– Еще бы! Это – на первом плане. Вот, говорят, в Сибири университет учреждают – непременно надобно, чтоб он хоть одну кафедру на свой счет принял. Какую бы, например?
– Я полагал бы кафедру сравнительной митирогнозии – для Сибири даже очень прилично! – предложил я.
– Чего лучше! Именно кафедру сравнительной митирогнозии – давно уж потребность-то эта чувствуется. Ну, и еще: чтобы экспедицию какую-нибудь ученую на свой счет снарядил… непременно, непременно! Сколько есть насекомых, гадов различных, которые только того и ждут, чтобы на них пролился свет науки! Помилуйте! нынче даже в вагонах на железных дорогах везде клопы развелись!
– Позвольте вам доложить, – вступился Очищенный, – есть у нас при редакции человек один, с малолетства сочинение "о Полярном клопе" пишет, а публиковать не осмеливается…
– Почему не осмеливается?
– Да наблюдения, говорит, недостаточно точны. Вот если бы ему по России с научною целью поездить, он бы, может, и иностранцев многих затмил.
– Отлично. А как ты полагаешь, приятелю твоему десяти тысяч на экспедицию достаточно будет?
– Помилуйте! да с этакими деньгами он даже к родственникам в Пермскую губернию съездит!
– Пускай едет. Для пользы науки нам чужих денег не жалко. Нет ли еще каких нужд? Проси!
– Осмелюсь… Вот вы изволили сейчас насчет этой науки выразиться… Митирогнозия, значит… Самая эта наука мне знакомая… Так нельзя ли кафедру-то мне предоставить!
– Будем иметь в виду.
Затем Очищенный предъявил еще несколько ходатайств и на все получил от Глумова благоприятный ответ. Наконец, наш ordre du jour[18 - Порядок дня.] исчерпался, и Глумов, закрывая заседание, счел долгом произнести краткое резюме.
– Итак, господа, – сказал он, – все вопросы, подлежавшие нашему обсуждению, благополучно решены. Вот занятия, которые предстоят нам в ближайшем будущем. Во-первых, мы обязываемся женить Балалайкина, при живой жене, на "штучке" купца Парамонова (одобрение на всех скамьях). Во-вторых, мы имеем окрестить жида; в-третьих, как это ни прискорбно, но без подлога нам обойтись нельзя…
Он остановился на минуту и вдруг, как бы под наитием внезапного вдохновения, продолжал:
– Позвольте, господа! уж если подлог необходим, то, мне кажется, самое лучшее – это пустить тысяч на тридцать векселей от имени Матрены Ивановны в пользу нашего общего друга, Ивана Иваныча? Ведь это наш долг, господа! наша нравственная, так сказать, обязанность перед добрым товарищем и союзником… Согласны?
Вместо ответа последовал взрыв рукоплесканий. Очищенный кланялся и благодарил.
– Это даже и для Матрены Ивановны не без пользы будет! – говорил он со слезами на глазах, – потому заставит ее прийти в себя!
– Прекрасно. Стало быть, и еще один пункт решен. Объявляю заседание закрытым.
VIII
Мы возвращались от Балалайкина уже втроем, и притом в самом радостном расположении духа. Мысль, что ежели подвиг благонамеренности еще не вполне нами совершен, то, во всяком случае, мы находимся на прямом и верном пути к нему, наполняла наши сердца восхищением. «Да, теперь уж нас с этой позиции не вышибешь!» – твердил я себе и улыбался такой широкой, сияющей улыбкой, что стоявший на углу Большой Мещанской будочник, завидев меня, наскоро прислонил алебарду к стене, достал из кармана тавлинку и предложил мне понюхать табачку.
Так шли мы от Фонарного переулка вплоть до Литейной, и на всем пути будочники делали алебардами "на кра-ул!", как бы приветствуя нас: "Здравствуйте, вступившие на истинный путь!" Придя на квартиру, мы сдали Очищенного с рук на руки дворнику и, приказав сводить его в баню, поспешили с радостными вестями к Ивану Тимофеичу.
Дежурный подчасок сказал нам, что Иван Тимофеич занят в "комиссии", которая в эту минуту заседала у него в кабинете. Но так как мы были люди свои, то не только были немедленно приняты, но даже получили приглашение участвовать в трудах.
Комиссия состояла из трех членов: Ивана Тимофеича (он же презус), письмоводителя Прудентова и брантмейстера Молодкина. Предмет ее занятий заключался в разработке нового устава "о благопристойном обывателей в своей жизни поведении", так как прежние по сему предмету "временные правила" оказывались преисполненными всякого рода неясностями и каламбурами, вследствие чего неблагопристойность возрастала не по дням, а по часам.
– Прекрасно сделали, что зашли; я и то уж думал за вами посылать, – приветствовал нас Иван Тимофеич, – вот комиссию на плечи взвалили, презусом назначили… Устав теперича писать нужно, да писатели-то мы, признаться, горевые!
– А можно полюбопытствовать, в чем состоит предмет занятий комиссии?
– Благопристойность вводить хотят. Это конечно… много нынче этого невежества завелось, в особенности на улицах… Одни направо, другие – налево, одни – идут, другие – неведомо зачем на месте стоят… Не сообразишь. Ну, и хотят это урегулировать…
– Чтобы, значит, ежели налево идти – так все бы налево шли, а ежели останавливаться, так всем чтобы разом? – выразил Глумов догадку.
– То, да не то. В сущности-то оно, конечно, так, да как ты прямо-то это выскажешь? Нельзя, мой друг, прямо сказать – перед иностранцами нехорошо будет – обстановочку надо придумать. Кругленько эту мысль выразить. Чтобы и ослушник знал, что его по голове не погладят, да и принуждения чтобы заметно не было. Чтобы, значит, без приказов, а так, будто всякий сам от себя благопристойность соблюдает.
– Трудная эта задача. Любопытно, как-то вы справляетесь с нею?
– Да вот вчера "общие положения" набросали, а сегодня и "улицу" прикончили. Написали довольно, только, признаться, не очень-то нравится мне!
– Помилуйте, Иван Тимофеич, чего лучше! – обиделся Прудентов, который, по-видимому, был душою и воротилой в комиссии.
– Порядку, братец, нет. Мысли хорошие, да в разбивку они. Вот я давеча газету читал, так там все чередом сказано: с одной стороны нельзя не сознаться, с другой – надо признаться, а в то же время не следует упускать из вида… вот это – хорошо!
Иван Тимофеич уныло покачал головой и задумался.
– Да, нет у нас этого… – продолжал он, – пера у нас вольного нет! Уж, кажется, на что знакомый предмет – всю жизнь благопристойностью занимался, а пришлось эту самую благопристойность на бумаге изобразить – шабаш!
– Да вы как к предмету-то приступили? исторический-то обзор, например, сделали? – полюбопытствовал Глумов.
– Какой такой исторический обзор?
– Как же! нельзя без этого. Сперва надобно исторический обзор, какие в древности насчет благопристойного поведения правила были, потом обзор современных иностранных по сему предмету законодательств, потом – свод мнений будочников и подчасков, потом – объяснительная записка, а наконец, уж и "правила" или устав.
– Так вот оно как?
– Непременно. Нынче уж эта мода прошла: присел, да и написал. Нет, нынче на всякую штуку оправдательный документ представь!
– То-то я вижу, как будто не тово… Неведомо будто, с чего мы вдруг эту материю затеяли…
– Позвольте вам доложить, – вступился Прудентов, – что в нашем случае ваша манера едва ли пригодна будет.
–, Но почему же?
– Да возьмем хоша "Современные законодательства". Хорошо как они удобные, а коли ежели начальство стеснение в них встретит…
– Голубчик! так ведь об таких законодательствах можно и не упоминать! Просто: нет, мол, в такой-то стране благопристойности – и дело с концом.
– Нельзя-с; как бы потом не вышло чего: за справку-то ведь мы же отвечаем. Да и вообще скажу: вряд ли иностранная благопристойность для нас обязательным примером служить может. Россия, по обширности своей, и сама другим урок преподать может. И преподает-с.
– Ах, да разве я говорю об этом? Но ведь для вида… поймите вы меня: нужно же вид показать!
– А для вида – и совсем нехорошо выйдет. Помилуйте, какой тут может быть вид! На днях у нас обыватель один с теплых вод вернулся, так сказывал: так там чисто живут, так чисто, что плюнуть боишься: совестно! А у нас разве так возможно? У нас, сударь, доложу вам, на этот счет полный простор должен быть дан!
Возник спор, и я должен сказать правду, что Глумов вскоре вынужден был уступить. Прудентов, целым рядом неопровержимых фактов, доказал, что наша благопристойность так близко граничит с неблагопристойностью, что из этого созидается нечто совершенно своеобразное и нам одним свойственное. А кроме того: заграничная благопристойность имеет характер исключительно внешний (не сквернословь! не буйствуй! и т. п.), тогда как наша благопристойность состоит не столько в наружных проявлениях благоповедения, но в том главнейше, чтобы обыватель памятовал, что жизнь сия есть временная и что сам он – скудельный сосуд. Так, например, плевать у нас можно, а "иметь дерзкий вид" – нельзя; митирологией заниматься – можно, а касаться внутренней политики или рассуждать о происхождении миров – нельзя.
– А ведь он, друзья, правду говорит! – обратился к нам Иван Тимофеич, – точно, что у нас благопристойность своя, особливая…
– А еще и на следующее могу указать, – продолжал победоносный Прудентов, – требуется теперича, чтобы мы, между прочим, и правила благопристойного поведения в собственных квартирах начертали – где, спрошу вас, в каких странах вы соответствующие по сему предмету указания найдете? А у нас – без этого нельзя.