и статье Бурже
, которые ты дал мне прочесть, говорится, что метод этот настолько замечателен, что в девятнадцатом веке не нашлось ни одного человека, который применил бы его.
– Увы, верно, там так сказано, но это глупость. Знаешь, в чем состоит этот метод?
– Рассказывай так, будто я не знаю…
– Он считал…
Я хотел бы написать статью о Сент-Бёве, хотел бы показать, что его критический метод, вызывающий такое восхищение, абсурден, а сам он – плохой писатель; возможно, это подтолкнуло бы меня высказать более важные истины.
– Как! А я-то думала, Сент-Бёв – это прекрасно, – мама никогда не говорила: это хорошо, а это нет, она не считала возможным иметь собственное мнение.
– Ты заблуждаешься.
«Подобный метод требует так много времени и т. д., – допишет г-н Поль Бурже, – что этим объясняется, почему никто, кроме самого автора…» и т. д.
Сент-Бёва и самого беспокоило, что его метод не всегда применим. «Для изучения древних», – оговаривается он. Но автор метода опасался не зря: он не применим и для изучения современников… Так, Сент-Бёв упрекал тех, кто мог бы оставить нам документальные свидетельства и не оставил… Валенкура
… и всех тех, кто хорошо знал того или иного писателя.
«Немногочисленны были ученики этого мэтра, а их должно было быть много – так превосходен его метод. Автор „Понедельников“
определял критику как нравственную ботанику. Он требовал, чтобы исследователь литературы, прежде чем судить о произведении, попытался понять его автора…»
Метод Сент-Бёва
Для меня сейчас настала такая пора, или, если угодно, обстоятельства мои складываются так, что есть основания беспокоиться за мысли, которые более всего хотелось бы высказать, или – за неимением таковых в силу ослабления восприимчивости и банкротства таланта – за другие, те, что приходили вслед за первыми, но по сравнению с ними, то есть с высоким и затаенным идеалом, не слишком ценимы мною – хоть я их нигде не вычитал и, можно предположить, никто, кроме меня, их не выскажет – и заметно тяготеют к более поверхностной части моего рассудка: не идут они с языка, и всё тут. Вот и воспринимаешь себя всего лишь хранителем неких тайн рассудка, что с минуты на минуту может исчезнуть, а с ним прощай и сами тайны; вот и хочется помешать инерции врожденной лени, последовав прекрасной заповеди Христа из Евангелия от Иоанна: «Трудитесь, пока есть свет»
. Мне кажется, я мог бы сказать о Сент-Бёве, а затем гораздо больше по поводу него, нежели о нем самом, нечто ценное, раскрыв, в чем он, на мой взгляд, согрешил как писатель и как критик; и, может быть, я наконец выскажусь о том, какой должна быть критика и что такое искусство, – я часто думал об этом. Между прочим, мимоходом, как это очень часто делает он сам, я использую его в качестве повода для разговора о некоторых явлениях жизни… Я мог бы высказаться и об иных его современниках, о которых у меня тоже сложилось собственное мнение. После этого, подвергнув критическому разбору других и окончательно оставив в покое Сент-Бёва, я попытаюсь изложить, чем могло бы стать искусство для меня, если бы…*
* Книга не была завершена Прустом, поэтому читатель и в дальнейшем столкнется с незаконченными фразами, оборванными цитатами, пропусками в тексте и пометками, сделанными Прустом «для себя». – Здесь и далее астериском обозначены примечания переводчика, а цифрами – автора. В квадратных скобках в конце текста даны комментарии переводчика и редактора.
За определением метода Сент-Бёва и хвалой ему я обратился к статье г-на Поля Бурже, поскольку его определение было кратким, а хвала авторитетной. Но я мог бы привести высказывания и многих других критиков. Изучать естественную историю умов, обращаться к биографии творца, его семьи, к его своеобычности, к смыслу его произведений и природе его гения – вот в чем все видят оригинальность метода; он и сам признавал это, в чем, кстати сказать, был прав. Даже Тэн, мечтавший о создании более систематизированной и упорядоченной естественной истории умов, – с ним у Сент-Бёва, впрочем, были разногласия по вопросу о значении расы, – в своем похвальном слове Сент-Бёву сказал именно об этом: «Метод г-на Сент-Бёва не менее ценен, чем его творчество. В этом он был новатор. Он перенес в историю умов естественно-научные приемы. Он показал…» Но при этом добавил: «Остается лишь применить их…»
Тэн говорил так, ибо его концепция бытия, построенная на главенстве ума и познания, признавала право на истину лишь за наукой. Однако, обладая вкусом и восхищаясь различными проявлениями ума, он для определения их значения рассматривал последние как вспомогательные элементы науки. (См. предисловие к его работе «Об уме».) Сент-Бёв представлялся ему пионером, замечательным выразителем своего времени, почти что додумавшимся до его собственного, тэновского, метода.
Но ведь в искусстве нет (по крайней мере, в научном смысле слова) пионеров, предшественников. Всё сосредоточено в самом творце, каждый заново, сам по себе, предпринимает художнические или литературные попытки; а произведения предшественников, в отличие от науки, не являются благоприобретенной истиной, которой пользуется каждый идущий следом. Гениальному писателю сегодня предстоит пройти весь путь самому. В начале пути он продвинется не дальше, чем Гомер.
Однако философы, которые не сумели понять, что есть в искусстве подлинного и независимого от какой бы то ни было науки, были вынуждены представить искусство, критику и т. д. как области науки, в которых последователь непременно идет дальше предшественника.
Впрочем, к чему перечислять всех тех, кто видит в этом своеобразие и исключительность метода Сент-Бёва? Предоставим слово ему самому
: «Для меня литература существует в неразрывной связи с человеком, по меньшей мере неотделима от остального в нем… Чтобы понять всего человека, то есть нечто иное, чем его рассудок, не помешает всесторонне изучить его. До тех пор, пока не задашь себе определенного количества вопросов о писателе и не ответишь на них, хотя бы для себя самого и про себя, нельзя быть уверенным, что он полностью раскрылся тебе, пусть даже вопросы эти на первый взгляд кажутся далекими от его творчества: каково было его отношение к религии? Как влияла на него природа? Как он относился к женщинам, деньгам? Был ли богат, беден? Каков был его распорядок дня, каков быт? Какие пороки или слабости были ему присущи? Любой из ответов на эти вопросы важен при оценке как автора, так и его произведения, если произведение это – не трактат по геометрии, а литературный труд, то есть такой, куда входит всё…»
Этот метод, инстинктивно применяемый им на протяжении всей жизни и давший под конец ее первые ростки литературной ботаники…
Творчество самого Сент-Бёва неглубоко. По мнению Тэна, Поля Бурже и многих других, объявивших его непревзойденным мэтром критики XIX века, суть его знаменитого метода в том, чтобы судить о произведениях без отрыва от человека, создавшего их, чтобы при оценке автора книги, если это только не «трактат по геометрии», считать немаловажным сперва ответить на вопросы, казалось бы, не имеющие никакого отношения к творчеству (как сочинитель ведет себя в жизни…), обложиться всеми возможными сведениями о писателе, сличать его письма, расспрашивать знавших его людей, беседуя с ними или читая, что они написали о нем, если их уже нет в живых. Этот метод идет вразрез с тем, чему нас учит более углубленное познание самих себя: книга – порождение иного «я», нежели то, которое проявляется в наших повседневных привычках, общении, пороках. Чтобы попытаться понять это «я», нужно погрузиться в глубины самого себя, попробовать воссоздать его в себе. Ничто не заменит нам этого усилия нашего сердца. Эту истину необходимо постигать на любом примере и… Слишком просто было бы думать, что одним прекрасным утром мы получим ее по почте в виде неопубликованного письма, присланного нам другом-библиотекарем, или случайно услышим из уст кого-то, кто хорошо знал автора. Говоря об огромном восхищении многих писателей нового поколения творчеством Стендаля, Сент-Бёв пишет: «Да позволят они мне сказать им: дабы разобраться в сути этого сложного ума, ничего не преувеличивая, я, независимо от моих собственных впечатлений, предпочитаю обратиться к сведениям людей, знававших его в лучшие моменты его жизни и постигших истоки этого ума, – господам Мериме и Амперу
; я выслушал бы и Жакмона
, будь он жив, словом, всех тех, кто много наблюдал Стендаля и ощутил на себе непосредственное влияние его личности».
Но почему? Почему факт знакомства со Стендалем позволяет судить о нем? Возможно, наоборот, мешает. «Я» творца заслонено для знакомых другим «я», которое может во многом уступать внешнему «я» других людей. Кстати, лучшим доказательством этого может служить то, что Сент-Бёв, лично знавший Стендаля, почерпнувший у господ Мериме и Ампера все возможные сведения о нем, словом, оснастивший себя всем, что, по его мысли, позволяет критику точнее судить о книге, сделал следующий вывод: «Я перечел, или скорее попытался это сделать, романы Стендаля; они просто омерзительны»
. В другом месте он признает, что роман «Красное и черное», «не совсем понятно почему озаглавленный так, то есть символом, требующим расшифровки, не лишен действия. Первый том небезынтересен, невзирая на манеру изложения и неправдоподобие. В нем есть идея. Толчком для работы над романом Бейлю – уверяют меня – послужил пример из жизни одного из его знакомых, и пока он держится в рамках этого примера, ему удается казаться правдоподобным. Скоропалительное введение застенчивого юноши в свет, для которого он не был воспитан <…> – всё это передано неплохо, во всяком случае, было бы передано неплохо, если бы автор <…> Это не живые люди, а изощренно сконструированные автоматы <…> Рассказы на итальянские темы удались ему больше. „Пармская обитель“ дает некоторым людям наиболее полное представление о его таланте романиста. Как видите, по отношению к „Пармской обители“ я далек от энтузиазма, с которым встретил ее Бальзак. Прочтя роман, естественно, как мне кажется, приходишь к пониманию французского духа <…> В нем есть нечто от истории „Обрученных“ Мандзони, от любого из лучших романов Вальтера Скотта или чудесных и поистине безыскусных рассказов Ксавье де Местра. Остальное – не более чем умничанье…»
И заканчивается всё это двумя перлами: «Разбирая таким образом с некоторой долей добродушия романы Бейля, я далек от того, чтобы осудить автора за их написание… Его романы страдают всем, чем угодно, но они не вульгарны. Они подобны его критическим статьям, особенно когда речь идет о тех, кто сам не чуждается критики…» И последние слова эссе: «В Бейле были заложены прямота и самоуверенность по отношению к близким людям, чего отнюдь не следует упускать из виду, когда высказываешь правду о нем самом». В конечном счете этот Бейль оказывается добрым малым. Чтобы прийти к подобному заключению, может быть, и не стоило так часто за обедом, в Академии и т. д. встречаться с г-ном Мериме, так много «расспрашивать г-на Ампера»; прочтя это, с меньшей тревогой, чем Сент-Бёв, думаешь о приходе новых поколений. Баррес
за час лекции и без всяких «сведений» достиг большего, чем вы. Я не утверждаю, что всё, что вы говорите о Стендале, заведомо ложно. Но стоит припомнить, с каким энтузиазмом распространяетесь вы о новеллах г-жи де Гаспарен
или Тёпфера
, как становится ясно: случись, скажем, сгореть всем произведениям XIX века, кроме «Понедельников», и придись нам руководствоваться ими в определении места каждого из писателей XIX века в литературе, Стендаль предстал бы перед нами писателем менее значительным, чем Шарль де Бернар, Вине, Моле, г-жа де Верделен, Рамон, Сенак де Мейан, Вик д’Азир
и многие другие, словом, чем-то средним между Альтоном Ше
и Жакмоном. А ведь дать Стендалю вот так затеряться среди прочих имен у Сент-Бёва не было причин: он не мог испытывать по отношению к нему ту злобу, что ощущал порой к другим писателям.
«Художник…» – начинает Карлейль
и заканчивает тем, что воспринимает мир лишь как «средство для воссоздания иллюзии».
Сент-Бёв, видимо, так и не понял, в чем состоит неповторимость вдохновения и литературного труда и что в корне отличает этот труд от деятельности других людей и иной деятельности самого писателя. Он не делал различия между беседой и литературным трудом, когда, заставив умолкнуть слова, принадлежащие другим в той же мере, что и нам, с помощью которых мы даже в одиночестве судим о чем-то, не будучи самими собой, мы остаемся наедине с собственным «я» и пытаемся услышать в тиши и передать неподдельный голос нашего сердца! «Писать…»
Лишь обманчивая внешняя сторона дела придает литературному ремеслу нечто более внешнее и расплывчатое, а общению с другими – большую углубленность и сосредоточенность. В действительности на публику выносится написанное в одиночестве, для себя, то есть подлинно личное творение… При общении, то есть во время разговора (каким бы утонченным он ни был, а самый утонченный – наихудший из всех, поскольку в неверном свете представляет духовную жизнь, как бы пристраивая ее к себе: болтовня Флобера с племянницей и часовщиком вне опасности), или в текстах, предназначенных для общения, то есть приноровленных ко вкусам двух или нескольких лиц и представляющих собой беседу в письменной форме, создается произведение гораздо более внешнего «я», а не того глубинного, которое обретают лишь абстрагируясь от других и от «я», знакомого с этими другими; оно, это глубинное «я», выжидало, пока внешнее «я» высказывалось, но лишь оно – настоящее, ради него одного живут в конце концов художники, всё больше и больше прикипая к нему, как к Богу, прославлению которого они отдают всю свою жизнь. Без сомнений, начиная с «Понедельников» Сент-Бёв не только изменит свою жизнь, но и поднимется – не слишком, правда, высоко! – до мысли, что жизнь каторжника, вроде той, что он ведет, по сути более плодотворна и необходима иным праздным натурам, которые без нее не отдали бы своих богатств <…>, скажет он о Фавре, Форьеле
и т. д.
Он будет часто повторять, что жизнь литератора сосредоточена в его кабинете, что противоречит шумным протестам, с которыми он обрушится на сказанное Бальзаком в «Кузине Бетте»
. И всё же так и не постигнет душу поэта, этот уникальный, замкнутый мир, не сообщающийся с внешним. Он будет считать, что другие могут указывать поэту, подбадривать его, порицать. «Не хватает Буало…»
.
И не разглядев пропасти, отделяющей писателя от человека, не поняв, что писатель выказывает свое «я» лишь в книгах, а прилюдно (даже в общении с другими писателями, становящимися таковыми только наедине с собой) выглядит таким же, как все, Сент-Бёв положит начало своему знаменитому методу, составляющему, согласно Тэну, Бурже и другим, его славу, методу, суть которого в том, что, стремясь познать поэта или писателя, надо жадно набрасываться с расспросами на всех, кто знал его, бывал у него и может сообщить, как он вел себя по отношению к женщинам и т. п., то есть как раз то, что не причастно к подлинному «я» творца.
Кажется, за всю свою жизнь Сент-Бёв так и не понял, в чем суть литературы. Он ставил ее на одну доску с беседой.
Как мы увидим, его поверхностная концепция не претерпит изменений, но его искусственный идеал будет навсегда утрачен. Необходимость заставила его отказаться от обычной жизни. Вынужденный уйти с должности заведующего библиотекой Мазарини
, он испытывал нужду в занятии, которое позволило бы ему… (и т. д.), и охотно принимал предложения…
С этого момента вожделенный досуг был заменен неистовым трудом. «С самого утра…», – свидетельствует один из его секретарей…
Эта работа вынудила его обнародовать кучу идей, которые, возможно, никогда бы не увидели свет, держись он за неторопливый образ жизни, избранный им в начале пути. Он словно поражен той выгодой, которую иные умы способны извлечь из необходимости творить (Фавр, Форьель, Фонтан
). В течение десяти лет всё, что могло быть припасено для друзей, для самого себя, для долго вынашиваемого произведения, которое он, конечно, никогда бы не написал, облекалось в слова и бесперебойно фонтанировало из него. Те кладовые, где мы храним драгоценнейшие мысли: и ту, из которой должен выкристаллизоваться роман, и другую, которую можно развернуть в поэтический образ, и третью, чью красоту однажды ощутил, – раскрывались им в то время, когда он читал книгу, по поводу которой нужно было высказаться, и он лихо раздаривал самое прекрасное – жертвовал лучшим своим Исааком, великолепнейшей своей Ифигенией. «Пускаю в ход все средства, – говаривал он, – расстреливаю всё до последнего патрона». Можно сказать, что на заряды ракет, которые он с громовым треском выпускал в течение десяти лет каждый понедельник, он растратил материал, который пошел бы на создание более долговечных творений.