– Позвольте вам доложить, – резонно рассудил он, – в чем же тут грех состоит? Радоваться – ведь это, кажется, не воспрещено? И ежели бы, например, в то время, когда я, будучи тапером, занимался внутренней политикой…
– То-то вот и есть, что в то время умеючи радовались: порадуются благородным манером – и перестанут! А ведь мы как радуемся! и день и ночь! и день и ночь! и дома и в гостях, и в трактирах, и словесно и печатно! только и слов: слава богу! дожили! Ну, и нагнали своими радостями страху на весь квартал!
– А главное, радость наша приняла столь несносный вид, что многие сочли ее за вмешательство, – в свою очередь, пояснил я.
– Понимаю. То самое, значит, что еще покойный Фаддей Бенедиктович выражал: ни одобрений, ни порицаний! Ешь, пей и веселись!
– Вот оно самое и есть. Хорошо, что мы спохватились скоро. Увидели, что не выгорели наши радости, и, не долго думая, вступили на стезю благонамеренности. Начали гулять, в еду ударились, папироски стали набивать, а рассуждение оставили. Потихоньку да полегоньку – смотрим, польза вышла. В короткое время так себя усовершенствовали, что теперь только сидим да глазами хлопаем. Кажется, на что лучше! а? как ты об этом полагаешь?
– Чего еще требовать! Глазами хлопаете – уж это в самую, значит, центру попали!
– А оказывается, что этого мало, да и сами мы, признаться, уж видим, что мало. Хорошо-то оно хорошо, а загвоздочка все-таки есть. Дикости, видишь ты, в нас еще много; сидим дома, никого не видим, папироски набиваем: разве настоящие благонамеренные люди так делают? Нет, истинно благонамеренный человек глазами хлопает – это само по себе, а вместе с тем и некоторые деятельные черты проявляет… Вот мы подумали-подумали, да и решились одно предприятие к благополучному концу привести, чтобы не только словом и помышлением, но и самим делом заявить…
Глумов вдруг оборвал и, обратившись к Балалайкину, сразу огорошил его вопросом:
– Балалайкин! не лги, а отвечай прямо: ты женат? Балалайкин на минуту потерялся, так что даже солгать не успел.
– Женат, – ответил он увядшим голосом и в то же время недоумевающе взглянул на Глумова.
– А как ты насчет двоеженства полагаешь?
Балалайкин сейчас же опять расцвел.
– Вообще говоря – могу! – воскликнул он весело, но тут же, не теряя присутствия духа, присовокупил: – Но, в частности, это, разумеется, зависит…
– Давай же кончать. В два слова… тысячу рублей?
Балалайкин встрепенулся.
– Голубчик! да ведь вы… по парамоновскому делу?
– Да.
– Помилуйте! мне Иван Тимофеич, без всякого разговора, уж три тысячи надавал!
– То была цена, а теперь – другая. В то время охотников мало было, а теперь ими хоть пруд пруди. И все охотники холостые, беспрепятственные. Только нам непременно хочется, чтоб двоеженство было. На роман похожее.
Балалайкин раза три или четыре прошелся по комнате. Цифра застала его врасплох, и он, очевидно, боролся с самим собою и рассчитывал.
– Меньше двух тысяч – нельзя! – сказал он, наконец, решительно, – помилуйте, господа! тысяча рублей! разве это деньги?
– Да ты пойми, за какое дело тебе их дают! – убеждал его Глумов, – разве труды какие-нибудь от тебя потребуются! Съездишь до свадьбы раза два-три в гости – разве это труд? тебя же напоят-накормят, да еще две-три золотушки за визит дадут – это не в счет! Свадьба, что ли, тебя пугает? так ведь и тут – разве настоящая свадьба будет?
– А потом-то… вы забываете?
– Что же "потом"?
– А суд?
– Чудак, братец, ты! сам адвокат, а суда боится! Но тут уж и я счел долгом вступиться.
– Балалайкин! – сказал я, – ничего не видя, вы уже заговариваете о суде! Извините меня, но это чисто адвокатская манера. Во-первых, дело может обойтись и без суда, а во-вторых, если б даже и возникло впоследствии какое-нибудь недоразумение, то можно собственно на этот случай выговорить… ну, например, пятьсот рублей.
– Пятьсот! Ни один лжесвидетель не пойдет показывать в суд меньше чем за двести пятьдесят рублей… Это вам я говорю! А, по обстоятельствам дела, их потребуется, по малой мере, два!
– Но ведь это же пятьсот рублей и есть?
– Позвольте… а что же мне… за труды?
– А тысяча рублей, которую вы получите немедленно по совершении обряда!
– Тысяча… тысяча! – а моральное беспокойство! а трата времени! а репутация человека, который за тысячу рублей… Тысяча, смешно, право! ведь мне свои собратья проходу за эту тысячу не дадут!
И Балалайкин опять в волнении зашагал взад и вперед по комнате, беспрестанно и не без горечи повторяя: тысяча! тысяча!
– Да накинь же ему пять сотенных! – шепнул я на ухо Глумову.
Но не успел он последовать моему совету, как дело приняло совершенно неожиданный оборот. На помощь нам явился Очищенный.
– Позвольте – мне! – скромно напомнил он нам об себе, – я за пятьсот…
Эта благотворная диверсия разом решила дело в нашу пользу; Балалайкин сейчас же сдался на капитуляцию, выговорив, впрочем, в свою пользу шестьсот рублей, которые противная сторона обязывалась выдать в том случае, ежели возникнет судебное разбирательство. Затем подали шампанского и условились, что мы с Глумовым будем участвовать в двоеженстве в качестве шаферов, а Очищенный в качестве посаженого отца. Причем последний без труда выпросил, чтоб ему было выдано десять рублей в виде личного вознаграждения и столько же за прокат платья.
Когда все эти подробности были окончательно регламентированы, Глумов предложил на обсуждение следующий вопрос:
– А теперь вот что, господа! Предположим, что предприятие наше будет благополучно доведено до конца… Балалайкин – получит условленную тысячу рублей, – мы – попируем у него на свадьбе и разъедемся по домам. Послужит ли все это, в глазах Ивана Тимофеича, достаточным доказательством, что прежнего либерализма не осталось в нас ни зерна?
Мнения разделились. Очищенный, на основании прежней таперской практики, утверждал, что никаких других доказательств не нужно; напротив того, Балалайкин, как адвокат, настаивал, что, по малой мере, необходимо совершить еще подлог. Что касается до меня, то хотя я и опасался, что одного двоеженства будет недостаточно, но, признаюсь, мысль о подлоге пугала меня.
– Собственно говоря, ведь двоеженство само по себе подлог, – скромно заметил я, – не будет ли, стало быть, уж чересчур однообразно – non bis in idem[17 - Никто не должен дважды отвечать за одно и то же.] – ежели мы, совершив один подлог, сейчас же приступим к совершению еще другого, и притом простейшего?
– Теоретически, вы приблизительно правы, – возразил мне Балалайкин, – двоеженство, действительно, есть не что иное, как особый вид подлога; однако ж наше законодательство отличает…
И вдруг меня словно осенило.
– Господа! да о чем же мы говорим! – воскликнул я, жида! жида окрестить! – вот что нам надобно!
Эта мысль решительно всех привела в умиление, а у Очищенного даже слезы на глазах показались.
– Знаешь ли что! – сказал Глумов, с чувством пожимая мою руку, – эта мысль… зачтется она, брат, тебе! И немного погодя присовокупил:
– Подлог, однако ж, дело нелишнее: как-никак, а без фальшивых векселей нам на нашей новой стезе не обойтись! Но жид… Это такая мысль! такая мысль! И знаете ли что: мы выберем жида белого, крупного, жирного; такого жида, у которого вместо требухи – все ассигнации! только одни ассигнации!
– У меня даже сейчас один такой на примете есть! – заявил Очищенный, – и очень даже охотится.
– И мы подвигнем его на дела благотворительности, – продолжал фантазировать Глумов, – фуфайки, например, карпетки, носки…
– Но не забывай, мой друг, и интересов просвещения! – напомнил я.