Нередко видали его сидящим у окна и как будто чего-то поджидающим. Вероятно, он поджидал зарю, о которой когда-то мечтал и без которой немыслимо появление солнца. Но заря не занималась, и ему невольно припомнились вещие слова: "В сумерках лучше!"
– Да, сумерки, сумерки, сумерки! И «до» и «по» – всегда сумерки! – говорил он себе, вперяя взор в улицу, которая с самого утра как бы заснула под влиянием недостатка света.
К довершению всего земские сборы поступали туго. Были ли они действительно чересчур обременительны, или существовал тут какой-нибудь фортель – во всяком случае ресурсы управы с каждым днем оскудевали. Школьное и врачебное дела замялись, потому что ни педагоги, ни врачи не получали жалованья; сами члены управы нередко затруднялись относительно уплаты собственного вознаграждения, хотя в большей части случаев все-таки выходили из затруднений с честью. Мосты приходили в разрушение, дороги сделались непроездными; на белье в больницах было больно смотреть. Это уже были совершенно конкретные доказательства беспечности, не то что какая-нибудь народная нравственность, о которой можно судить и так и иначе. Губернатор, поехавши в губернию по ревизии, вынужден был на одном перевозе прождать целых два часа, а через один мост переходить пешком, покуда экипаж переезжал вброд: это уж не заря, не солнце, а факт. Вся живоглотовская партия ахнула, узнавши об этом.
Возвратившись в город, губернатор немедленно пригласил управу в полном составе и «распушил» ее.
– Вы совсем не о том думаете, господа, – сказал он, – мост есть мост, а не конституция-с!
Фраза эта облетела всю губернию. Вся живоглотовская партия, купно с исправниками, восхищалась ею. Один Краснов имел дерзость сослаться на то, что полиция не принимает никаких мер для успешного поступления сборов и что вследствие этого управа действительно поставлена в затруднение.
Наконец незадолго перед началом земской сессии Краснов не выдержал и собрался в Петербург.
Губерния решила, что он едет жаловаться, и притаила дыхание. Но губернатор оставался равнодушен И только распорядился содержать в готовности "факты".
В Петербурге, однако ж, Краснову не посчастливилось. Его встретили не то чтобы враждебно, а совершенно хладнокровно, как будто о земском кавардаке никому ничего не было известно.
– Вы, господа, слишком преувеличиваете, – говорили ему. – Если бы вам удалось взглянуть на ваши дела несколько издалека, вот как мы смотрим, то вы убедились бы, что они не заключают в себе и десятой доли той важности, которую вы им приписываете.
– Не можем же мы, однако, смотреть издалека на вещи, с которыми постоянно находимся лицом к лицу, – убеждал Краснов.
– Но и мы, с своей стороны, не можем изменить нашу точку зрения. Не слишком ли высоко вы ставите те задачи, которые предстоят земству? Не думаете ли вы, что с введением земских учреждений что-нибудь изменилось? – Ежели это так, то вы заблуждаетесь; зaдачи ваши очень скромны: содержание в исправности губернских путей сообщения, устройство врачебной части, открытие школ… Все это и без шума можно сделать. Но, разумеется, ежели земство будет представлять собой убежище для злонамеренных людей, ежели сами представители земства будут думать о каких-то новых эрах, то администрация не может не вступиться. Общественная безопасность прежде всего.
– Но из чего же видно…
– Покуда определенных фактов в виду еще нет, но есть разговор – это уже само по себе представляет очень существенный признак. О вашем губернаторе никто не говорит, что он мечтает о новой эре… почему? А потому просто, что этого нет на деле и быть не может. А об земстве по всей России такой слух идет, хотя, разумеется, большую часть этих слухов следует отнести на долю болтливости.
Такие предики приходилось Краснову выслушивать чуть не каждый день. Но он все-таки прожил в Петербурге целый месяц и на каждом шагу, и в публичных местах, и у общих знакомых, сталкивался с земскими деятелями других губерний. Отовсюду слышались одинаковые вести. Везде шла какая-то нелепая борьба, неведомо из-за каких интересов; везде земство мало-помалу освобождалось от мечтаний и все-таки не удовлетворяло своею уступчивостью. Прямого недовольства не высказывалось, но вопрос об общественной безопасности ярче и ярче выступал вперед и заслонял собой все.
Краснову показалось, что он и сам как будто отрезвел. Когда он обменивался мыслями с сотоварищами по деятельности, ему невольно думалось: "Какие, однако ж, все это мелочи, и стоит ли ради них сохнуть и препираться? Ворочусь домой, буду «ездить» в управу – вот и все. Пускай губернатор, с термометром в руках, измеряет теплоту чувств у сельских учителей и у женщин-врачей; с какой стати я буду вступаться? Ежели школьное дело пойдет худо – у меня оправдание налицо. Наконец, возьмите школы себе, оставьте земству только паромы и мосты – и до этого мне дела нет! Но только хорошо будет земство! да и вообще дела пойдут хорошо! Ведь что же нибудь заставило подумать об участии земства в делах местного управления? была же, вероятно, какая-нибудь прореха в старых порядках, если потребовалось вызвать земство к жизни? Ведь ни я, ни Вилков, ни Торцов не выходили с оружием в руках, чтобы создать земство, – и вдруг оказывается, что теперь-то именно и выступила вперед общественная опасность!" Словом сказать, Краснов махнул рукой, посвятил остальное время петербургского пребывания на общественные удовольствия, на истребление бакалеи, на покупку нарядов для семьи и, нагруженный целым ворохом всякой всячины, возвратился восвояси.
* * *
Годы шли; губернаторы сменялись, а Краснов все оставался во главе земства. Он слыл уже образцовым председателем управы и остепенился настолько, что сам отыскивал корни и нити. Сами губернаторы согласились, что за таким председателем они могут жить как за каменною стеною.
Одно Краснову было не по нутру – это однообразие, на которое он был, по-видимому, осужден. Покуда в глазах металась какая-то «заря», все же жилось веселее и было кой о чем поговорить. Теперь даже в мозгу словно закупорка какая произошла. И во сне виделся только длинный-длинный мост, через который проходит губернатор, а мостовины так и пляшут под ним.
– Да это просто злоумышление! – обращается губернатор к Алексею Харлампьичу Бережкову, который сменил Глотова.
А кроме того, Краснова мучило и отсутствие всяких перспектив. Предположив сгоряча, что предводительское звание лишено будущности, он горько ошибся. Правда, старый Живоглотов умер, не вкусив от плода; но выбранный на его место Живоглотов-сын не прослужил и трехлетия, как получил уже высшее назначение.
Затем приехал Живоглотов-внук, повернулся и тоже исчез, осиянный ореолом и полный надежд.
Если бы Краснов не поторопился в то время – кто знает, чьи судьбы были бы теперь у него в руках?!
– У нас ничего нельзя вперед угадать, – ворчал он себе под нос, – сегодня ты тут, а завтра неведомая сила толкнула тебя бог весть куда! Область предвидений так обширна, что ничего столь не естественно, как запутаться в ней. Случилось так, но могло случиться и иначе. Что, если бы, в самом деле, заря занялась, а за нею вдруг солнце?.. И везде дело начиналось с мостов и перевозов, а потом, потихоньку да помаленьку, глядь – новая эра. Это хоть в Америке спросите. Что такое были эти Чикаго, эти Сан-Франциско? – простые, бедные деревни, и больше ничего! А нынче?
То-то вот оно и есть. И не довернешься – бьют, и перевернешься – бьют. Делай как хочешь. Близок локоть – да не укусишь. В то время, когда он из редакционных комиссий воротился, его сгоряча всеми шарами бы выбрали, а он, вместо того, за «эрами» погнался. Черта с два… Эрррра!
А теперь? что такое он собой представляет? – нечто вроде сторожа при земских переправах… да! Но, кроме того, и лохматые эти… того гляди, накуролесят! Откуда взялась девица Петропавловская? что на уме у учителя Воскресенского? Вглядывайся в их лохмы! читай у них в мыслях! Сейчас у «него» на уме одно, а через минуту – другое!
О, господи! спаси и помилуй!
4. ПРАЗДНОШАТАЮЩИЙСЯ
Покуда кругом все бездействует и безмолвствует, Афанасью Аркадьичу Бодрецову и дела по горло, и наговориться он досыта не может. Весь город ему знаком, – с утра до вечера он бегает. То нырнет куда-то, то опять вынырнет. Пока другие корпят за работой в канцеляриях и конторах, он собирает материалы для ходячей газеты, которая, в его лице, появляется в определенные часы дня на Невском и бесплатно сообщает новости дня.
Бодрецов – перипатетик по природе. Правда, что он на улицах останавливается беспрестанно, но на четверть, на полминуты, не больше. Залучить его на более продолжительное время – большая редкость. Не успевши высказать всего запаса новостей встреченному знакомому, он спешит дальше, чтобы поймать другого знакомого; которого завидел издалека, и на ходу уже усматривает третьего знакомца, с которым тоже нужно поделиться. Все интересуются Афанасьем Аркадьичем: все знают, что у него имеется в запасе что-нибудь свеженькое. Газеты лгут, в салонах лгут, а знать, что на белом свете делается, хочется. И Афанасий Аркадьич лжет, но он лжет днем раньше, нежели другие, и в этом его преимущество. В мире сумерек, где не существует ни одного состоятельного шага, где всякая последующая минута опровергает предыдущую, очень лестно поймать «первую» ложь и похвастаться перед знакомым: "А знаете ли, кто назначается… да нет, вы не поверите…"
Но все верят. Некто X. делается на несколько часов предметом толков и разговоров. Афанасий Аркадьич одному сказал просто: "туда-то назначается X."; другому прибавил, что X. принял назначение на таких-то условиях, третьему – что X. уже изложил свой план действий; и т. д. На другой день все эти перемены, перемещения, условия и планы появляются, в виде слухов, в газетах. На третий день оказывается, что X. никуда не назначается, a Z. остается по-прежнему, на месте. Z., узнавши, что ему грозит опасность, отправился к графине Y., заключил с нею союз; графиня, с своей стороны…
Таким образом все объясняется. Никому не приходит в голову назвать Бодрецова лжецом; напротив, большинство думает: "А ведь и в самом деле, у нас всегда так; сию минуту верно, через пять минут неверно, а через четверть часа – опять верно". Не может же, в самом деле, Афанасий Аркадьич каждые пять минут знать истинное положение вещей. Будет с него и того, что он хоть на десять минут сумел заинтересовать общественное мнение и наполнить досуг праздных людей.
Иногда Бодрецову вздумается уделить побольше времени кому-нибудь из наиболее близких или нужных знакомых. Тогда этот последний испытывает сущую пытку.
Афанасий Аркадьич идет с ним под руку, но на каждом шагу останавливается и с словами: "сейчас, сейчас!" – отскакивает вперед, догоняет, перегоняет, шепнет на ухо пару слов, потом опять возвращается, возобновляет прерванный разговор, но никогда не доведет его до конца.
– Охота вам так тиранить себя! – ну, куда вы убежали? – упрекнет его знакомец.
– Нельзя, голубчик; человек такой встретился. Понадобится вперед.
– Кто же такой?
– Негодяй! да неужто вы его не знаете? Помилуйте! ежели таких мерзавцев не знать наперечет, так жить небезопасно. Всегда наготове нужно камень за пазухой держать. Вы знаете ли, что он с своей родной сестрой сделал?..
И пойдет, и пойдет. Осквернит слух такими возмутительными подробностями, что поневоле скажешь себе: действительно, таких людей надобно хоть по наружности знать, чтобы, в случае встречи, принимать меры.
– Да зачем же вы с ним якшаетесь? Знать – знайте, а зачем в приятельские отношения входить?
– Ах, какой вы странный! Он везде принят, везде бывает. Слышит и то и другое, а иногда и из достоверных источников. Кому какое дело, что он сестру ограбил или в свою пользу духовное завещание написал? Процесс-то ведь выиграл он, а не она. Да и мало ли он мерзостей делал прямо на глазах у всех – и все привыкли, все говорят: "Он уж такой от роду". Однажды он у князя Матюкова золотую табакерку украл, а князь и увидел. И что ж! только тем и ограничился, что сказал: "Ах, братец, клептомания, что ли, это у тебя?" А он в ответ: "Точно так, ваше сиятельство!" Так и до сих пор к князю в дом вхож, хотя если бы хорошенько пересчитать столовый княжеский сервиз, то, я уверен, очень достаточного количества ложек не досчитались бы.
Рассказав это быстро, одним духом, он отскакивает в сторону, как бы спеша возместить потерянное время. И мотается взад и вперед, как маятник, то отбегая, то возвращаясь. И при новой мгновенной встрече непременно шепнет:
– А этот, с которым теперь иду… знаете вы его? О, я вам когда-нибудь расскажу…
В особенности интересен он в трактирах и ресторанах, которые посещает охотно, хотя довольно редко, по причине частых приглашений в семейные дома. Во-первых, в ресторане всегда встретишь кучу знакомых, от которых можно тоже позаимствоваться новостями дня, а во-вторых, Бодрецов любит поесть хорошо, в особенности на чужой счет.
И потчуют его всегда с удовольствием, потому что под говор его естся как-то спорее. Точно на парадном обеде под музыку: господа внизу ложками гремят, а на хорах музыканты в дуды дудят.
Да и вольготнее в трактире: тут, на просторе, газета по порядку все новости расскажет; не перервется на слове, не убежит. Потому что, коль ты ешь на мой счет, так рассказывай!
Одна Болгария какую громадную популярность ему создала! Он первый предсказал, что Баттенберга будут возить. Сначала увезут, потом привезут, а потом и опять увезут – уж окончательно.
– Ну, уж это ты, братец, солгал! – говорили ему.
– Вот увидите!
И что ж, оказалось, что так точь-в-точь по его и случилось. Увезли, привезли и опять увезли.