), язык со второго класса и чуть не каждый день!
И мы отправляемся во Вспольный переулок. За углом, на Качалова, Дом звукозаписи, так что папа тут всё знает. В школе на первом этаже – столпотворение. Дети, родители, стулья, скамеечки с кожаными сиденьями и смешным названием “банкетки”, строгие тётеньки и лысый дядька-директор. Я нисколько не волнуюсь, это ведь не музыкальная школа (в которой я уже учусь). Ноты и клавиши – враждебная территория, а здесь царят родные мои слова-словечки…
Знакомлюсь с девочкой, она передо мной в очереди, зовут Дина, а фамилия интересная – Ганитель, похоже на “канитель”. Мы болтаем, а потом её вызывают в кабинет, и я слышу, как она декламирует: “Мой весёлый, звонкий мяч, ты куда помчался вскачь?” Хорошо бы оказаться с ней в одном классе.
Дальше моя очередь, исполняю свой коронный номер: “Не будет войны, мне мой папа сказал!”. Папа рядом, чувствую, млеет. Случившийся тут же лысый дядька-директор тоже доволен: “Ну вот вам и готовая самодеятельность!”. Тётеньки спрашивают что-то про буквы; услышав, что я умею читать, подсовывают какой-то рассказик под картинкой. “Этот дом новый, он очень высокий, – тараторю я. – Около дома растут…” Но тут букварь отбирают (я не сразу отдаю, хочется же выяснить, что там растёт!) и меня отправляют в коридор дожидаться папу. Он выходит улыбаясь и промокает лоб большим душистым платком.
Через несколько дней мы узнаём, что меня приняли. В первый “А”! Не иначе папа им тогда пообещал привести в школу весь Государственный симфонический оркестр. Или приходить каждый день и играть в учительской “Полёт шмеля”. Потому что район был всё-таки не наш, Свердловский, а соседний, Фрунзенский, и способных ребят в той очереди сидело полным-полно. А Дину Ганитель не взяли…
Спустя шесть лет школа во дворах, через улицу от нас, тоже становится “английской спец”, и Таньку отдают туда, поближе к дому. Поступает она всё с тем же стихотворением про папу и войну и проходит на ура. Она мне только что звонила из Кливленда – и триумфально продекламировала этот неувядаемый текст от начала до конца.
Впрочем, не совсем от начала. Отсмеявшись, мы решили выяснить, кто же всё-таки автор, и я полезла в Гугл. И в составе сценария праздника, посвящённого “патриотическому воспитанию младших школьников Краснодарского края”, обнаружила искомые стихи. Автором оказалась В.Осеева, та самая, что написала “Волшебное слово” и другие поучительные рассказики, нежно любимые учителями и методистами. А ещё – очень даже неплохую повесть “Динка”. Но стихотворение “За мир” (у него, оказывается, и название есть) явно было написано на злобу дня году в 1959-м, и начинается оно вот такой строчкой: “Мой папа воззванье за мир подписал”. Которая в паре со следующей – “Не будет войны, мне мой папа сказал” – образует правильное двустишие.
А ведь мне ещё в детстве казалось, что начальная строка странно как-то повисает в воздухе! Но я думала – наверно, так и надо, очень уж она такая… главная (сейчас бы сказала – ударная). Концовку же, вполне возможно, я сама упростила. У Осеевой оказалось: “Все скажут, как мой, что не будет войны”. Запутано и выговаривается с трудом – “какмойчто” – а я в шесть лет уже без зазрения совести улучшала чужие тексты. Но первой строчки, про подписанное “воззванье”, точно не было!
Мама и папа. 1976.
Татьяна Семёновна её выкинула. То ли чтоб не объяснять дошколятам, что за воззвание такое, то ли просто ей строка не понравилась. И правда, никудышная строка, без неё куда лучше. Никакой злобы дня, только вера в папино слово: сказал – значит, всё будет хорошо.
Спасибо за редактуру, дорогая Татьяна Семёновна (Страстной бульвар, третья скамейка от входа, конец пятидесятых).
Человек в космосе
Это было ещё до школы. Днём прибежал домой папа – с криком:
– Человек в космосе!
Я не очень-то понимаю, что за космос такой, я ещё не совсем переварила недавнее дедушкино объяснение: “Небо – это воздух”. Получается, что мы живём прямо в небе, дышим небом, это же с ума сойти…
Папа с дедом что-то громко, взахлёб обсуждают про космос, про какую-то стратосферу, по радио торжественный металл чередуется с бурными всплесками, и мне передаётся всеобщее возбуждение. Я скачу и кружусь возле Танькиной кроватки, и Танька – ей сегодня ровно полгода – тоже радуется непонятно чему.