Оценить:
 Рейтинг: 0

Против Сент-Бёва

Год написания книги
2024
Теги
1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Против Сент-Бёва
Марсель Пруст

«Против Сент-Бёва» – сборник критических статей и эссе Марселя Пруста (1871—1922). Пруст вступает в спор с известным литературным критиком Шарлем Огюстеном де Сент-Бёвом (1804—1869), основоположником биографического метода в литературоведении. В своих суждениях Сент-Бёв опирается прежде всего на личное знакомство с писателями, тогда как Пруст верит, что произведение создает сокровенное, глубинное «я» человека, отдельное от его публичной персоны. О писателях нужно судить по их книгам, а не о книгах – по их авторам. Ведя мысленный спор с покойным критиком, Пруст разбирает стихи Шарля Бодлера и Жерара де Нерваля, романы Гюстава Флобера и Оноре де Бальзака, Толстого и Достоевского, картины Гюстава Моро, Антуана Ватто и Клода Моне. Но «Против Сент-Бева» – это не набор сухих теоретических эссе, а живое литературное повествование, в котором герой-рассказчик и горячо любимая им мама обмениваются впечатлениями. На страницах книги Пруст-критик превращается в Пруста-писателя, а из статей рождается «В поисках утраченного времени».

В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Марсель Пруст

Против Сент-Бёва

Marcel Proust

Contre Sainte-Beuve

Перевод: Татьяна Чугунова

Пруст, Марсель.

Против Сент-Бёва / Марсель Пруст; пер. с франц. – Москва: Ад Маргинем Пресс, 2024

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2024

Против Сент-Бёва

Наброски предисловия

С каждым днем я всё меньше значения придаю рассудку. С каждым днем я всё яснее сознаю, что лишь за пределами рассудка писателю представляется возможность уловить нечто из давних впечатлений, иначе говоря, постичь что-то в самом себе и обрести единственный предмет искусства. То, что рассудок подсовывает нам под именем прошлого, не является таковым. В действительности каждый истекший час нашей жизни находит себе убежище в каком-нибудь материальном предмете и воплощается в нем, как это случается с душами умерших в иных народных легендах

. Он становится пленником предмета, его вечным пленником, если, конечно, мы не наткнемся на этот предмет. С его помощью мы опознаём этот минувший час, вызываем его, и он освобождается. Но укрывающий его предмет или ощущение, поскольку всякий предмет по отношению к нам – ощущение, может никогда не возникнуть на нашем пути. И какие-то часы нашей жизни никогда не воскреснут. А всё потому, что предмет этот настолько мал, настолько затерян в мире, что шанс набрести на него у нас ничтожен! Несколько раз проводил я лето в одном загородном доме. Порой мысленно возвращался к этим летним месяцам, но то были не они. Всё шло к тому, чтобы они навеки умерли для меня. Своим воскрешением они, как и любое из воскрешений, обязаны простому случаю. Однажды зимним вечером, продрогнув на морозе, я вернулся домой и устроился у себя в спальне под лампой с книгой в руках, но всё не мог согреться; старая моя кухарка предложила мне чаю, хотя обычно я чай не пью. И случись же так, что к чаю она подала гренки. Я обмакнул гренок в чай, положил его на язык, и в тот миг, когда ощутил его вкус – вкус размоченного в чае черствого хлеба, – со мной что-то произошло: я услышал запах герани и апельсиновых деревьев, меня затопил поток чего-то ослепительного, поток счастья; я оставался недвижим, боясь хоть единым жестом нарушить совершающееся во мне таинство, и всё цеплялся за вкус хлеба, пропитанного чаем, от которого, казалось, исходило это чудесное воздействие на меня, как вдруг потрясенные перегородки моей памяти подались, и летние месяцы, проведенные в загородном доме, с их утрами, влекущими за собой чреду, нескончаемое бремя упоительных часов, хлынули в мое сознание. И тут я вспомнил, как по утрам, одевшись, я спускался в спальню дедушки и заставал его за чаепитием. Обмакнув сухарик в чай, он протягивал его мне. Когда же эти летние месяцы отошли в прошлое, вкус сухарика, размоченного в чае, стал одним из убежищ, в которых затаились умершие – для рассудка – часы, и где я их ни за что не отыскал бы, если бы зимним вечером, возвратясь продрогшим с мороза домой, не испробовал предложенное моей кухаркой питье, с которым неведомым мне волшебным договором было связано воскрешение. Стоило мне попробовать сухарик, как я тотчас обрел сад, дотоле смутно, расплывчато представавший моему внутреннему взору, – весь сад с его заброшенными аллеями, со всеми его цветами стал, клумба за клумбой, вырисовываться в чашке чая, подобно японским миниатюрным цветам, что распускаются лишь в воде.

Точно так же мертвы были для меня многие дни, проведенные в Венеции, ибо рассудку не под силу было вернуть мне их, но в прошлом году, проходя одним двором, я вдруг как вкопанный остановился на неровных отполированных булыжниках, которыми он был вымощен. Мои друзья забеспокоились, не поскользнулся ли я, но я сделал им знак продолжать путь – я, мол, догоню, – мое внимание было приковано к чему-то более важному, я еще не знал, что это, но ощутил, как в глубине моего существа вздрогнуло, оживая, прошлое, которого я не узнавал; я испытал это, когда ступил на камни мостовой. Я чувствовал: меня заполняет счастье, я буду одарен каплей незамутненной субстанции нас самих – былого впечатления, чистой, сохранившейся в своей чистоте жизнью (познать которую мы можем лишь в застывшем виде, потому что в тот миг, когда мы проживаем ее, она не предстает перед нашей памятью, а погружена в подавляющие ее ощущения) – жизнью, требующей вызволить эту субстанцию, дать ей возможность обогатить мою сокровищницу поэзии и бытия. Но сил выпустить ее на волю я в себе не чувствовал. Я боялся, что прошлое ускользнет от меня. Нет, в подобную минуту рассудок ничем не мог бы мне помочь! Я сделал несколько шагов назад, чтобы вновь очутиться на неровных отполированных камнях мостовой и попытаться вернуться в то же состояние. И вдруг меня затопил поток света. Под ногами ощущалось то же, что на скользком и слегка неровном полу баптистерия Святого Марка. Туча, нависшая в тот день над каналом, где меня ждала гондола, всё блаженство, все бесценные дары тех часов полились на меня вслед за этим узнанным ощущением, и с того дня само пережитое воскресло для меня.

Мало того, что рассудок бессилен воскрешать часы прошлого, они к тому же затаиваются лишь в тех предметах, в которых он и не пытается воплотить их. Предметы, с помощью которых вы пробовали сознательно установить связи с некогда вами прожитым часом, не могут служить пристанищем для этого часа. Более того, если нечто другое и способно воскресить прошлые часы – воскреснув с ним, они будут лишены поэзии.

Помню, однажды в поезде, сидя у окна, я силился извлечь впечатления из проносившегося мимо пейзажа. Я писал, поглядывая на небольшое сельское кладбище, пронизанные солнечными лучами деревья, подмечал придорожные цветы, похожие на те, что описаны Бальзаком в «Лилии долины». С тех пор, думая об этих деревьях в солнечных лучах, об этом сельском кладбище, я часто старался восстановить в памяти тот день, я имею в виду сам тот день, а не его холодный призрак. Никак мне это не удавалось, я уж и надеяться перестал, как вдруг на днях за завтраком уронил ложку. Стукнувшись о тарелку, она зазвенела точно так же, как звенел молоточек, которым сцепщик в тот день простукивал колеса поезда во время остановок. Тотчас обжигающий и ослепляющий, озвученный таким образом час воскрес для меня, а вместе с ним и весь тот день с его поэзией, из которого были изъяты лишь сельское кладбище, стволы деревьев в солнечных лучах да бальзаковские придорожные цветы, ставшие предметом нарочитого наблюдения, а значит, утратившие способность послужить поэтическому воскрешению.

Увы! Порой мы встречаем на своем пути этот предмет, забытое ощущение встряхивает нас, но слишком много воды утекло: мы не в силах узнать это ощущение, вызвать его к жизни, оно не воскресает. Проходя недавно через буфетную, я неожиданно остановился перед куском зеленой клеенки, которой заделали разбитое окно, и стал вслушиваться в себя. Сияние летнего полдня озарило меня. Почему? Я силился вспомнить. Видел ос в солнечном луче, слышал запах рассыпанных на столе вишен, но вспомнить мне так и не удалось. Какой-то миг я был похож на человека, очнувшегося посреди ночи: он беспомощно пытается сообразить, где находится, но не может понять ни сколько ему лет, ни в какой постели, ни в каком доме, ни в каком месте на земле он лежит. Я пребывал в этом состоянии всего миг, стремясь распознать в куске зеленой клеенки место и время, в которых угнездилось бы мое только-только начавшее пробуждаться воспоминание. Я колебался одновременно между всеми смутными, узнанными и утраченными впечатлениями своей жизни; это длилось не дольше мгновения, вскоре я перестал что-либо различать, и воспоминание навсегда погрузилось в сон.

Сколько раз во время прогулки друзья наблюдали, как я вот так же останавливался перед входом в аллею или перед рощицей и просил их ненадолго оставить меня одного! Порой это ни к чему не приводило; тщетно закрывал я глаза, чтобы набраться свежих сил в погоне за прошлым и прогнать все мысли, а затем неожиданно открыть их и заново, как бы впервые увидеть эти деревья, – я так и не мог понять, где их видел. Я узнавал их самих, место, где они росли; линия, вычерченная их верхушками в небе, казалась скалькированной с какого-то загадочного любимого рисунка, что трепетал в моем сердце. Но на этом всё и кончалось, они сами простодушно и вдохновенно как бы выказывали сожаление, что не могут выразить себя, поведать мне тайну, которую – они это хорошо чувствовали – я не в силах разгадать. Призраки дорогого, бесконечно дорогого прошлого, заставившие сердце мое биться до изнеможения, протягивали ко мне бессильные руки, похожие на тени, встреченные Энеем в аду

. Видел я их счастливым маленьким мальчиком во время прогулок по городу или только в том воображаемом краю, в котором позднее представлял себе тяжелобольную маму у озера в лесу, где всю ночь светло, – всего лишь в краю мечты, но почти столь же реальном, как и край моего детства, что был уже не более чем сон? Я не знал. Оставалось догнать друзей, поджидавших меня на повороте дороги, и, мучась от тоски, навеки повернуться спиной к прошлому, которое мне не суждено было больше узнать, оставалось отречься от мертвых, протягивавших ко мне бессильные и нежные руки и словно взывавших: «Воскреси нас». Прежде чем поравняться и заговорить с друзьями, я несколько раз оборачивался, бросая всё менее проницательный взгляд на неровную, ускользающую линию красноречивых и немых деревьев, еще маячивших у меня перед глазами, но уже ничего не говоривших сердцу.

Рядом с этим прошлым, сокровенной сущностью нас самих, истины рассудка кажутся гораздо менее реальными. Поэтому, особенно с того момента, когда наши силы начинают убывать, мы устремляемся навстречу всему, что способно помочь нам обрести это прошлое, пусть даже мы останемся почти непонятыми теми умниками, коим неведомо, что художник живет в одиночестве, что абсолютная ценность предметов, предстающих его взору, не имеет для него значения, что шкала ценностей заключена лишь в нем самом. Может статься, отвратительный спектакль с музыкой в каком-нибудь заштатном театре, бал, людям со вкусом кажущийся нелепым, вызывают в нем воспоминания или соотносятся с его собственным строем чувствований и устремлений в большей степени, чем безупречная постановка в Опере или в высшей мере изысканный прием в Сен-Жерменском предместье. Название станции в расписании Северной железной дороги, на которой он в своем воображении сходит осенним вечером, когда деревья уже обнажились и резко пахнут в посвежевшем воздухе, какая-нибудь книжонка, ничтожная на взгляд людей со вкусом, но со множеством слышанных им сызмальства имен, могут иметь для него совсем иную ценность, чем непревзойденные философские труды; это побуждает людей со вкусом утверждать, что для талантливого человека у него слишком низкие запросы.

Кое-кто, должно быть, удивится, что, придавая так мало значения рассудку, я посвятил несколько последующих страниц некоторым соображениям, подсказанным именно рассудком и противоречащим тем банальностям, которые мы слышим или читаем. В час, когда мои часы, быть может, сочтены (впрочем, не все ли мы в этом отношении равны?), сочинять произведение, построенное на рассудочных умозаключениях, – значит проявлять немалое легкомыслие. Но с одной точки зрения истины рассудка, пусть и менее драгоценные, чем те тайны чувства, о которых я только что говорил, тоже небезынтересны. Писатель – всего лишь поэт. Даже самые выдающиеся представители нашего времени в нашем несовершенном мире, где шедевры искусства – не более чем останки крушения великих умов, переложили тканью рассудка сверкающие там и сям жемчужины чувств. И если считать, что лучшие из лучших твоего времени заблуждаются по поводу сего немаловажного предмета, наступает минута, когда встряхиваешься от лени и испытываешь необходимость сказать об этом. На первый взгляд может прийти в голову: ну велика ли важность – метод Сент-Бёва? Однако, возможно, последующие страницы убедят кого-то в том, что этот метод затрагивает наиважнейшие проблемы, выше которых для художника нет ничего, имеет отношение к ущербности рассудка, с которой я начал. И тем не менее установить эту неполноценность должен сам рассудок. Ведь если он и не заслуживает пальмы первенства, присуждает ее всё-таки он. И если в иерархии добродетелей он занимает второе место, только он и способен заявить, что первое по праву принадлежит инстинкту.

Хотя я с каждым днем всё меньше значения придаю критике и даже, надо сознаться, рассудку, поскольку всё больше склоняюсь к тому, что он не обладает способностью воссоздавать реальность, из которой проистекает всё искусство, именно рассудку вверяюсь я ныне, приступая к критическому эссе.

Сент-Бёв

С каждым днем я всё меньше значения придаю рассудку… С каждым днем я всё яснее чувствую, что область, помогающая писателю воскрешать былые впечатления, которые и составляют предмет искусства, находится за пределами его досягаемости. Рассудок на это не способен. Дело в том, что каждый истекающий час нашего бытия, подобно душам усопших в античных легендах, тут же воплощается в какой-нибудь предмет, в какую-нибудь частицу материи и пребывает их пленником до тех пор, пока мы на них не набредем. Тогда он высвобождается…

…Мама уходит, я мысленно возвращаюсь к своему эссе, и вдруг у меня появляется идея будущей статьи «Против Сент-Бёва». Недавно я перечитал его сочинения и вопреки обыкновению сделал немало пометок, которые храню под рукой в ящике стола; у меня есть что сказать по этому поводу. Начинаю выстраивать статью в уме. С каждой минутой у меня рождаются всё новые мысли. И получаса не проходит, как статья целиком готова в голове. Хотелось бы узнать, что об этом думает мама. Зову ее, никакого ответа. Снова зову: слышатся легкие шаги, поскрипывание двери, кто-то не решается войти.

– Мама?

– Ты звал меня, дорогой?

– Да.

– Знаешь, я боялась, что ошиблась, и мой мальчик говорит мне:

Ты, Есфирь? Не дожидаясь зова?..

или даже:

Чу! Шаги?.. Кто, дерзкий, мог
Без разрешения переступить порог?

– Да нет же, мамочка:

Чего страшишься ты, Есфирь, в моем чертоге?
Не для тебя введен порядок этот строгий.

– Тем не менее, разбуди я моего малыша, не знаю, так ли уж охотно он протянул бы мне свой золотой скипетр.

– Послушай, я хотел посоветоваться с тобой. Присядь.

– Погоди, отыщу кресло; у тебя не очень-то светло. Можно попросить Фелиси принести лампу?

– Нет, нет, тогда я не усну.

Мама смеется.

– На сей раз Мольер:

Алкмена милая! Нам факелов не надо

.

– Так вот. Я хотел рассказать тебе… Изложить идею статьи.

– Но ты же знаешь, что в таких делах твоя мама тебе не советчик. Я же не училась, как ты, «по великому Сириусу»

.

– Так слушай. Идея такова: против метода Сент-Бёва.

– Как! А я-то думала, Сент-Бёв – это так хорошо! В эссе Тэна
1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3