Мы когда-то здесь жили. Тот же шкаф, тот же подоконник. Занавески в душе меняли в год Олимпиады. Но теперь у них свой компьютер. И микроволновка.
– Женя, ну как?
– Что «как»? Здесь же был мой дом.
16
В Геликон-опере небольшого размера зал. На «Кофейной кантате» вместо зрительских кресел в зале ставят столики, и мест становится ничтожно мало – мы с Женей об этом не знали, встречались перед самым началом, билетов не было. Мне пришлось применять студенческие навыки: вежливо просить, уверенно проходить, деликатно предлагать деньги, чтобы потом как-то вдруг, бесплатно и невзначай, просочиться вдвоем и даже попасть за столик. Я гордо бросила Жене: «Учись!» – понимая: она никогда не станет учиться этому, она предпочтет тихое отступление, как моя Маша.
На «Кофейной» наслаждались шутливым пением. Бах под чашечку кофе. Тенор, бас и сопрано… Право фройляйн и фрау на модный напиток в опасности!!! Кантата исполнялась всего полчаса, и на выходе зрители, заплатившие за билеты, возмущались их неоправданной дороговизной.
Сегодня дают «Мазепу». Билеты я покупала на бегу, не заглянув в афишу. Все что угодно может оказаться всем чем угодно.
– Женя, что это за спектакль, ты не в курсе?
– Кажется, Чайковский.
– Значит, Пушкин. Знаешь поэму?
Мы поднимаемся по Моховой.
– Совсем немного. Отрывок про Бородино.
– Ты шутишь, Женя?! – я останавливаюсь. – Это же Лермонтов!
– Нет, это из «Полтавы».
У меня подгибаются колени.
– Же-е-еня! – перехожу на стон.
А я еще Машу ругаю! Необъятное не обнимешь, и наши дети обнимаются с чем-то другим. Да и правда, зачем ей в Израиле наши битвы?
После спектакля идем пешком до Пушкинской, болтаем о видеофильмах, я хочу назвать любимые, но внутри все еще звучит Чайковский, и ничего не вспоминается. Словно затмение. Меня озаряет: «Полное затмение»!!! Это шокирующий фильм, сказал Лёня. Да, наверное, два мужика в постели, два поэта, голый Верлен во весь экран с длинным вялым членом. Осторожно подкрадываюсь:
– Есть фильм с Ди Каприо. Про Рембо и Верлена…
– «Полное затмение»? Любимый мой фильм! Я смотрела на французском, без перевода.
Слава богу, и бог с ней, с Полтавой. Пора прощаться. Женя на выходные едет к бабушке с дедушкой, Гошиным родителям, мы больше не увидимся.
Решаюсь:
– Жень, мне хочется тебе сказать… Гоша был удивительным человеком. Мне повезло, что я его знала.
– Вы мне тоже ужасно понравились.
– Но я скучная на самом деле. Если волшебник вдруг прилетит, даже не знаю, что попросить. Познакомилась с одним писателем недавно, с ним очень интересно. Раньше бы бросилась флиртовать, развивать отношения, а сейчас – во мне что-то исчезло. Я стала такая тетя… жена депутата.
– Ну ничего себе тетя, столько энергии! Вы даже не изменились.
– Это только в Москве. Если захочешь, скажи завтра бабушке, что мы до сих пор любим Гошу, что он в нас есть, это он не изменился. Приехал к нам в лагерь и от радости убежал в море. Прямо в одежде! Потом снял брюки, рубашку, прыгал там, в воде, размахивал брюками… На мачту залез… А Арнольд – ты же знаешь Арнольда?
– Папин с мамой профессор.
– Он в мире number one! Он хотел, чтоб Гошка ходил с ним на лыжах. Гоша сказал: я полюблю ваши лыжи, если вы полюбите мои любимые стихи. Тот попросил что-нибудь на пробу. Гоша дал ему Мандельштама, Кушнера и Горинского. Специально Лёнькины стихи напечатал! Арнольд выбрал Горинского. Может быть, пошутил, но Гоша с ним придирчиво побеседовал, потом на лыжах пошел. И знаешь, в «Полном затмении» есть Гошин дух. Он тоже жил только чувствами, даже в мыслях. У него не было этих оттяжек: напиваться, бесчинствовать. Но напряжение было. Такому человеку трудно жить.
К Жене не поворачиваюсь, смотрю вперед. Вот и Пушкин. Пришли.
– Извини, если все неуместно, у тебя такая потеря.
– Да я тогда не очень-то и понимала, в девять лет. Я позже поняла, лет в четырнадцать. Поняла, чего лишилась. Как не хватает.
– Вообще отца?
– И вообще, и именно папы. Именно папы – каким он был.
17
В самолете дочитываю чмутовский текст, эссе про числа, – в Москве я обычно не читаю. Глаза теперь видят далеко, и однажды после перерыва в московских вылазках я придумала развлечение для метро. Для меня тот перерыв был размером с Лёльку, а для Москвы это были размеры Лужкова, Манежной площади и памятника Петру. Как всегда, Москва в метро читала: новые книжки, глянцевые обложки, – и я стала читать у соседей. Это было ужасно интересно. Она раздвинула ножки, он просунул голову. Вскоре она оказалась колдуньей, лесбиянкой, наводчицей, а он-то был честный милиционер. Но вышел на станции Охотный ряд. Зашла какая-то… кажется, Ольга. Смело закурила при свекрови и заявила, что за погибшего мужа писала детективы она сама – сама Маринина. Слева разворачивался куртуазный роман, восемнадцатый век или стилизация. Он отодвинул кончиком стрелы край кружев ее корсажа. Она побледнела, зная, что он известный покоритель сердец, топнула ножкой и вопреки зову сердца, прошептав «ненавижу», хлопнула обложкой и скрылась в сумочке. На ее место сели отец и сын. Что-то собирали в свои сумки, лепили шар из навоза, катили перед собой, это было их я. Я догадалась, что они – жуки-навозники. В одно мгновение их я вобрало меня целиком, я влипла в шар и покатилась, покатилась… Переворачивалась через голову, силясь прочесть на обложке название, было ужасно неудобно, я опознала только серию. Модную книгу из той же серии я давно таскала с собой: мне не нравилось предисловие, да и в Москве я обычно не читаю.
Уже дома искала текст про навозников, листала черные книжки издательства «Вагриус» и не хотела ничего другого. Лёня ревниво забрал книгу из моей сумочки, стал читать сам, и как-то вечером прочел вслух философский отрывочек – о жизни и смерти внутри восковой лампы. Я сразу же узнала автора – это он! Только он мог написать про скарабеев! Оказалось, он и написал – в другом романе, в «Жизни насекомых».
18
Чмутов сказал, что знаком с Пелевиным:
– Хочешь, дам телефон? Позвони, расскажи эту байку! Ему будет приятно. Прямо сейчас позвони! Правда, у него автоответчик.
Чмутов теперь звонил нам домой, иногда мне, иногда мужу. Лёнины разговоры были короткими. «У меня всего один выходной, и я не могу себе позволить заводить новых друзей», – объяснил он однажды. А я позволила, я завела звонки, от которых екало в груди и после которых улыбалась перед сном. Угадывала, когда звонил именно он, но не бросалась к трубке, дочки уже знали его голос и подзывали меня дурацким чмоканьем. Мы разговаривали нечасто, это был факультатив, необязательный курс с редкими сообщениями. Иногда среди быта и беготни я целый день не вспоминала о нем, потом, спохватывалась, не забыть бы удачную шутку или провокационную темку, делала пометки на стикерах, лежащих у телефона: «Что значит дамский угодник? Он старается даме угодить или в даму угодить?»
Была ли я влюблена? Да, наверное, проще назвать это так. Что бы занятное мне ни попалось, я представляла, как расскажу это Чмутову. Узнавала, будет ли он на мероприятии, замечала издалека, старалась произвести впечатление. Встречи порой разочаровывали. Мне не нравилось, что он плохо подстрижен, небрежно выбрит. Застегнул бы на рубашке верхнюю пуговицу, зачем показывать нижнее белье? Как любой женщине, мне хотелось навести лоск на свой объект, как любая женщина, я понимала: это возможно лишь при близких отношениях. Он не часто оборачивался в мою сторону, но если смотрел, то серьезно и пристально. «Иринушка, тебе очень идет. К глазам твоим идет», – говорил он про что-нибудь серое или синее, и я прощала ему мятые щеки.
Вскоре он передал через Зою свою новую книжку. Боже, с каким предубеждением я накинулась на нее! Чмутов был моим первым знакомым писателем – писателем, который издавал книги и просил у других на это деньги. Родионов не в счет, он продал свою комнату, написал и сжег, почудил и вернулся. Мне не терпелось узнать, почему Чмутов пишет и считает нужным издаваться. «Посмотрим-посмотрим…» – примерно с таким чувством я открывала эту книжку. Прочла рассказ, и другой, и третий, но так и осталась с вопросом: «Что художник хотел сказать?»
По телефону я его то похваливала, то пощипывала, решив, что с писателем надо обращаться как с ухажером. Осторожно распускала свои перья, ведь он был един в двух лицах, русский писатель и учитель английского языка, а у меня была маленькая коллекция словесных диковин, и я ощущала радость собирателя-дилетанта, наконец-то встретившего настоящего знатока. Поняв однажды, что не могу ехать в Италию без итальянского, – намечалась наша первая турпоездка – я нашла в консерватории преподавательницу и, испугав ее, за три недели закачала в свой мозг, как вакуумный насос, семестровый курс. Потом были другие поездки и другие языки, я заглатывала основы, радовалась маленьким находкам: «цуг» по-немецки – поезд, «сувенир» по-французски – память, флейта пикколо – просто маленькая флейта. Итальянцам льстило, что синьора учила язык «пара куэсто вьяджо», испанцы цокали: «Муй интелехентэ!» – и лишь во Франции мой французский воспринимали как дань вежливости: «Madam, do you speak English?» Вернувшись, я еще некоторое время жила в этом облаке, покупала кассеты и пособия, но работа, дети, хозяйство. Но екатеринбургские магазины!
– Женщина! Вы далеко отправились?
– Я в примерочную, я же спросила…
И выветривались, высыхали языки, в которых я была фрау, сеньорой, мадам или мэм. Я с трудом могла вспомнить простейшую фразу.
– А нечего, прикрываясь высоким именем, давать кому попало ключи от чердака!
Чердак – это не эвфемизм, чердак – это чердак, у нас верхний этаж и протекает крыша. Я очень вежливо веду себя в домоуправлении, я прихожу узнать, в чем дело на этот раз. На этот раз строят новый дом, пробрасывают воздушку, а на соседнем, то есть на нашем доме, пробили шифер в двух местах. Вбили колья у меня над головой. Но неужели можно так поступать, удивляюсь я, ведь крышу только что чинили, а у нас опять лужи на потолке. И в ответ получаю:
– А нечего, прикрываясь высоким именем, давать кому попало ключи от чердака!