Оценить:
 Рейтинг: 0

Рассказы полутьмы. Marianna и другие

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Я сам такой же, – ответил многоликий дед весело. – Тоже всё разваливается, если перестать делать вечерний обход. Я нужен дому, а дом нужен мне. А, может, мне нравится идея, что я смотрю реальности в глаза и могу остановить хотя бы что-то разрушительное.

– Разве ж реальность выглядит так? – спросил я, указывая на хлопающую на ветру залатанную раму окна. Стекло треснуло в четырёх местах, заклеенное чем попало, в одном месте даже ярко-синим осколком другого стекла.

– А разве нет?

Я не нашёлся с ответом.

Многоликий дед был не только дедом. Иногда он был девушкой Лилианой, манящей и сливочно-чёрно-красной, как будто вышедшей из чёрно-белых фильмов тридцатых годов, способной заворожить или перерезать вам горло. Иногда был непонятного пола подростком, заросшим светлыми волосами, в гигантских очках, постоянно слезающих с носа, невероятного обаяния и с звонким заразительным смехом. Время от времени, если повезёт, вы встречались и с самой привлекательной его версией – парнем Яном, гопником-пиратом, который резал правду в глаза, пил, как чёрт, а иногда затевал мордобой – и всё равно оставался самым привлекательным парнем на целом свете. За время, что я жил на острове, я познакомился со всеми. И потерял их – хотелось бы сказать, что я был молод и глуп, но на самом деле дед был прав: если человек не подходит тебе ни в труппу, ни в зрители, просто закрой за ним дверь театра и не продавай ему билеты.

Дом состоял из трёх комнат, а иногда из четырёх – кроме кухни, ванны и гостиной появлялась спальня на втором этаже. Все они разваливались постоянно – дом как будто дышал, по-больному, с хрипами и звоном стекла и чашек в буфете. Заплатка на заплатке, замазка на замазке – иногда я не понимал, какого цвета ковёр, засыпанный извёсткой и залитый кофе, весь в сером песке с пляжа и высохших водорослях, а иногда понимал, что он небесно-голубой. Дед только смеялся, говоря, что я просто не понимаю эстетики бесконечного хаоса, импровизированного танца с судьбой и разрушением, смеха от принадлежности к тёмной стороне бытия. И он, должно быть, прав: разлиновка школьного дневника вросла в моё мировосприятие, оставляя свободным от планов только отсутствующее в дневнике воскресенье, но и его я забивал в своей голове построчно. В морозилке в городе у меня лежали подписанные контейнеры с обедами, полные клетчатки и овощей, а в офисной сумке лежала таблетница с витаминами, куда мне было до импровизации среди хаотичных обрушений.

И всё же меня влекло туда – может, и сейчас влечёт, в этот дом, пропахший кофтой моей давно почившей матери, кофе и океаном, где тихонько позванивают на окнах ветерки и ловцы солнца, а воздух такой кристальный и настоящий, что хочется жарить его в кипящем масле до хрустящей корочки и жадно есть ночью у костра, протянув ноги к заговорённому океану.

Однажды Лилиана, рассеянно кормившая чаек неудавшимся абрикосовым пирогом с террасы, обернулась ко мне и сказала:

– Ты здесь чужой не потому что мыслишь иначе.

– А почему?

– Ты хочешь изменить меня и тем заставить меня изменить себе. Вписать в формулу, осмыслить текстом, накинуть удила на мой рот, разрезать мои кости и посмотреть, что в них, а потом сшить так, чтобы я двигалась только по обозначенным тобой маршрутам. Как трамвай. А ты хочешь сидеть за рулём, чтобы знать, что трамвай безопасен. И, может, починить меня, как дом – только ты не чинишь.

– А что я делаю? – мне вдруг стало страшно, как будто она узнала обо мне какой-то страшный секрет, заглянула в глубокий омут под люком, о котором я даже не знал.

– Ты записываешь параметры, по которым, как считаешь, я должна быть построена, потом рушишь всё, убираешь мусор и строишь заново. Заново-засветло, идеально и стройно. Я для тебя небезопасна – и ты отвоёвываешь себя у меня, отсекая мне шипы при реновации, о которой никто не просил. Очень типично и по-людски: уничтожать небезопасную красоту превентивно и строить на её месте гипермаркет с логотипом этой красоты. Уничтожать, воссоздавать и властвовать. Ты считаешь, что если позволишь мне быть, потеряешь себя.

– Почему?

– Потому что ты привязан ко мне, – ответила Лилиана и посмотрела на меня – она была крышесносно красива, концентрированная молодость, очерченная перьевыми линиями, алые припухшие губы и пронзительный взгляд – и, конечно, сливочность полуобнажённой груди. – Но это не я тебя привязала, так прекрати резать меня и режь верёвку или своё горло, раз так не любишь вспыхивать от чьего-то взгляда.

Иногда они менялись так быстро, что я не успевал за изменениями. Вот передо мной Лилиана, а вот подросток, пытается сдуть чёлку, шутит о ерунде и хохочет – и я сразу расслаблялся, потому что с ним никогда не было таких тяжёлых разговоров. По взгляду Яна, когда мы с ним жарили хлеб на костре и молча лежали на холодном песке пляжа, я понимал: он знает, что я скоро уйду, просто не произносит это вслух. Таким взглядом провожают на фронт, только в этом случае провожали в тыл – это многоликий дед оставался на постоянном фронте разваливающегося дома, латая его и противостоя бесконечному разрушению и смерти, пикируясь с хаосом и подшучивая друг над другом. Я видел их, других, подходящих ему больше – они заходили в его дом просто, как боги, говорили с ним, словно он был не многоликим дедом, растрачивали их общее жизненное время на пустые однодневные диалоги о подорожавшем кофе и поднявшемся шторме, травили древние анекдоты и как будто не замечали смены его аватаров, разве что подкалывали их иногда, по-доброму. Я в такие дни злился, что они пришивают безграничное создание к заголовкам газет местного городка, а дед расцветал – казалось, быть обычным среди равных ему нравилось гораздо больше, чем нести просветлённую чушь в ответ на мой внимающий взор. А ведь я слушал его, как никто, я был тем, кто на самом деле его слышит. Может быть, не понимает до конца – но слышит.

– В этом и проблема, – ответил мне однажды дед на моё вырвавшееся возмущение. Он как раз белил потолок в очередной раз, и диалог вышел немного напряжённым – он еле балансировал на кривой стремянке. – Твои вылетевшие слова и действия – это твоя свобода. Был у меня человек, который ходил за мной, подбирал их и толковал по-своему для окружающих, служил как будто переводчиком с языка, который не знал, на свой язык, который выдумал, и это был поганый язык. Некоторые слова, сказанные на нём, я с тех пор вовсе во рту не держал, так мне от них было противно, отравился. И знаешь, что это было? Несвобода. Когда за тобой ходят и комментируют твои действия через свои очки и свой рупор – это несвобода, это мерзко. Ты говоришь «Погода сегодня швах», а он поворачивается к толпе и кричит: «В тебе так много нелюбви! Ты должен обратиться к богу!»

– А ты? – спросил я.

– Да обратился к нему спиной и пошёл как можно быстрее, не оглядываясь, – рассмеялся дед. – Может, он и до сих пор там, ловит мои слова и перешивает себе в любовь-нелюбовь, а, может, позабыл и занялся чем полезным, кто его знает. Дело обычное, но это как заиметь рядом с собой собственный труп, постоянно гадко воняющий, ребёнка некорректной трактовки. А ведь я даже лица его не помню, – сказал дед задумчиво. – Печально это – не помнить лица тех, кому когда-то хотелось дать по лицу.

– И мне ты тоже хочешь дать по лицу?

– Не хочу, – мягко сказал дед. – Иди с миром.

Мне почему-то хотелось плакать.

Они до сих пор снятся мне иногда, особенно когда я стою на жизненной развилке – стоят молча вчетвером перед разрушающимся домом, смотрят на меня спокойно и отстранённо, а за их спинами горная гряда с обычным маленьким городком, а по правую руку – океан, серый и уставший, тяжёлый и отражающий грозовое небо, как зеркало.

Место для лазаньи

Когда я зашёл в бар, я сразу увидел только её – она сидела недалеко от входа, за одной из обклеенных маленькими лакированными деревянными брусочками колонн, зависая над своей жизнерадостной фиолетовой трубочкой коктейля, как колибри над цветком. Её растрёпанные светлые волосы, падающие при этом неровными прядями вдоль бледного лица и огромных холодно-серых глаз, казались мне смутно знакомыми, словно мне приходилось уже отводить их от её лица. В этом, должно быть, и есть смысл близких людей: впечатываться вам в обратную сторону сердца своими микрожестами или интонациями голоса. Я всегда видел своих сразу, даже если они не узнавали меня; я приводил их в свою жизнь небрежными фразами и предлагал выбирать роли в пьесе моего существования на свой вкус.

– Жаль, что на людях не пишут их состав, – сказал я, подсаживаясь за двухместный столик у окна и улыбаясь девушке уверенно и спокойно. – Было бы гораздо удобнее с ними взаимодействовать.

– Боюсь, что это невозможно, – ответила она низким грудным голосом, и я затрепетал и ожил. – Тогда весь мир был бы забит составами под завязку, учитывая многогранность каждого человека, а как бы мы тогда нашли место для лазаньи?

Она была безумным фанатом лазаньи, и готовила её на каждую вечеринку – даже на нашей свадьбе было четыре разных вида лазаньи и никаких белых платьев, никаких тостов, никаких пафосных речей и красивых фотографий – её племянница щёлкнула нас на полароид в саду, и это была наша любимая фотография, посаженная на прищепку рядом с ключницей в виде священного древа.

Когда она умирала, она послала меня за ледяной Кока-колой, думая, что я не пойму, но я понял и остался рядом с ней, сжимая её руку – пока ещё её, пока ещё не принадлежащую трупу. Поэтому последними её словами было: «В этом доме не дождёшься, чтобы тебе принесли холодный напиток».

С её смертью ничего не изменилось, по сути – ходики так же равномерно чертили невидимые круги, солнце большую часть дней в году продолжало проглядывать комнаты слева направо, а я подсыпал рыбам размельчённый сухой гаммарус, приоткрывая тяжёлую и сырую снизу крышку из чёрного стекла. Разве что я – какая досада – совершенно перестал смеяться и полгода питался только лазаньей, как будто овощи и мясо между листами тонкого теста могли дать мне ещё немного соприкосновения с тем, кого я любил с первого взгляда и после последнего взгляда.

Забавно, но даже обычные вещи перестали приносить мне радость. Желая не превращаться в ходячую половину мертвеца, я старался вдохнуть в себя жизнь искусственным дыханием радующего меня раньше из природы в глаза, делал себе прямой массаж сердца тем, что прежде давало мне силы, но душа моя, привыкшая ориентироваться на свет одного и того же маяка пятнадцать лучших лет моей жизни, швартоваться в одной и той же гавани, переплетаться половинками шуток так, как дети переплетаются мизинцами, чтобы не ссориться, не воспринимала дыхание извне, словно то, что мне предлагали, было не кислородом, а каким-то другим, инородным инертным газом, который никак не взаимодействовал с моей системой и только утомлял меня попытками надышаться им.

Раздосадованный неудачей, я смирился с моим вдовством, а частые неглубокие диалоги с окружающими заменили мне тот необходимый минимум социализации, который позволяет не исключать человека, живущего в маленьком городке, из общества. Но на самом деле единственный момент, когда я ощущал в себе признаки жизни, был самым первым взглядом после того, как я вешал ключи на ключницу, на нашу свадебную фотографию, уже несколько выцветшую от солнца спустя столько лет. И тишина необитаемости, разбавленная тиканьем часов и бурлением фильтра.

В самых неожиданных местах дома сохранился запах её духов, он преследовал меня и сбивал с ног эмоциями, которые подтверждали, что эмоции я чувствовать всё ещё не разучился, просто не было повода их испытывать.

Так я прожил ещё семь лет, безвкусных и наполненных постоянной внутренней тяжестью, несвободой, невозможностью поднять взгляд и встретиться со знакомыми серыми ледяными глазами. Не склонный по своей прагматичной природе к суициду, я начал всё чаще задумываться, что близок к пониманию немолодых людей, готовых завершить свой жизненный путь, чтобы использовать призрачную полумистическую возможность воссоединиться со своим супругом за гранью витального отрезка собственной судьбы. По сути, мне осточертел мир, в котором я и моя жена вынуждены были существовать в форме тающих воспоминаний о ней, не пришитых к её разлагающемуся телу, и условно живого тела, не имеющего возможности поцеловать её в висок перед сном или рассказать ей презабавную историю, услышанную в очереди в гипермаркете. Предполагалось, видимо, что я перейду из фазы отрицания в фазу гнева, но мне не на кого было злиться, не с кем ругаться, некого упрекать, и я застрял в собственной невозможности принять её смерть, как в чистилище, без единого шанса заменить её уникальную любовь к лазанье и способность морщить нос перед тем, как потереть лоб, когда ей не хотелось что-то делать, потому что меня не привлекали другие варианты составов людей. Составов, которыми можно было бы заполнить – нет, как она сказала тогда, в первый раз? Как-то остро и хлёстко, улично, как она это умела, а я не мог повторить – всю действующую Вселенную.

– Привет, – сказала девочка. Ей было от силы лет десять, щёки её краснели даже через смуглую кожу, но чёрные глаза смотрели на меня прямо. Видно было, что она принарядилась – в тёмную косу были вплетены ленты, не одна даже, а сразу множество. Сначала я подумал, что она из гёрлскаутов, но за её спиной мялись её родители – смущённые люди, похожие на неё чертами лица. – Я очень долго тебя искала.

– С какой целью? – спросил я, но, бог свидетель, я знал.

Она смотрела на меня серьёзно и взросло, и я понимал: она поняла по мне, что я понял. Она слишком хорошо знала, что я узнаю своих, бог свидетель, я всегда узнаю своих.

– Проходи, – сказал я. И посмотрел на её родителей, явно занервничавших. – Заходите.

Она сразу посмотрела на фотографию.

– Она выцвела, – с сожалением сказала девочка.

– Слегка, – ответил я.

Она прошла на кухню и стала готовить лимонад, привычно звякая кувшином, который я не доставал бог знает сколько времени.

– Вы уж простите, – сказала мать, виновато и нервно на меня глядя. – Мы уже сколько лет пытались её отговорить, но у неё это как будто навязчивая идея. Психиатр говорит, что это пройдёт, если мы привезём её сюда.

Видимо, мы будем ходить к одному психиатру, подумал я рассеянно. Организм щёлкнул по привычной тупиковой ветке: некому рассказать шутку – и вернул мысль обратно: теперь есть кому.

– Видимо, мы будем ходить к одному психиатру! – крикнула девочка из кухни – незнакомым голосом, но такими знакомыми интонациями. Она так же чётко прессовала финал каждого предложения, как будто сжимала его на выходе в железные тиски.

Облегчение заполонило меня. Многолетняя плотина эмоционального воздержания рухнула, потому что не было больше причины запирать эмоции на замок.

– Вы хорошо себя чувствуете? – спросил отец девочки, шагая ко мне.

– Да, – ответил я, сжимая зубы, чтобы не разрыдаться. – Да.

Я разрыдался.

– Ох, нам не следовало приезжать, – прошептала мать. – У человека горе…
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5