.
В нашу задачу не входит намерение оценить соотношение факторов достоверности и субъективности в воспоминаниях свидетелей времени – оппозиции, присущих мемуарной литературе как жанру. Отметим только, что в любом случае факт, заявляемый в документальной литературе, всегда, так или иначе, интерпретируется автором, а значит, авторское впечатление становится его неотъемлемой частью. Поэтому «именно впечатление есть суверенная область мемуаров – наиболее личного документа эпохи»
.
Эта точка зрения, на наш взгляд, справедлива как в отношении мемуаров Бунина, часто характеризуемых как «чрезмерно субъективные», так и многочисленных воспоминаний современников о нем самом, тональность которых варьируется от желчной неприязни, до апологетического восхваления. О причинах нежелания Репина писать портрет Бунина можно только гадать. Даже доверяя утверждению писателя, что он, мол-де, «не в состоянии сидеть-позировать», кажется странным отсутствие его «экспрессобраза» среди многочисленных портретных зарисовок и набросков, общавшихся с Репиным литераторов. Скорее всего, Илью Репина, сына простого казака, как и других известных художников, с которыми общался Бунин и которые, тем не менее, избегали его портретировать, уязвлял и раздражал репрезентативный аристократизм Бунина – все то, из-за чего, как вспоминал в старости Бунин, «Чехов меня называл маркизом»
.
Еще до Революции Бунин сдружился с Рахманиновым. В эмиграции «до его последнего отъезда в Америку, встречались мы с ним от времени до времени очень дружески»
. Рассказывая об одном из посещений Рахманиновым Бунина в Грассе, Галина Кузнецова пишет: «Я часто смотрела на <Рахманинова> и на <Бунина> и сравнивала их обоих, известно ведь, что они очень похожи <…>. Да, похожи, но И. А. весь суше, изящнее, легче, меньше, и кожа у него тоньше и черты лица правильнее»
.
Как личность Бунин «был на редкость умен. Но ум его с гораздо большей очевидностью обнаруживался в суждениях о людях и о том, что несколько расплывчато можно назвать жизнью, чем в области отвлеченных логических построений. Людей он видел насквозь, безошибочно догадывался о том, что они предпочли бы скрыть, безошибочно улавливал малейшее притворство <…> вообще чутье к притворству, – а в литературе, значит, ощущение фальши и правды, – было одной из основных его черт. Вероятно, именно это побудило Бунина остаться в стороне от русского доморощенного модернизма, в котором по части декламации и позы далеко не все было благополучно. <…>
У Бунина ум светился в каждом его слове, и обаяние его этим усиливалось. А обаятелен он бывал, как никто, когда хотел, когда благоволил быть обаятельным. Но даже не это было важно. Важно было, что его словами, о любой мелочи, говорило то огромное, высокое, то лучшее, что у нас было: дух и голос русской литературы» (Г. В. Адамович).
Поэтому проявления желчной неприязни и сарказма, коими изобилуют мемуары Бунина, можно отнести не только на счет гипертрофированного самомнения – «Я человек самолюбивый. <…> Держу свечку перед грудью»
, но и особенностей его самовидения. Например, по свидетельству Дон-Аминадо, он говорил, что, мол, если уж делишься воспоминаниями вслух, «то, вероятно, <…> в силу потребности рассказать их по-своему»
.
«Был ли он, однако, полностью прав в своей брезгливой непримиримости, не проглядел ли чего-то такого, во что вглядеться стоило, не обеднил ли себя, отказавшись прислушаться к отдельным голосам, по природе чистым, звучавшим в шумном, нестройном хоре русской литературы начала нашего века, – преимущественно в поэзии? Не оказался ли высокомерно-рассеян к содержанию, к духовной особенности эпохи, отраженной в безотчетном смятении, в предчувствиях, в тревоге и надежде, которыми поэзия эта была проникнута, – отчетливее и глубже всего, конечно, у Блока? Вопрос этот спорный, и лично у меня на счет бунинской дореволюционной литературной позиции до сих пор остаются сомнения» (Г. В. Адамович)
.
Русская литература начала XX в. была сильно политизирована. Такие популярные писатели, как М. Горький, В. Короленко, Л. Андреев, принимая активное участие в общественной жизни страны, выступали застрельщиками различного рода акций, носящих подчас выраженно политический характер. И только Иван Бунин – один из виднейших представителей литературного направления, которое в целом выказывало критическое, а то и враждебное отношение ко всему тогдашнему укладу русской жизни, как уже отмечалось, демонстративно дистанцировался от любых форм общественно-политической активности. Несмотря на дружеские отношения Бунина с Леонидом Андреевым, Горьким, Куприным и Юшкевичем, однозначно причислявшимися в прессе к «левому лагерю»
, его собственное политическое лицо оставалось совершенно непроясненным. Бунин в русской литературной критике имел статус последнего «усадебника».
«Писателями усадебниками мы называем тех певцов “дворянских гнезд”, которые родились и выросли под сенью родовых, наследственных лип, усвоили с детства дворянскую культуру с ее эстетикой, с ее кодексом чести, срослись с определенными формами усадебного быта, бессознательно заражены интересами помещичьего слоя, всем существом своим полюбили поэзию запущенных парков и вишневых садов, поэзию охоты, уженья рыбы, прониклись медленным темпом сонной и праздной усадебной старосветской жизни, существуют в своих Обломовках, “философствуя сквозь сон”, и заполняя досуг художественным творчеством, кровно связанным с наследственной усадьбой и фамильными родовыми воспоминаниями».
Певец разоренных дворянских гнезд, демонстрирующий в обществе свой аристократизм, Бунин, казалось бы, однозначно должен был быть в стане «правых». Однако его жесткий реализм, беспощадное высвечивание всех гнусных проявлений русской простонародной жизни, убежденность в обреченности патриархальной «деревни», делали его, как уже отмечалось в гл. I., постоянным объектом нападок со стороны консерваторов-охранителей. Впрочем, «левые» критики, ждавшие от литературы позитивные образы нового русского человека, так же порицали Бунина за «упадничество». Избегавший любых форм манифестирования и политической активности Бунин, тем не менее, в общественном сознании воспринимался как человек пусть не крайних, но все же консервативных убеждений, чему немало способствовал его внешний облик и манера поведения. С начала Февральской революции, которую он отнюдь не приветствовал, это мнение о нем стало широко распространенным, особенно в стане «левых».
«Начало противостоянию левых с Буниным положили еще “Одесские новости” – старейшая газета Одессы, ставшая в 1919 г. партийным органом местных меньшевиков. <…> Именно она в ответ на устные и письменные публицистические выступления писателя первой обвинила его в неуемном самолюбовании, в “высокомерной ненависти к народу”, в “обывательщине”, в “поправении”. В одном из своих антибунинских памфлетов газета среди прочего писала: “Забудьте на минуту о себе, о Бунине, и подумайте о России. Скромно, без ссылок на ‘людей, все-таки не совсем рядовых’, разберитесь, посоветуйте, помогите. Не зажимайте нос, когда проходите мимо народа. С ним ведь жить придется! Вы ‘не русофоб, не германофоб, не англофоб, не румынофоб и не юдофоб, хотя…’ Все это очень хорошо. Но вы слишком больной бунинофил. Это плохо!.. Особенно, когда, проливая слезы над Россией, вы все время озабочены мыслью, к лицу ли вам глубокий траур…”»
.
В русском Зарубежье после произнесения в Париже (16 февраля 1924 года
) знаменитой речи «Миссия русской эмиграции», Бунин оказался на вершине Олимпа, обретя харизму первого по рангу русского писателя и последнего классика. Сумев во всей полноте выразить мироощущение русских эмигрантов и определив «высшую цель» русской диаспоры как задачу «сохранения культуры исчезнувшей старой России»
, Бунин впервые в своей жизни стал фигурой общественной, символом духовно-нравственного величия русской культуры в изгнании.
Несмотря на то, что в своей речи Бунин «говорил “лишь за себя и только о себе”, левая печать эмиграции при всей своей политической неоднородности высказывалась о Бунине-публицисте
< критически-недоброжелательно^ Ее раздражали <и> страстные, пристрастные бунинские статьи, в которых находили отражение взгляды, быстро снискавшие автору репутацию правого, даже чуть ли не монархиста»
.
Представления о Бунине как человеке правоконсервативных убеждений в эмиграции были весьма расхожими, о чем, в частности, можно найти свидетельства и в эмигрантской мемуаристике. Так, например, Василий Яновский, общавшийся с Буниным весьма поверхностно, совершенно бездоказательно утверждает, что:
«По своему характеру, воспитанию, по общим влечениям Бунин мог бы склониться в сторону фашизма; но он этого никогда не проделал. Свою верную ненависть к большевикам он не подкреплял симпатией к гитлеризму. Отталкивало Бунина от обоих режимов, думаю, в первую очередь их хамство!»
Особенно востребованным для различного рода идеологических манипуляций оказался миф о бунинском монархизме.
«Из русского Зарубежья он перекочевал в советскую Россию и попал здесь на благодатную почву. О монархических пристрастиях Бунина писали крупнейшие советские издания (см.: Стеклов Ю. <Ю. М. Нахамкес>. Весенние мотивы // Известия. 1924. 25 марта. № 69. С. 1; Меньшой А. Оклеветанная собака / / Красная газета. Вечерний выпуск. 1924. 3 мая. № 98. С. 2; Смирнов Н. Солнце мертвых: Заметки об эмигрантской литературе / / Красная новь (Москва). 1924. Кн. 3. С. 253). И до сего дня даже в работах, претендующих на научность, можно встретить подобную характеристику политических воззрений писателя. Так, В. П. Кочетов называет Бунина “убежденным монархистом” (см.: Кочетов В. Неистовый Бунин / / Бунин И. А. Окаянные дни / предисл. В. П. Кочетова; подгот. текста и примеч. А. К. Бабореко. М., 1990. С. 7). О. Н. Михайлов пишет о том, что в эмиграции Бунин занял “крайне правые позиции” (см.: Михайлов О. Страстное слово / / Бунин И. А. Публицистика 1918–1953 годов. С. 8). И. М. Ильинский характеризует писателя как “православного монархиста” (см.: Ильинский И. Белая правда Бунина. С. 13), что говорит уже о вопиющем непонимании особенностей бунинского политического и религиозного мировоззрения»
°.
Однако документальные факты – упрямая вещь, а они свидетельствуют о том, что, будучи столбовым дворянином, чем он весьма гордился, Бунин, воспитывавшийся братом Юлием в либеральном народническом духе, всегда – ив России, и в эмиграции! – дистанцировался от консервативно-монархических кругов и всякого рода квасных патриотов, в среде которых, следует подчеркнуть, непременно культивировался махровый антисемитизм. Его личную политическую позицию «правильнее было бы обозначить как центристскую, с сильным государственническим элементом, предполагавшим, среди прочего, отстаивание национальных ценностей и традиций»
.
Что касается монархизма, то здесь уместно привести цитату из дневника Галины Кузнецовой от 8 сентября 1932 года:
«<…> Говорили о тех, кто владел Россией. И<ван> А<лексеевич> говорил: – В сущности, ты еще ни разу не подумала о том, что Россией одно время правил Керенский, этот самый неврастенический Онегин с моноклем в глазу. Потом был Ленин. А перед ними нервный, бледный офицер, без конца гладивший себе усы (он показал жестом как, чуть вдавливая кожу над губой внутрь). “Малообразованный офицер”, – сказал о нем Толстой. Но он не подумал, что было в этом офицере. Ведь он не русский. В нем века разных наследственностей, в нем кровь английская, немецкая – он совсем особое существо. Цари – особая порода на земле. Ими нельзя сделать себя»
.
В эмиграции Бунин был близок к эсерам и либеральным демократам. С политическими и общественными деятелями именно этого толка его связывали «дружески-деловые» отношения, и именно в их печатных органах – газеты «Последние новости», «Возрождение (до 1926 г.), а так же в издаваемом эсерами журнале «Зарубежные записки» он в основном публиковал свои произведения. Существует мнение, что «Бунин, чуждый всякой политике и политической борьбе, всегда относился с большим безразличием к тому, где печататься: он публиковался и в народнических журналах, и в декадентских альманахах, и в марксистских сборниках, а позже, в эмиграции, как в социалистических эмигрантских изданиях, так и в монархических»
.
Однако сам писатель в письме к Борису Пантелеймонову
от 4 сентября 1946 года
утверждал, что «с самого начала моего писательства, никогда, ни единой строки не написал ни в одной правой газете».
В этом же письме Бунин более чем однозначно высказался и о своем неприятии приписываемого ему «монархизма»:
«Получил Ваше письмо, Борис Григорьевич. В моих надписях Вы усмотрели “раздражение, резкость”? Нет, в них было чувство оскорбления, гнева – Вы, по-моему, все-таки не могли не знать, что я в Париже не мог слыть идиотом, сидящим в дворянск<ой> фуражке
, окруженный портретами царей и двуглавыми орлами, что я вовсе не “брюзжал”, не “фрондерствовал”, как какой-нибудь рамоли, увенчанный смехотворной, по Вашему мнению, “короной из дешевого эмигрантского золота” и т. д. и т. д. – и неужели это все могло быть продиктовано Вашей “любовью” ко мне! Распространяться не буду, – вчера, по телефону, я достаточно объяснил Вам причины моего “раздражения”. Вы говорите, что Вы писали даже с добрыми чувствами ко мне: если так, то мне остается только дивиться – и сказать Вам: Бог Вас прости! – Тот Бог, которого Вы лишили даже большой буквы.
Ив. Б.
P.S. Да, занятная картина! Посижу, посижу в дворянском картузе, потом сниму его и посижу в короне из дешевого золота, а там опять надену картуз – и затяну: «Боже, Царя храни!» Вот тебе и всемирная знаменитость.
NB
Никто в этой “русской патриотической газете”
не мог Вам сказать ничего подобного – такой идиотской чепухи о дворянск<ой> фуражке. Кто мог сказать? В газете были тогда М. Струве, Ладинский, Рощин, К<орвин>Пиотровский, и вот Вы, очевидно, за них выдумали эту злую ахинею. Все они в ту пору писали мне нежнейшие приглашения в эту газету – как связать это с дворянской фуражкой? И разве они не знали, что я чуть не 15 лет перед оккупацией был сотрудником “Последних новостей”, “Современных записок” и “Русских записок”