Старина стародавняя
Михаил Алексеевич Воронов
«Летом нынешнего года возвращался я из села Ивановского в Петербург (Ивановское лежит вверх по Неве, верстах в тридцати от Петербурга). Нужно заметить, что пароходы на пути из Шлиссельбурга заходят в Ивановское между тремя и четырьмя пополудни, а так как я пришел на пристань далеко раньше трех часов, то мне, стало быть, приходилось ждать, пожалуй, целый час…»
Михаил Воронов
Старина стародавняя
Летом нынешнего года возвращался я из села Ивановского в Петербург (Ивановское лежит вверх по Неве, верстах в тридцати от Петербурга). Нужно заметить, что пароходы на пути из Шлиссельбурга заходят в Ивановское между тремя и четырьмя пополудни, а так как я пришел на пристань далеко раньше трех часов, то мне, стало быть, приходилось ждать, пожалуй, целый час. Я сел на скамейку и погрузился в созерцание водной стихии. И действительно, если говорить правду, так стихия эта достаточно живописна вблизи Ивановского, потому что выше его Нева суживается и течет как бы сдавленная крутыми высокими берегами, вырвавшись из которых широко и вольно, даже с некоторым шумом несется она мимо села, раскинувшегося направо, и какой-то чухонской деревушки, чуть виднеющейся вдали, налево.
День был хоть куда! Солнце, правда, палило по-летнему, но жар в значительной степени умерялся близостью воды, да еще в таких громадных размерах. Несколько рыбачьих лодок мерно качались на середине реки, на быстрине, поочередно ныряя то кормой, то носом; десяток-полтора резвых стрижей с писком пронеслись за грузной, неповоротливой вороной, уносившей в когтях какую-то жалкую добычу; мартышка кружила у берега, зорко сторожа какого-нибудь оплошавшего пескаря или какую-нибудь несчастную плотву…
– Эй! ежова голова! – раздался вдруг около меня чей-то дребезжащий голос, старавшийся вскрикнуть во всю мочь.
Я оглянулся и увидел старика, грозившего кулаком одному из рыбаков, стоявших на якоре на середине реки, старика до того ветхого, что энергические взмахи собственной руки едва не валили его с ног.
– В город еду, ежова голова! – козлом задребезжал старик, широко раскрывая свой пустой рот, в котором зубов я не заметил ни одного.
– Ладно! – был ответ с реки.
Старик успокоился и с трудом опустился на скамейку возле меня. Я принялся его осматривать.
Бедняк был страшно худ. Глубокие морщины по всем направлениям перерезывали его дряблое лицо, сплошь покрытое мелким седым мохом; желтые кудреватые мочки волос беспорядочно выбивались и ползли на глаза из-под старого разорванного, когда-то военного, картуза, обратившегося теперь во что-то совершенно неописуемое, солдатская шинель, вытертая и в заплатах, еле держалась на плечах старика, непосильных даже и для этой ноши.
– Сколько вам лет, дедушка? – как-то невольно спросил я старика.
Старый служака при таком вопросе быстро вскочил с места, так что от излишнего усердия чуть не полетел за борт пристани, в воду: ноги, как оказалось, плохо служили ему.
– Запнулся, запнулся, – бодрясь, пробормотал он. – А то я крепок на ногах, ваше благородие, – обратился старик ко мне.
– Сколько вам лет? – переспросил я.
– А как вы думаете, ваше благородие? – уставился на меня старик.
– Лет пятьдесят, – сказал я шутя.
– Вот то-то же и есть, – радостно осклабился старина… – А ведь и другие как вы же говорят, ваше благородие. А почему? А потому, что я есть военный человек, – с гордостью заключил он.
Тут старик наш приосанился и принял ту чертовскую позу, в какой живописцы старых времен изображали наших, да и всяких заморских генералов, то есть с головой, свернутой, свихнутой набок, на плечо, и с выпученными, точно у бешеного быка, глазами.
– Вот я какой! – застучал себе в грудь старичина.
– Да вы садитесь.
– Не на то солдат создан, чтобы ему сидеть, ваше благородие. – храбрился воин.
– Ну, да что уж тут рассуждать, садитесь-ка.
Старик послушался.
– Так сколько же вам лет? – добивался я своего.
– А восемьдесят два… Вот каков я есмь мал-несмышленочек, ваше благородие! Восемьдесят два, восемьдесят два, отец мой… Но только опять же скажу, ваше благородие, в гробу, ежели я, примерно, буду лежать, так и тогда всякий скажет: «Эх, скажет, какой бравый солдатище-то помер, успокой господи и его душу».
Я невольно усмехнулся, глядя на этого бравого солдатища.
– Истинно говорю, ваше благородие. Да, при двух императорах служил, при третьем живу, тут годов, надо быть, немало… Тут годов – и-и-и, сколько!
– Ну, а как, дедушка, прежде-то лучше было или хуже нынешнего?
– Лучше, ваше благородие, – нимало не медля, отрезал солдат.
– Чем же лучше?
– А тем лучше, ваше благородие, что прежде было строже: ноне все распущено… воля! Ноне что такое солдат? Что солдат, что мужик – все единственно…
– Ну, а прежде-то?
– А прежде-то солдат в струне ходил – да!
Старик помолчал минуту и забормотал снова.
– Уж при двух императорах служимши, кажется, всего можно было навидеться: не так ли?
– Так, – согласился я.
– А коли так, так расскажу я тебе, ваше благородие, как мы в драгунах служили, – вот ты тогда и раскумякаешь, какова она есть настоящая служба, всамделишная, и какова теперешняя… куцая-то ихняя, прости господи!
Почему старик нынешнюю военную службу величал «куцею», так и осталось для меня загадкой.
– Вы Линдрейха не знавали, ваше благородие? – спросил меня дед.
– Какого?
– Штаб-ротмистра Линдрейха, Карла Карлыча?
– Не знаю, не знаю, да и не знал никогда.
– Так вот он у нас в ту пору эскадронным командиром был, как в драгунах-то мы служили. Ах, и собака же был человек, прости господи! То есть, кажется, этакого другого пса дракуна и свет не производил! Стояли мы по квартирам, – продолжал старик, – в Тверской губернии, в Корчевском уезде, село Раменье есть такое – богатейшее село! Это было – дай бог память! – в девятнадцатом или в двадцатом этак году… при Благословенном[1 - …при Благословенном… – то есть при Александре I, (1801–1825), которому царский сенат присвоил титул Благословенного.] еще… Так вот, стояли мы в этом самом Раменье, а Карло-то Карлыч у нас эскадронным был: маленький такой, черненький, худой да костлявый, что твой коровий хвост; но только уж насчет драки – за первый сорт! Ни он тебе слово какое скажет, ни он тебе надлежаще приказ отдаст, – все в морду да в морду!
Дед даже перекрестился в подтверждение своих слов.
– Вот сейчас издохнуть! – уверительно добавил он.
– Так поди бегали много? – спросил я.
– Нет… о! этого нельзя! – решительно замотал головой старик. – Опять же и потому не бегали, что некрутов он не бил; а старый солдат, известно, с чего побежит?.. А некрутов, до году ни-ни – пальцем даже не тронет: «За некрута, говорит, дядька в ответе», – этому, значит, и накладывает во всю руку: у иных спины так и не заживали николи. Ай же и прокурат был человек, дуй его горой! – с усмешкой воскликнул старик, ударив себя руками по бедрам. – Выедем этто мы, бывало, на ученье, в манеж, тут-то мука-мученская! Станет сам, знаете, в середку, в руке этот бич, длинный-предлинный такой, и начнет командовать: «Шагом! рысью! с правой ноги! с левой!» – а бичом-то тебя все в спину да в спину – принимай только! Или видит, что придираться к тебе нечего, что делаешь, значит, ты в надлежащем правиле, по-евонному – сейчас тебя с лошади долой и сам сядет: ты, значит, ему командывай. Ах, и прокурат же был! Сядет, знаете, ваше благородие, этта на лошадь, распустится весь, ноги вывернет, скособочится, сгорбится, – просто хуже он всякого, кажется, некрута-первоученка…
– А хорошо ездил? – спросил я старика.