Стекает с веток красный дождь листовок…
Она считает, что грустить не стоит.
Её дыханье – веселящий газ.
Рагнарёк
Тяни-Толкай
Бранился извозчик и Тяни-Толкая хлестал,
когда из лечебницы вывели бледного Ницше.
Лёг на спину дождик, почувствовав вдруг, что устал.
Шли спать проститутки. Торги начинались на бирже.
Карета промчалась, забрызгав философу плащ.
И солнце туман распороло лучами косыми.
Голодные духи пускались над бойнями в пляс.
А Тяни-Толкай всё к земле прижимался, не в силах
понять, что случилось; зачем его, бедного, так –
тяжёлою плетью, с садистской оттяжкой, до крови?
И головы зверя мотались и никли не в такт.
Ах, если бы только он мог, как нормальные кони,
читать мостовую уверенным цоком копыт…
Тут бледный философ ударил злодея: «Не надо!»
Свернулось пространство в какой-то сплошной неевклид,
и в нём заметались зелёные ангелы ада.
И вот санитары берут Заратуштру в кольцо,
толкают и тянут, и это щекотно немного.
И всё заслоняет залитое светом лицо,
похожее на исполинский подсолнух Ван Гога.
Шалтай-Болтай
Что ни утро, дивился – живой,
явь за хвост разноцветный хватая;
под холодной водой в душевой
напевая «Шалтая-Болтая».
«Я сидел на китайской стене,
том Конфуция в лапах передних.
Было страшно и весело мне
оставаться одним из последних.
Было страшно. Багряной иглой
исцарапало душу светило.
Столько в землю шалтаев легло,
что болтаям земли не хватило.
Было весело. Дождь или снег –
я кричал: мы ещё повоюем!
Жил на свете один человек,
сам не знаю – во сне, наяву ли;
человечек смешной дрожжевой,
в смысле, рос не по дням – по часам он.
Что ни утро, стоял в душевой,
и вода накрывала, как саван,
человечка того – чудака,
распустившего мыльные перья…
Всё текла, говорю, и текла,
доходила до точки кипенья».