Кошка-дура. Документальный роман
Михаил Черкасский
Однажды известный оперный певец сказал, что время отступает перед памятью. Это верно. Но только отчасти, ибо миллиарды человеческих судеб бесследно тонут в забвении. И лишь слово, нота и камень могут хоть изредка на какое-то время устоять перед тяжкой поступью неумолимого Времени.
Кошка-дура
Документальный роман
Михаил Черкасский
Имена и фамилии основных персонажей изменены.
© Михаил Черкасский, 2017
ISBN 978-5-4490-1652-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
От автора
Это роман о людях прошлого, двадцатого века. Об их жизни в той советской стране, которую с каждым годом уносит все дальше и глубже в бездонное прошлое. Так зачем же вся эта ветошь современнику, если он и без того не успевает опамятоваться от насущных проблем. И не лучше ли обратиться к чему-нибудь поновее, поближе да и просто моднее. Что ж, вот что сказал Эльдар Рязанов: мода – лишь тряпочка, которая скользит по женскому телу то вверх, то вниз.
Но можно ведь взглянуть и немножко пошире. И тогда увидишь, что современно не сиюминутное, а – вечное. То, что шло нога в ногу с человеком изо дня в день, из года в год, из тысячелетия в тысячелетие. И менялось лишь внешне, потому что неизменной оставалась сама суть: найти свое место в этом единственно данном нам мире. И вот в это извечное вмещалось всё: забота о хлебе насущном, любовь, семья, дети, становление личности, работа, надежда, дружба, вера, вражда, жажда справедливости и еще, еще всякое, разное. И поэтому так наивно обычное высокомерие современников, уверенных, что они-то живут, а все прошлые лишь существовали. Для истории. И не ведают, что придет – ох, как быстро и незаметно – то время, когда новые поколения не поверят, что и старики тоже могли жить, как сами они сейчас. Но может, именно так и надо: жить с ощущением своей вечности. И хотя бы изредка помнить, что не только сегодняшнее, но и завтрашнее очень быстро становится позавчерашним.
Это семейный роман о людях, живших под одной крышей, под одним небом, которое то солнечно улыбалось, то свинцово нависало над ними и всей страной.
«И все времена, и все умершие не жили до тех пор, пока мы не дали им жизнь, вспомнив о них, и глаза их из сумрака взывают к нам…»
Р. П. Уоррен, «Вся королевская рать».
– Осталось мне жить три года, – негромко, с одышкой проговорила она, глядя на чешуйчато сверкающий залив.
– Кто сказал? – усмехнулся мужчина и подумал: дай-то бог, уж больно слаба была в то лето она.
Гадалка гадала
Был март сорок третьего года: синее небо, желтое солнце, лиловые тени на глубоком снегу, и город – молчаливый блокадный город. Белые просеки улиц, шеренги застывших домов. Сгоревших – в закопченные дыры окон глядит синее небо; обрушенных – над холмистыми грудами битого кирпича разноцветные клетки обоев в четыре-пять этажей; полуживых – кое-где от заколоченных фанерою окон вьется из печных коленец буржуек сизый дымок. Молчаливый, малолюдный и все же живой город: черные фигуры на белом снегу. Скрипят колеса редких машин, скрипят полозья санок. Везут дровишки, скарб, но уже не везут, как год назад, одеревяневших, завернутых в простыни; тех, кому не смогли уж помочь и новые нормы. Идут, идут, молча, с трудом. Стужа, сугробы, синяя, желтая морозная тишина.
Был март сорок третьего года, и было тогда Нинке Быстровой двадцать лет и один год. А болтушке-треплушке Галке Щегловой уже целых двадцать два. Да не в годах дело, Нинкины двадцать – что двенадцать, Галкины можно и за сорок зачесть, не всякая столько успеет. Обе работают в термическом цехе, Нина на закалке пружинок для автоматов, Галина мастером отдела технического контроля. Отсюда, с ленинградского «Судомеха», отвезут пружинки на завод имени Калинина, вставят в автоматы, и там, на фронте, всего-то в десяти-пятнадцати километрах отсюда, кто-то обрадуется, взяв в руки новенький автомат, пахнущий светлым деревом, черной краской, машинным маслом.
– Нинка, хочешь шоколаду?.. – Запихала в крашеный рот три дольки.
– Да иди ты… – Сглотнула.
– Дура, у меня есть, есть, бери!.. – У нее все было: «Моя мамашка торгашка, кувыркается в магазине». – Нина, Ниночка, ну, съешь, съешь!.. Вот умница! Вот такую я тебя люблю.
«А я себя нет».
– Слышь, Нинка, пойдем завтра к гадалке, а?..
– Чего?.. – Отодвинулось миловидное озорное лицо.
Телом, как все, отощала, одежда висела, но лицо не сдавалось. Вот отъелась, иногда слышала вслед. Что ж, еще щекам ее туго, ало цвести, как у многих девчат, переживших блокаду, но и теперь щеки ее маленечко напирали на каре-зеленые глаза.
– К гадалке… – Придвинулась Галя и зачастила: – Понимаешь, она такая, знаешь, чего про нее говорят? Ты слушай, чего тебе говорят, не отмахивайся. Я же тебя не к цыганке зову – к гадалке!
– Как это? Гадалки – цыганки.
– Вот и фиг тебе! Она старая, еще дореволюционная! – Мотнула головой в оренбургском платке. – Она еще в Петербурге, при царе горохе гадала, поняла?.. Поняла? Думаешь, к ней просто так, да, думаешь, она всех подряд, ха?.. К ней попасть – хо!.. – Слизывала шоколадную слюну в уголках крашеных губ. – Чего тебе, денег жалко? Пятьдесят рублей – тьфу!.. – Даже растерла валенком на бетонном полу. – А жалко, я тебе дам, дам!.. И вот, вот… – Совала надломленную шоколадную плитку в фольговых лохмотьях.
– У меня свои есть.
– Значит, идем, идем? Вот такую я тебя очень люблю!
«А я тебя все равно нет».
Жила Нина на Васильевском острове, но дома почти не бывала. Никто не ждал ее там, кроме стужи да темноты, а здесь, в термичке, за печами тепло. После смены завалишься на старые ватники, встанешь – обратно на работу, так чего бегать? Иногда все же надо было сходить, переодеться, кое-что взять. Месяц назад возвращалась на свой завод, еще до середины Невы не дошла, как начался артобстрел. Уж не ей привыкать – их завод рядом с Балтийским, уж сюда-то бьют и бьют, но на льду под обстрел попала впервые. Вот где страх был, за всю блокаду не натерпелась такого. Шлепнулась плашмя на лед, поползла, а снаряды йю-у-у… дзинь!.. Лопаются как-то не так, звонко, лед вздрагивает, ходит, колышется, вот-вот туда, в воду. Ползла к берегу… к берегу… По натоптанной тропке вскарабкалась к парапету, села, прислонилась. Ну, вот, если убьют, не страшно: земля.
Гадалка тоже жила на Васильевском острове, на четвертой линии, рядом с домом Галины. Парадная, обычная дверь, а звонок не совсем – на старинном латунном кругляше полукругом надпись: прошу позвонить. «Видала – просят». – Галка крутанула вправо-влево, дринь-дринь… Шаги… Это только, нааверно, в блокадном городе можно было услышать их днем за двойной дверью – такая была тишина. Женщина – старая, с темным усохшим лицом. Стоит, не впускает, смотрит. И вдруг усмехнулась: «Одна в телогрейке, другая в шубе…» Точно, черная каракулевая шуба, да еще с каждого плеча мордочками вниз свисает по чернобурке, между ними, повыше, побольше другая – Галкина. Курносая, напудренная, бровки выщипаны, губы напомажены, глазки черные, блестят стеклышками.
– Одна в валенках, другая в ботах… – (Верно, в белых фетровых ботах Галина, в серых катанках Нина). – Ты проходи… – Чуть посторонилась в дверях перед шубой хозяйка. – А ты… – внимательно оглядела ту, которая в ватнике, – ты приходи завтра.
– И не подумаю! – Вспыхнули и без того маковые щеки.
– Подумаешь и придешь. Не такие ко мне приходили.
Назавтра: «Ой, Нинка, чего она мне там нагадала!.. Ты, гворит, счастливая, у тебя, гворит, все-все будет!.. – Вилась горячими губами возле Нинкиного лица. – Замуж, гврит, скоро выйду, сына рожу, ха-ха-ха!.. – Мокро сверкали два черных арбузных семечка на круглом раскрасневшемся личике. – Замуж, ха-ха…»
– Замужем не была и без мужа не жила… – Будто бы про себя проговорила пожилая работница.
– Не была, так буду!.. – Галина топнула валенком, прошипела: – Старая карга!.. Нинка, как думаешь, верить ей, верить, а?.. Чепуха!.. Представляешь, какая я буду с пузом, ха-ха… – Распахнула ватник, покружилась.
Ох, и статуя же была! Говорили, говорили завистники, что к такой-то фигуре да другую бы рожу – вот уж ерундовина, уж поверьте на слово. Во все времена нельзя, чтобы одному все, а другому ничего. Каждому, каждому если не все, то хоть что-то, хорошо бы хорошее. – Нин, а, Нин, ну, сходи, интересно, чего она тебе скажет. Наверно, лучше, как мне, а?.. – Вздохнула. – Ты и сама лучше. Хочешь шоколаду? У меня есть, есть…
– Ну, пришла… – Стояла в дверях гадалка. В платке на плечах, в глухом платье, в меховой кацавейке, в черной юбке да в стоптанных валенцах. – Проходи, проходи… садись. Ну, задумай что-нибудь.
Задумалась: о чем же мне думать? О том, что останусь жива? Хозяйка раскинула на столе карты, смешала их, опять начала раскладывать. О чем же еще думать? Как Галка – замуж? Ну, выйду… наверно, все ведь выходят. Почти все. Чего бы такого придумать? А хозяйка снова смешала карты, с досадой:
– Тебе что, совсем не о чем думать? Улыбается… – Качнула головой. – Ну, ладно, давай руку.
– Какую? – Подняла обе с колен.
Взяла левую, разглядывает, поворачивает к свету, так и эдак.
– М-да… – вздохнула, – хорошие у тебя руки, а только счастья не вижу я в них. Вот у подруги твоей… э, какая она тебе уж подруга, так… Н-да, у нее руки худые, но счастья много-много ей будет… – Всматривалась, поворачивала, вздыхала. – А у тебя хорошие, очень даже хорошие, но… родилась ты… – вдруг пристально глянула темными, жгучими, – в феврале…
– Да… – Неожиданно для себя прошептала и почувствовала, как ладони вспотели.
– Рано осиротела?