Над Доном-рекой
Мария Купчинова
Конец девятнадцатого – начало двадцатого века в городе над Доном. Разорение и обогащение известных купеческих династий. Киднеппинг, холера, еврейские погромы, ограбление банков, гражданская война и, конечно, любовь.
Над широким лиманом, над Доном-рекой
Поднимается медленно шар золотой,
Я стою на холме, в голубой вышине,
И Россия моя растворилась во мне.
«На раздольном Дону» Б. Гончаров.
Год 1883
– Барышня, сказывали разбудить пораньше…
Настёна негромко постучала в закрытую дверь: сказывать-то барышня сказывала, да кто знает, что для нее «пораньше». Не прошло и минуты, как в дверном проёме показалась девушка. Коса уложена венцом на затылке, красная кофта с баской плотно облегает высокую грудь, из того же домотканого материала пышная юбка, украшенная у подола мелкими складками.
– Сейчас, Настена, только голову покрою, и пойдем.
– Может, не надо, Варвара Платоновна? Бабушка-то ругаться станет: не дело вам с прислугой по базарам ходить.
– А мы на Дон. Сама говорила: живую рыбу на базаре не продают.
– Ну да, на базаре копчёная, соленая, вяленая. А если свежей рыбки хочется, это к рыбакам-артельщикам, они на Дону с раннего утра до полудня покупателей ожидают.
Солнце еще не поднялось, ветерок холодит и румянит щеки девушек. В руках обеих небольшие плетёные корзинки с крышками. Зоркий взгляд легко определит: кто барыня, кто служанка. На прислуге и платье поцветастее, и шляпка вместо платка, да выдает суетливость движений. У барыни спина выпрямлена, голова высоко поднята; не идет – шествует. Виду не показывает, а взгрустнулось: вспомнилось, как в станице по воду в это время ходила. Туман над Доном, розовый от первых лучей солнечных, в зарослях черемухи соловей прячется да серенады свои выводит, за ним камышовка трещать начинает, потом и другие птицы присоединяются: жаворонки, зяблики, свиристели…
В городе лишь: «Поберегись!..» с проезжающих мимо подвод слышно, да ещё остерегаться приходится, чтобы не толкнул кто из немногочисленных прохожих, следующих той же дорогой к Дону. Права была Настёна: в основном, приказчики, служанки, кухарки. Редко какая хозяйка сама в такую рань на улице покажется – видать, не принято в городе.
Ох, как же не хотелось Вареньке переезжать из родной станицы. Да брата разве ослушаешься? Матушка-то еще родами померла, а год назад и отец долго жить приказал. Брат, Степан Платонович, за главного стал. Поднакопил деньжат и записался купцом третьей гильдии. «Я, – сказывал, – либо разбогатею в городе так, что куры деньги клевать не станут, либо разорюсь в пух и прах, то лишь Богу ведомо, но попробовать надобно». Известно, у бабиньки брат в любимцах ходил, она его поддержала во всем. Так и пришлось Варваре на новое место перебираться, оставив и подружек, и Фрола, который на неё глаз положил… А в городе кто посмотрит?
В таких раздумьях незаметно к Дону спустились. Нежданно голова закружилась: смотри-ка, и здесь туман, и розовый отблеск лениво плещущих вод, и родной, до боли, запах реки. Вдохнула Варюша речной воздух всей грудью, да так жадно, что тонкие ноздри затрепетали и мелкие пуговки на блузке едва не поотрывались. Словно дома побывала, так хорошо стало…
Настёна подошла к стоящему на мостках длинному, худому, загоревшему до черноты артельщику, сунула в ладонь двугривенный:
– Постарайтесь, Харитон Трофимович.
Рыбак поднял красиво изогнутую бровь, насмешливо оглядел спутницу Настены:
– Да уж как-нибудь… Отойди подальше, ослобони для размаха место.
Сквозь мокрую рубаху видно, как заиграли мускулы: широко размахнувшись, забросил в реку сеть, вплетённую в обруч размером с колесо телеги. Неспешно, чувствуя, как натягивается бечева, повёл вдоль берега, вытянул у мостков и высыпал на деревянный помост. Словно не сеть, а ларец с драгоценностями опорожнил: трепещет живое серебро, блестит под первыми солнечными лучами, переливается.
Наклонились Варвара с Настёной, рассматривая улов да раздумчиво выбирая, что класть в корзинки. Харитон гордо отвернулся, подбоченился: клиент платит за ловкость, с которой брошена сеть, а уж что она принесет – то покупателю и принадлежит. Потому и называется «на удачу». Впрочем, артельщик и по весу вытащенной сети понимает: жаловаться Настёне с ее барышней не придется. Улов достойный.
Надо же, барыня не брезгует, не пальчиком указывает, а сама рыбу отбирает, наклонилась так, что из-под юбки «спидница» кружевом мелькнула. И не жадная вроде, хозяйственная, видать, с детства к делу приученная.
Настёна и пуговку верхнюю на платьице расстегнула, и ножку в кожаной туфельке выставила, а Харитон через плечо поглядывает, да лишь барыней исподтишка любуется: уж больно хороши глаза чёрные, прикрытые бахромой опущенных ресниц, густые брови, ямочки на смуглых щеках.
«Эх, знать надо свое место», – с досады даже в реку плюнул. Барыня вздрогнула, щеки заалели, руки тонкие к губам прижала: у них в станице великим грехом почиталось в Дон плюнуть. За это старейшины и наказать казака могли, а тут вона как… Известно, в городе свои законы.
Харитон испуг барыни заметил, носком сапога столкнул в Дон оставленную покупательницами рыбу, а когда те повернулись, чтобы уходить, не удержался, шёпотом спросил у Настены:
– Барыня твоя, чай, из староверов будет?
– Из них, Харитон Трофимович.
– Ну, служи честно. Воровать не будешь – и хозяева тебя не обидят.
– Что вы, что вы, – замахала руками обиженная Настена. – Видит Бог, никогда я…
Домой вернулись – уже и вся семья поднялась. Степан Платонович, как обычно, в бумаги свои уткнулся. Кто его знает, что он в них понимает-то… Для бумаг купил в дом мебель странную: бюро называется. Так-то что в станице, что в городе мебель у них в доме многообразием не отличалась: лавки, кровати, сундуки да табуретки. Только покрыто всё салфетками кружевными, выбеленными так, что иной раз кажется – сияние какое от них исходит, да иконы, почитай, в каждом углу. На деревянных иконах – тёмные, едва различимые лики святых, держащих руку в двуперстном знамении. В такой обстановке затейливый письменный стол из красного дерева с резными ножками, настольными ящиками и множеством отделений для хранения бумаг нелеп и раздражает взгляд, словно мосол в горле, но хозяин на него налюбоваться не может.
Бабинька тоже уже на ногах. Впрочем, это для Варвары со Степаном – «бабинька», а для Настены – Аглая Фроловна, и кажется Настёне иногда, что более суровой хозяйки свет не видывал. И то не по ней, и это… Всё бы она сама не так делала.
Даже рыбу пожарить – велика ли премудрость, а то пересолила, то недосолила, то зачем эту взяла, а не другую… Вот и сейчас встретила в сенях упреком:
– Ты, Настёна, зачем барышню с собой на базар увела?
Хорошо еще, что успела Настёна у барышни корзинку с рыбой из рук забрать, а то попрёкам не видать конца было бы…
Варвара искоса на Настёну глянула:
– Мы, бабинька, не на базар, на Дон ходили. Уж очень мне взглянуть на него захотелось, а проводить-то некому, Степан Платонович все в делах.
Первый раз в жизни вроде и не соврала, а все ж соврала. Да, видно, в городе по-другому и невозможно: не поймут…
– Рыбу-то где взяли?
– Так на Дону и взяли. Там артельщики рыбу ловят…
Про то, что артельщики еще и плюют в Дон, бабиньке лучше не знать: не ровён час, и в рот такую рыбу не возьмёт. Придётся тогда всю рыбу коту Ваське скормить, вон как льнёт к ногам да мурлычет.
– Не волнуйся, обжора, и тебе достанется.
Год 1889
Быстро время летит. Шесть вёсен кукушка прокуковала, а словно минутная стрелка больших часов, что в зале стоят – раз колыхнулась.
Аглая Фроловна с Васькой примостились в большом вольтеровском кресле у окна. Это внучек, Стёпушка, так кресло назвал, когда купил. Старая казачка про Вольтера слыхом не слыхивала. А кресло он удобное придумал: глубокое, широкое, с высокой спинкой, да к спинке ещё по бокам выступы такие, вроде ушей, приделаны и мягкой материей обтянуты. Чтобы не дуло, значит.
Стёпушка сказывал, Вольтер этот – француз вроде. Аглая Фроловна, конечно, Степана поругала, что деньги на ветер пустил, а сама как села в кресло – сразу поняла: старый француз для неё старался. И то сказать: нешто молодой сподобится такое придумать?
Две зимы прошли, как отошла Аглая Фроловна от дел. Забывчива, немощна стала. Только и осталось: в окно на прохожих посматривать да жизнь свою вспоминать.
Это сейчас она, хоть и лето на дворе, в подбитую ватой кацавейку кутается. Ноги в толстых, самолично вязанных Варей носках да чувяках мерзнут, руки прячутся в Васькиной шерсти: привык, паршивец, у неё на коленях спать, а когда-то…